
Полная версия
Золотые жилы
– Вот что, Лука Яковлевич, я хотел тебе сказать, – перебил его Тихон Александрович. Он сидел теперь на стуле прямо, возвышаясь над остальными из-за своей статности, лишь только руки его с переплетенными выпуклыми жилами, пигментными пятнами и утолщенными ногтями на пальцах, которые он сложил смирно на колени, дрожали против его воли. – Мы об листовках речь вели, об долгах. Но об поджогах речи не было. Я на то своего согласия не давал. Не по-божески это, ведь кто-то мог сгореть… Дети, старики могли погибнуть!
– Ежели по-твоему делать, то нам хоть сейчас бросать свои дома и хозяйства и в Сибирь бежать, – ответил Лука Яковлевич, сильно сдвигая брови, отчего лицо его, и без того напряженное, теперь приняло злое выражение, глаза его так и метали молнии, но больше всех доставалось Тихону Александровичу. Он уже жалел, что позвал соседа-кулака: теперь от него было никак не избавиться, а доверять ему было опасно. Какой серьезный промах! Мысли эти заставили его на несколько мгновений замолчать и только тяжело сопеть, но затем он собрался и продолжил: – потому как тогда… тогда колхоз вытеснит нас с тобою.
– Да и раскулачат еще раньше, – добавил Андрей Лукич.
– Нет, Тихон Александрович, двое не один, свое не отдадим! – Лука Яковлевич проговорил последние слова с особенной угрозой, и стало ясно, что он, быть может, готов умереть, но не уступить советской власти.
– То, что раскулачат, это еще бабушка надвое сказала, – промолвил Тихон Александрович. – Но поступать надо по божеским законам, ибо по ним судить будут там, – он перстом указал наверх. За свою жизнь он многих вогнал в беспросветные долги, всегда следовавшее из этого пьянство и раннюю смерть, не жалел мужиков, скупо платил батракам, бил жену и детей, однако чем более приближалось осознание неизбежности смерти, тем более набожным и осторожным становился Тихон Александрович и уж только бранил жену и не обижал внуков. К тому же он был уверен, что его как старика не станут раскулачивать, дочерей он давно выдал замуж, а сыновей вместе с семьями отселил, выделив им не столь большие участки, чтобы их не наказали за его богатства. – Вразумить, образумить, запугать – это еще куда ни шло, ведь все во благо этим глупым доверчивым мужикам, которые уши развесили перед советской властью, но то, что ты задумал…
– Если мы не разделаемся с кем-то из самых активных крестьян, с председателем или еще кем-то, то они не одумаются! Так легко их не остановить. – Лука Яковлевич искусно прятал злость под шершавым, шипящим и до того вкрадчивым голосом, что так и хотелось согласиться с ним. Но Тихон Александрович уперся, словно баран, и не хотел уступать. Его начали увещевать и молодые ребята, Лука Яковлевич пытался найти подход к нему, но старик никак не соглашался, настаивая на своем: никаких убийств. Долго бились они, не находя согласия.
– Ну хорошо, Тихон Александрович, – наконец с глубоким вздохом проговорил Лука Яковлевич. А затем, стрельнув смеющимися глазами, махнул рукой, как бы подтверждая свое согласие на более гуманные условия. И до того у него это ловко получилось, что подозрительный старик поверил ему. – Твоя взяла! Переловим по очереди ребят из инициативной группы да вправим им мозги, но по-божески… припугнем хорошенько, чтоб впредь неповадно было. Завтра вечером начнем с Арсения Котельникова, уж больно он активно всех агитирует…
– Во сколько? И где? – спросил Тихон Александрович.
– Вечером, когда он уходит из полей, где ловит мужиков и агитирует, переходит реку и идет в поселок, где продолжает агитировать уже по домам.
– Стало быть, на речке, на мосту засаду устроим?
Лука Яковлевич хитро сощурил глаза и ответил, помедлив:
– Да, именно там.
– Добро, – сказал Тихон Александрович.
Вскоре все разошлись в разные стороны, лишь Алексей Котельников, Петр Савельев и Иван Савельев спрятались в пристройке к дому – там, где их укрывал от следователя Лука Яковлевич. Осторожные шаги остальных поглощала тишина туманной ночи, и лишь отзвук посоха Тихона Александровича, стучащего по пыльной дороге, выдавал заговорщиков. Но ночь была покойна, лишь изредка слышались легкие шорохи скотины в сараях да редкие пофыркивания сонных лошадей, и все они остались незамеченными людьми: взирали на них лишь горящие свечи кошачьих любопытных глаз, понатыканных по краям ворот и крыш, и неуютная жидкая лунность, растекшаяся вдруг в небе и очертившая формы домов, заборов и деревьев, прыснувшая каплями на закрытые лепестки непритязательной белой ясколки, цветущей осенью у заборов и по канавам, когда на несколько минут ветер развеял облака и открыл бездонные глазницы звездной пропасти.
На следующий день председатель сельсовета Яков Петрович Савельев пришел в избу к родственникам Арины Котельниковой, приютившим ее семью, и стал просить ее продолжить свою работу в инициативной группе. Он открыл ей то, что не доверял еще никому: он возлагал огромные надежды на весну тридцатого года, потому что прошел слух, что уже в апреле–мае учредят МТС именно в их районе, то есть поставят первую партию техники. К этому моменту необходимо было уговорить как можно больше дворов вернуться в колхоз и начать обучение по специальностям трактористов, ремонтников, механиков.
Арина внимательно и нерадостно смотрела на председателя, разглядывая его и думая о чем-то своем; взгляд ее был чересчур мрачен для такой юной девушки. Яков Петрович был известный добряк, человек, не таящий зла на людей, с большими чистыми карими глазами, к которым так не шли сухие прожилки морщин на его немолодом лице. Как же тяжело было подвести его, как тяжело отказать!
Арина, уставшая от всего, что навалилось на нее за последний месяц: бесконечных хождений за крестьянами, уговоров, разговоров, выслушиваний порой и грубостей, работы на обгорелом участке, поджога коровника, а также подпорченного здоровья в пожаре, ведь она все еще кашляла, как бы ни отпаивали ее молоком, – хотела отказаться. К тому же она не представляла, как воспримет ее решение Федор, с которым они теперь проводили все дни с самого утра, тот самый Федор, который каждый день приходил на их участок, чтобы помочь ее семье, – разве можно было так поступить с ним? Потому Арина слушала председателя и качала хорошенькой головой, не произнося ни слова.
И все же внутри нее происходила невидимая, но стремительная борьба: другой голос перечил первому и говорил, что существовала не только она с ее личными интересами, были цели и выше ее, больше ее, значимее ее. Да и на обгорелых участках основная работа была сделана, и необходимость в женском труде почти отпала. Нужно было покупать лес, ставить сруб. Председатель сельсовета обещал, что средства выделит колхоз, лес привезут сразу для всех, и вот тогда работа закипит.
По дому уже бегали дети родственников, хозяйка вместе с дочерью накрывала на стол, все готовились к работе, осенний тусклый утренний свет наполнял низкую избу. Все они – взрослые и дети – то и дело поглядывали на Арину, и она не знала, что ждут от нее эти люди, какой ответ.
Голос совести, чистой и ясной, как утренняя роса на холодных листьях, набирал в ней силу, притупляя личные желания и поползновения; он не позволил ей вымолвить необдуманные слова: колхоз нуждался в ней, в ее способностях убеждать и вести за собой. К тому же, когда Арина работала в инициативной группе, она чувствовала собственную значимость.
Последнее, быть может, сыграло немалую роль в ее решении, но разве это было важно теперь? Да, она любила и себя тоже, и для себя хотела быть нужной людям, для себя хотела быть причастной общему делу. Потому она дала свое согласие, одновременно сказав мысленно, что Федор должен понять ее. В мечтах ее он представал не по годам мудрым, непогрешимым, неспособным на ревность, злость и затаенные обиды, вероятно, поэтому-то она так легко решила за него.
Когда они еще не знали ссор, когда их подлинный характер был неизвестен друг другу, как легко было предполагать, что каждый из них с полуслова будет понимать друг друга отныне и впредь, – неопытные, юные, они еще не ведали, сколько выяснений предстоит, прежде чем они научатся читать мысли друг друга.
Однако, когда Федор пришел на ее участок, не нашел ее и узнал, что Арина ушла с Арсением, он отчего-то смутился и раздумал работать на пепелище. Брат позвал его на работу в колхоз, в поле, и он согласился. Федор сам себя не понимал, но в душе что-то неуютно пенилось и бродило, рождая неосязаемые образы едких мыслей. «Неужто ревную?» – спрашивал он себя, и сам же отмахивался: быть того не могло, не такой была Аришка, чтобы одновременно двух любить и двух околдовывать! Так он увещевал себя весь день, но это досадное чувство постоянно возвращалось к нему, и ему вновь и вновь приходилось разубеждать себя. Весь день он был мрачен и немногословен.
Люди не зря поговаривали, что отец Михаил пробовал исследовать тайные ходы протестантского сбора: он действительно предпринял несколько попыток изучить их еще пятнадцать лет назад, когда только прибыл в Косогорье с молодой женой. Но все эти попытки не увенчались успехом: в сырых подземельях, построенных хоть и на века, обложенных широким камнем, не хватало кислорода, и факел довольно быстро гас, делая продвижение вглубь ходов невозможным, даже если бы Михаил терпел и едва дышал разреженным воздухом.
Прошло много лет; у отца Михаила подрастали один за другим дети, и он часто возвращался мыслями к этим тайным ходам. В самом сборе он бывал, хотя и изредка, но в подземелье больше не спускался.
Неожиданно в судьбу священника вмешался случай. Как-то раз вместе со старшим сыном Никитой он наткнулся в лесу на глубокую узкую дыру в грунте; на дне ямы валялась сырая земля, и казалось, будто местами отсвечивала ровная поверхность камня. Множество догадок, одна стремительнее другой, поразили ум пытливого священника. То ли это было высохшее и засыпанное русло реки, то ли высохшее русло подземной реки, но, быть может, был это и тайный ход, крыша которого обвалилась под действием многовекового гниения?
Отец Михаил и сам не мог до конца объяснить своей тяги к этим ходам, построенным четыреста лет назад для спасения литовского князя и его семьи в случае осады крепости. Времена были нынче неспокойные, и, хотя батюшку никто не трогал и ни в чем не обвинял, все же он знал, что не всем священникам пришлось легко, ведь до него доходили слухи о неожиданных и неоправданных арестах священнослужителей в разных селениях, о закрытиях церквей, порой даже о разрушениях храмов. Жители Косогорья, казалось, ничего не подозревали об опальном положении церкви и ходили в храм Покрова так же исправно, как и раньше. Да и председатель сельсовета относился к отцу Михаилу с таким же почтением, как и прежде, в царские времена, задолго до назначения на высокий пост, ведь священник не стал противиться советской власти, признал ее.
В тот день они сходили в приход за инструментами, а затем вернулись к провалу в земле. Отец Михаил спустился вниз в отверстие, где копал землю, Никита же поднимал наполненные ведра, опрокидывал их поодаль, а затем спускал пустыми обратно. Так постепенно они расчистили завал, который и открыл тайный подземный ход, пребывавший по-прежнему в хорошем состоянии. С тех пор они в течение многих месяцев в свободные от работы в огороде и поле дни составляли план ходов, выискивая такие же провалы в окрестностях Косогорья.
А сегодня, в холодный осенний день, пожар раскинулся по березовым рощам, по кудрям лип и дубов. Золотые хлопья листьев были разбросаны, словно чьей-то рукой подсыпаны, на зеленые лужайки, опушки рощ, дороги. Они шли с Никитой по лесу, и вдруг откуда ни возьмись от резкого порыва ветра проливался на землю золотой дождь – медленный, протяжный, легкий, словно листья парили в воздухе, а не падали. Пламенели красным верхушки деревьев, горели желтым уборы кленов, первыми вспыхивающих и разбрасывающих свой убор осенью, под ногами шелестел желтый ворох из костерообразных кленовых листьев. И куда бы ни бросили они взор – везде эти зубчатые, правильной формы, остроугольные желтые хлопья, словно вырезанные на одном станке, были разостланы по земле, по дорожкам, по тропинкам.
Чудно смотрелись крыши некоторых изб, припорошенные слоем кленовых листьев, словно их замело горящим снегом. Путники ныряли сапогами в желтый покров, словно в лужи, разлитые по земле, шелестящие и рассыпающиеся от шагов. До чего красив был этот покров, прелестен убор деревьев! И только неясный страх от странного предчувствия сдавливал грудь отцу Михаилу. Он думал: что же печального было заключено в этой увядающей красоте? Ведь должна же она восхищать, вдохновлять, но не тревожить! А потом вдруг понял: то было предчувствие, ожидание неминуемой зимы, медленно оголяющейся земли, черных обугленных веток деревьев, будущей серости, слякоти, грязи, пустоты, смертного сна природы.
Никита то и дело раскапывал среди вороха листьев грибы – то семейство груздей, то крепкий белый гриб с влажной пахнущей шляпкой, то нашел поганку с тонкой ножкой и прозрачной складчатой шляпкой. Он аккуратно складывал съедобные грибы в корзинку, которую нес на локте, а несъедобные разглядывал, удивляясь, какими красивыми делала природа ядовитые грибы.
В этот день отец Михаил поддался уговорам сына или же собственному мальчишескому голосу внутри, еще не заглушенному ни жизненным опытом, ни седыми проблесками в длинной черной бороде и густых смоляных волосах. Кто знал невысокого, но сильного отца Михаила, привыкшего к тяжелому труду в поле и огороде, знал, что тот был не всегда серьезен, как на проповедях, но и любил пошутить, был улыбчив и порой слишком легко относился к суровой, наполненной тяготами и лишениями жизни.
Так они с Никитой впервые решились спуститься в один из ближайших к крепости провалов, располагавшийся не так далеко от берега мелководной реки и перекинутого через нее моста, и пройти по нему до самого сбора. Запах плесени, сырости, влажной земли и гниющих корней пробивал ноздри, дурманя голову, но факел не гас, и это придавало им бодрости и решимости. Они продвигались вперед в звенящей тишине под сводом каменной кладки, придавленной сверху березовым лесом и так и грозившей в любой момент обрушиться и навсегда укрыть их в объятиях земли.
С утра Тихон Александрович был сам не свой: все мерещилось ему, что кто-то зашел во двор, что его кличут, что кто-то крадется вдоль забора и пытается проникнуть через заднюю калитку в огород и во двор. Вдруг привиделась ему тень за старой толстой яблоней, широко раскинувшей над простором огорода прореженные золоченые ветки. Совесть и страх – перед небесами и перед советской властью – клещами впились в немощное сердце и толкали его действовать, не сидеть на месте. Но как было действовать, как?
Чем более он хмурил седые брови, чем более бранил старую жену, которая, словно нарочно, не угадывала сегодня желаний мужа по одному его насупленному виду, тем более начинал верить, что если не Бог, то советская власть покарает его, упрячет в тюрьму и отнимет все имущество. В какой-то момент ум его так отстранился от действительности, словно вылетел из просторного беленого дома, и ему стало мерещиться, будто этой самой ночью их подслушивали и кто-то глядел украдкой в окно и видел все, видел всех. «Да, – заключил он ближе к обеду, – все уже известно там, мы устроим засаду Арсению Котельникову, а на деле засаду устроят нам! Нет, это никуда не годится!»
Но если он сейчас, средь бела дня, пойдет к председателю или к следователю, его могут увидеть, нет, не так… его непременно увидят, и тогда молва быстро донесет эту весть до Луки Яковлевича. Что будет тогда? Он уже вполне убедился в неистовстве и решительности кулака, он помнил и его усопшего отца, такого же безумца, с которым по молодости лет воевал из-за неправильного дележа земли. Нет, если Лука Яковлевич узнает о том, что он ходил доносить, – одним ударом выпустит из него дух вон. Это не годилось, никак не годилось, нужно было придумать что-то другое, что не запятнало бы его ни перед кем.
В час тревожных, непосильных дум, вышибающих из Тихона Александровича всякую волю к действию, к ним заглянул их средний сын, который словно почувствовал тревогу отца и пришел к нему на помощь.
– Степан, – прохрипел от волнения старик, не здороваясь и не слушая сына, – пошли внука Алешку к председателю… с посланием от меня. Да слово в слово пусть передаст. И чтоб не попадался никому на глаза! Иначе все потеряем, все!
Тяжелая смута была на душе у Федора, когда они с братом возвращались с поля, ведя под уздцы лошадь. Вечерело, холодный ветер задувал в горловины, подгоняя путников. Мрачные тучи стягивали небо плотной пеленой до самого конца небосвода, где они словно обрывались и изливались косыми темными струями. Ни линии заходящего солнца, ни даже бусинки солнца не просвечивало вдали, только темная стена из дождя заслоняла горизонт, дождя, который еще не дошел до Косогорья, но непременно дойдет через час или два, – и тогда тяжкая влага, нежеланная, но живительная, напитает соломенные поля, огороды и иссыхающие реки.
Вдруг Василий поднял голову на далекое взгорье, где высился кальвинистский сбор, старинная крепость, в этот день словно вдыхающая угрюмость в мрачные окрестности, в темный влажный воздух, и без того нерадостный в такие осенние увядающие дни. Взгляд его приковали две фигуры, поднимавшиеся на взгорье: они должны были скрыться за сбором и затем выйти из-за него. Федор, необыкновенно чуткий в этот день, тут же проследил за взглядом брата: то были Арсений и Арина. Его Арина! Только вот его ли она была, и не рано ли он обнадежил себя?
Неожиданно на их глазах совершилось что-то странное: обе фигуры так и не выплыли из-за крепости. Братья переглянулись, и Федор почувствовал, как глаза его заволокло дымом, он перестал понимать происходящее, он перестал понимать Арину, себя, других людей. Возможно ли, чтобы Ариша, которая еще вчера одаривала его ласковыми взглядами и сквозь хрип и кашель, но все-таки нежным смехом, – чтобы эта сама Ариша сегодня пряталась в старой крепости с богатырем Арсением?
Он сам себе стал вдруг смешон, жалок, он возненавидел себя за то, что брат был свидетелем его положения, за то, что были очевидцы его слабости и поражения. Но эти яростные и до одури странные мысли вспыхнули в нем всего на миг, а затем погасли безвозвратно. Брат был братом, долг был долгом, а ноша жизни – ношей жизни, стало быть, в общем и целом ничего не изменилось, не было никакой катастрофы, не было никакой трагедии.
– Забудь о ней, – услышал он добрый, но строгий голос брата, – забудь, и все. Было, словно не было.
Эти слова, умные, но острые, как наточенное лезвие, резанули по живому.
Алешка, длинный, худощавый парень десяти лет, с волосами, настолько выжженными солнцем, будто седыми, корни которых в конце сентября только начинали темнеть, проскользнул к председателю сельсовета незамеченным и передал ему слова деда слово в слово. Веснушчатое курносое лицо его весело сияло, когда он говорил, и чувствовалось, что для него это было не по-настоящему, это была лишь игра в войну. Председатель с любопытством смотрел на это беззаботное лицо, усеянное огромными рыжими крапинками, местами настолько частыми, что они сливались меж собой. «Ребенок, – подумал про себя Яков Петрович, – смысл происходящего не доходит до души».
Он выслушал Алешку, нисколько не смеясь: столь много страшных дел происходило в Косогорье в последнее время, что любая весть была важна. Нет, Тихон Александрович не стал бы шутить с ним, это был человек, хотя и злой, хотя и известный мироед в поселке, готовый вытрясти душу из мужика за долги и пустить его семью по миру, а все-таки неглупый. Поэтому председатель направился к следователю, хромоногому высокому человеку, который приехал из Минска сразу после первого пожара. Вдвоем они собрали в помощь несколько человек, вскочили на коней и поехали в лес – устраивать засаду: они намеревались расположиться до изгиба реки и до моста, чтобы упредить разбойников.
В этом самом месте разрывалось на две части и одновременно соединялось Косогорье, и здесь же в былые дни ходили Арина и Арсений, здесь они ожидали увидеть Арсения и сегодня вечером. Если им удастся поймать Луку Яковлевича, Алексея Котельникова и остальных участников банды за преступлением, как бы это вышло замечательно: это стало бы доказательством всех их разбоев и облегчило ход следствия, не говоря уже о том, что разбойники были бы пойманы и обезврежены.
Причина внезапного исчезновения Арины и Арсения в крепости была намного более трагической: в этом месте устроили засаду кулаки и подкулачники, теперь уже банда Луки Яковлевича. Были здесь и Савельевы, Иван и Петр, Алексей Котельников, но из сыновей отправились только Матвей и Андрей Лукичи – лишь потому, что сами настояли на том, ведь Савельев не хотел брать их с собой, боялся погубить всех сыновей сразу. Андрей стерег лошадей и должен был остановить любопытных, если кто попробует проникнуть в сбор – событие маловероятное, но все-таки допустимое.
Когда Арина и Арсений, ничего не подозревая, шли по истоптанной тропинке рядом с собором, от усталости даже не переговариваясь, девушка часто кашляла, и из-за этих звуков они не слышали ничего. Вдруг из сухих зарослей и кустов на них выскочили Котельников и Савельевы. Они попытались скрутить Арсению за спиной руки, но только повисли на его огромных плечах, и он по-богатырски откинул их в стороны. Матвей тем временем локтем сжал Арине горло, а другой зажал ей рот, из которого исходили сдавленные глухие крики, больше похожие на писк. Она изо всех сил пинала его каблуками сапог по голеням, он стонал, но терпел, еще сильнее сдавливая ее горло, – она задыхалась и переставала бить его.
Пятеро мужчин – все, кроме Матвея, – снова и снова пробовали схватить Арсения, но он снова и снова отбрасывал их на землю, пока наконец Лука Яковлевич не выхватил из куртки наган и не нацелил ему дуло в грудь. При виде пистолета Арина изо всех сил попыталась вскрикнуть, выпучив безумно глаза, но сквозь шершавую ладонь Матвея издала только протяжный стон. Арсений застыл, не сводя глаз с нагана; Лука Яковлевич зло засмеялся, и рот его исказился в хищном оскале:
– Что, выкусил, богатырь земли русской? Давай, давай, быстро в сбор.
Арсений чуть поднял ладони, показывая, что не сопротивляется, и стал пятиться назад, ко входу в сбор. В этот миг Арину поразила стойкость ее товарища: когда она, казалось, обезумела от страха и не владела собой, лицо Арсения было так насмешливо-покойно, словно он каждый день сталкивался с нападениями и каждый день судьба его висела на волоске – странно было увидеть такую волю в красавце и любимце девушек. Выходило, что она совсем не знала Арсения. Его самообладание придало Арине сил, и она тотчас внушила себе, что так будет лучше всего – не унизиться до мольбы, не унизиться до отчаяния. Все это происходило в считаные доли секунды, которые, казалось, длились целую вечность. Алексей Котельников не выдержал того, что Арсений слишком медленно пятился назад и стал толкать его с силой в дверь. Бандиты прошли за ним, грубо толкая Арину тоже.
В сборе стоял полумрак, к которому глаза были непривычны после улицы, лишь струи серого света проникали внутрь сквозь полуразбитое стекло высокой башни в крайнем углу храма. В этом сером свете кружилась многовековая пыль, потрясенная внезапными непрошеными гостями. Внутри не было ни скамеек, ни алтаря, ни картин – все было разграблено еще до революции, только в одном месте валялась топором разломанная на две части перевернутая дубовая лавка, покрытая слоем пыли, ее должно быть, готовили к тому, чтобы увезти на дрова, но по какой-то причине бросили здесь. Алексей Котельников перехватил Арину у Матвея и сжал ее жадными руками, одновременно нашептывая ей в ухо своим морщинистым ртом такие грубости и непристойности, что она оцепенела от ужаса.
Несколько секунд промедления растянулись в гнетущую вечность. Бандиты всматривались в лица пойманных, привыкая к темноте и часто моргая. Внезапно Арина с новой силой ощутила всю бессмысленность происходящего: зачем это насилие, зачем надругательство, когда советская власть давно утвердилась по всей российской земле, будущее было неизбежно, как и совершенный развал устаревших устоев? Так зачем погибать во цвете лет, еще и в зверских муках, во имя чего? Жгучая обида заполнила легкие, и ей безудержно захотелось кричать, чтобы вразумить насильников, но кто-то будто сдавил горло, и она не проронила ни звука: как же смехотворно было бы теперь говорить что-то этим зверям, – а она не чувствовала, чтобы они были людьми, – распылять на этих чудовищ человеческие слова! И тут только до сознания дошло, что эти кулаки и подкулачники с оружием в руках, ополоумевшие от безысходности, смотрелись жалкими и трусливыми. Гиблым было их дело. Но за что же им с Арсением пропадать? Как быть? Как спастись? Нет-нет, спасения быть не могло, ему просто неоткуда было прийти, живыми их не отпустят.









