Золотые жилы
Золотые жилы

Полная версия

Золотые жилы

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 10

– Что же вы, Яков Петрович, засевали в былые годы до восьмидесяти… – сказав это, Козловский вскинул изумленно брови и оторвался от бумаг, – до восьмидесяти десятин! – повторил следователь. – А ныне шесть десятин – и все? Работника нанимали, имели три сельхозмашины. Как же так, почему так сократили посевную площадь?

– Времена изменились, да и годы мои не те.

– Да-да, старость не радость, как говорится. Но ведь у вас восемь сыновей, младшему тринадцать лет. Я не берусь ничего утверждать, но вы же сами понимаете, как это выглядит… выглядит как саботаж!

– Называйте, как хотите, но я не понимаю, почему я обязан засевать все восемьдесят десятин. Земля моя, не дарована советской властью, была моей до декретов. Почему же я должен отчитываться о том, что я делаю на своей собственной земле?

– Интересно вы рассуждаете, Яков Петрович, только вот звучит не по-нашему, не по-советски, а… по-старорежимному. Служили в белой армии?

– Вы ведь знаете все, к чему спрашиваете?

– То есть вы не отрицаете?

– Ну, служил.

– В составе армии Колчака, – Козловский склонился над бумагами и зачитал: – в отряде офицера Городцова, отступили в Китай, где проживали до 1923 года. – Он вдруг поднял голову от бумаг и посмотрел на Терентьева с видом искреннего и невинного изумления. – Что же… сюда вернулись? Не теряли надежды на то, что поднимется новое восстание?

Терентьев, шестидесяти пяти лет, седой как лунь, был коротко стрижен, носил длинную серебристую бороду, маленькие выцветшие глаза его под густыми бровями казались безжизненными. Но – удивительное дело – вместе с тем они поражали своей глубиной, казалось, истории тысячи судеб прятались за этими блеклыми оболочками. Семен помнил, как в 1923 году Терентьев внезапно появился в станице, постаревший, поседевший, обросший длинной бородой. С каким почтением к нему относились казаки. Однако после возвращения что-то надломилось в старом казаке; он почти всегда молчал, сторонился людей и не отвечал на расспросы, а если отвечал, то непременно загадками.

– Не терял надежды на спокойную жизнь и на примирение с новой властью. А восстаниями я сыт по горло. Был я в Китае, наши казаки встречались там с оренбургскими казаками, и не на словах наслышан я об Анненкове, своими глазами видел огромные овраги голых трупов, заживо изрубленных его разбойниками женщин, детей… девочку… – На этих словах старческий голос дрогнул. Семен, никогда до этого не бывший свидетелем того, чтобы Терентьев вспоминал о времени, проведенном на Дальнем Востоке и в Китае, с жадностью ловил каждое его слово, но, услышав сдавленный приступ рыдания в его голосе, потупил взор, чтобы не выдавать свои собственные чувства, которые подступили к горлу влажной волной. – Девочку… одну… живую… с отрубленной рукой… один раз нашли в этой горе трупов… Привезли ее в стан… Думали выходить… Требовали справедливого наказания для бандитов, думали, Анненков расстреляет душегубов… Не тут-то было! В тот же день ее незаметно убили по приказу Анненкова, чтобы скрыть следы. Что женщин?! Девочек!!! Девочек насиловали перед смертью, наших же, оренбургских девочек. Люто казнили за отступление из стана… а отступали женщины с детьми с дозволения самого подлеца Анненкова, потому что нечего было есть, попались, как мышь в мышеловке… Нет, товарищ Иван Андреевич, не хочу я больше белых восстаний. Если все белые восстания порождают чудовищ, беспощадных к нам же, простым землепашцам и воякам, то мне такие восстания не нужны.

На этих словах Козловский шепнул Семену весело в ухо:

– Вот те черт, как зубы-то заговаривает! Не верю ему.

Семен стрельнул в него колючим взглядом, но только шепнул в ответ:

– А я ему верю.

После Терентьева допрашивали в очередной раз Ермолина. Новиков недоумевал, к чему было столько раз пытать Павла, ведь ничего нового он ни за один допрос не поведал и только из раза в раз отвечал, что не признает себя виновным и ни о какой кулацко-казацкой организации в Кизляке не слыхал.

Семену особенно тяжело было присутствовать на этих допросах, потому что Павел всякий раз смотрел как бы сквозь него, словно прижигая его к деревянному стулу взглядом. Казалось, он припоминал ему и его ухаживания за Агафьей, и ее заступничество за него, и то, что со стороны казаков казалось предательством – его работа в ОГПУ.

– Значит, сколько, вы говорите, – допрашивал на этот раз Козловский, – Павел Авдеевич, у вас было наемной силы?

– Не было у меня никакой наемной силы, – отвечал Ермолин. – Батраков нанимали на несколько дней за сезон, в самую страду, и то – одного-двух людей. Остальное время года сами справлялись.

– Смеетесь надо мной, Павел Авдеевич! Двенадцать лошадей содержали, кормили, для чего? Из какой такой надобности? Ради одного-двух батраков? И не было у вас работника, который помогал по хозяйству?

Павел тяжело вздохнул и вдруг с лютой ненавистью посмотрел на пронырливого следователя.

– То было давно. Года два-три тому назад перестали нанимать работника. Сами справлялись.

Он не лгал про работника, но не стал отвечать про батраков. С тех пор, как Тамаре и Агафье перестал помогать Пантелей, жена часто жаловалась ему на то, как ей стало тяжело следить за таким большим хозяйством, – шутка ли дело, было у них десять коров, двенадцать лошадей, восемьдесят овец, кролики, свиньи! Пришлось так или иначе постепенно резать скот и продавать мясо, потому что своей семьей они не справлялись с изнурительным трудом. Руки у Тамары стали большими от работы, натянулись жилами, пальцы покрылись мозолями и буграми.

– А что насчет Гаврилы? – вдруг спросил Козловский.

– Что насчет Гаврилы? – не поняв, переспросил Павел.

– Знаете ли вы, что советская власть не может оправдать применение рабского труда?

– Это что еще значит?

Семен вспыхнул под насупленными бровями, еще до конца не понимая, куда клонит Козловский, но уже предчувствуя, куда потекла нить разговора. Он ощутил, как его ошпарило изнутри чудовищной догадкой.

– А вот мы сейчас все и выясним, – сказал Козловский, вышел из кабинета быстрыми для столь маленьких ножек шагами и уже вскоре явился с Гаврилой вместе. Увидев отца, молодой казак и обрадовался, и смутился: совместный допрос – это было что-то новое, а стало быть, таило в себе неведомые опасности.

– Скажите, Гаврила, сколько вам лет?

– Восемнадцать.

– И как давно вы живете в семье Ермолиных?

– Как понять? – Гаврила даже рассмеялся от несуразности вопроса. – С рождения живу.

– И со скольки лет вы работаете в поле и по хозяйству?

– Да я не помню, с малых лет.

– Вам товарищ Павел Ермолин платил за вашу работу?

– Конечно нет, зачем отцу это?

– Спасибо, вы нам очень помогли, – сказал Козловский, и на мгновение Семену показалось, что тот подмигнул ему.

Тут же Андрей Иванович вскочил с кресла как ужаленный, вышел вон из комнаты и через несколько минут привел совершенно нового для следствия человека, но Новиков узнал его. То был Сашка Иванов, молодой казак семнадцати лет из очень бедной семьи. Мать его рано овдовела, и у нее только и был, что один сын. Он был широким в плечах, приземистым, смутно похожим на Гаврилу фигурой, но бедно одетым, и черты лица его были далеки от черт Гаврилы. Если тот был темно-русым, с серыми глазами, то Сашка был смуглым, с глазами, черными как сажа, со смоляными волосами, нос его был вычерчен на лице с горбинкой, отчего казалось, что он в их краях пришлый.

– Скажите, товарищ Иванов, кем вам приходится Гаврила Ермолин?

Иванов прищурился, и тут же глупая злорадная улыбка натянулась на его лице: он не мог скрыть торжества, просто не умел этого делать, тут же понял Семен, который и сам происходил из бедной семьи, хотя ему и в голову не пришло бы радоваться несчастьям богатых казаков.

– Да ведь это мой брат-близнец, – ухмыльнулся Иванов. – Матушка потеряла его во младенчестве, а Ермолины нашли его и вырастили, потому как у самих не было детей мужского пола. Они решили, что он им будет вроде бесплатной рабочей силы.

– Врешь! – взревел Ермолин.

Гаврила побледнел, услышав эти дерзкие речи, он хотел было возмутиться, как отец, но во рту пересохло и слова мгновенно испарились. Он не знал, что сказать, не знал, что кричать. Ядовитое предчувствие охватило Гаврилу – что он в этот самый миг станет свидетелем немыслимого, того, что перевернет всю его жизнь, и он замер, ничего не помня и ничего не понимая.

– Гаврила ведь вам не сын, вы его подобрали и использовали как раба. Он трудился на вас совершенно бесплатно, – заключил с победной усмешкой Козловский.

– Врешь, собачий сын, такой-сякой, эдакий, Гаврила – близнец Агафьи! – взревел Ермолин на Сашку.

– Помилуйте, товарищ Ермолин, – сказал Козловский, – выбирайте выражения! Да и зачем бы Александру Иванову придумывать такую историю? Да ведь вы сами все знаете, почему же не признать его правоту?

Ермолин, поняв, что следователь его не слушает, вспомнил вдруг, что не Козловскому надо доказывать неправду, ставшую за эти годы правдой. Он обернулся к Гавриле и крикнул ему:

– Не слушай подлые поклепы! Ты родной мой сын, я сам тебя принимал, когда ты родился, из чрева матери твоей, Тамары. Сначала Агафью, а потом тебя. Бабка-повитуха не даст соврать, Богом клянусь, Гаврила, не верь!

– Да ведь вы, товарищ Новиков, из станицы, вы что скажете на это? – вдруг Козловский обернулся к Семену.

Семен побагровел, горло схватили бесконечной чередой подступающие спазмы, но он быстро ответил, без единого мига промедления:

– Ничего об этом не слышал. А раз не слышал за всю жизнь, то не верю. Считаю, что товарищ Иванов что-то путает. Быть может, слышал от матери что-то, да не то.

На этих словах в глазах Козловского блеснули холодные, убийственные огоньки, казалось, он испепелял Новикова взглядом – но то было лишь мгновение, Андрей Иванович быстро собрался, позвал сотрудника и с ласковой усмешкой на губах попросил увести обвиняемых в камеры. В коридоре были слышны крики Ермолина:

– Убью, ирод! Гаврила, не верь подлым поклепам! Извести наш род хотят! Наказать невиновных! Ты мой кровный сын, мой… мой…

Козловский сел на деревянный стул, бросил на сослуживца взгляд уставший, а оттого взгляд не притворный, не глуповатый, а, видимо, самый свой настоящий, исходящий из его черной души, – такой же черный, совершенно равнодушный, холодный, дикий взгляд, как будто с лица Козловского сдернули сахарную пелену, и вот он предстал перед ним такой, какой он был на самом деле: холодный, не чувствующий ни показной ласки, ни показного почтения, ни тем более сострадания. Как разительна была эта перемена! Сколько обмана она раскрыла сразу! Семен вдруг понял, что им предстоит долгий и изматывающий разговор, в котором ему не суждено победить.

Глава четвертая

В феврале были вынесены приговоры. Однако этому событию предшествовали ожесточенные споры. Новиков, будучи менее опытным и не столь настойчивым, вдруг перестал уступать Козловскому и стал давить на то, что он ничего подписывать не будет, пока Андрей Иванович не начнет считаться с его мнением. Для трех казаков, участвовавших в белом движении, в том числе Терентьева, Козловский вынес жестокий приговор – расстрел. Еще пять человек были приговорены к заключению в лагеря на срок от трех до десяти лет. «Немыслимо суровые наказания за простые пересуды!» – был убежден Новиков. Единственное, что во всем этом деле радовало, так это то, что тридцать казаков были признаны невиновными.

Однако Павел Ермолин в их число не входил, потому что его Козловский хотел приговорить к заключению в лагерь за так называемое использование рабской силы. Но уж тут Новиков встал на дыбы и никак не соглашался, и дело было не только в Агафье, которая никогда бы не простила ему столь нелепой и жестокой расправы над ее отцом. Для Семена это было дело принципа, ведь подобный приговор был по-иезуитски несправедлив: казак взял чужого ребенка, не выбросил его в поле, а вырастил как собственного сына – в итоге по прошествии лет, вместо того чтобы вручить ему похвальную грамоту, его объявили преступником и наказали за благое дело! Семен кипятился и настаивал:

– Это не по-советски! Советская власть – гуманная власть, она заботится о человеке, заботится о детях. Если Ермолин действительно взял Гаврилу на воспитание, то он проявил человеколюбие, милосердие, он поступил так, как поступил бы настоящий советский человек.

– А советский человек устраивает саботаж, не сеет хлеб, забивает скот? Советский человек отказывается выполнять условия сделки купли-продажи с государством? – не уступал Козловский.

– Вы мне вот что еще скажите, – перебил его Новиков, – почему отпустили Кузнецову и Ларчикова? Почему они даже не упоминаются в конечных документах, как будто их и вовсе не было в деле? Ведь это же главные подстрекатели… Если кто и должен понести наказание, так это они!

– Держите себя в руках, товарищ Новиков, и демагогию, пожалуйста, не разводите, при чем здесь…

– Какая еще демагогия? Не надейтесь запутать меня иностранными словами, словоблудие здесь ни при чем! Я прямо вопрос поставил, вы мне прямо и ответьте…

– Так я и отвечаю: при чем здесь люди не местные, люди интеллектуального труда, всеми уважаемый учитель, в конце концов… Разве они могли стать зачинщиками бунта? Ну сравнили их с казаками, у которых винтовки под половицами запрятаны…

– Это же подстрекатели…

– Нет никаких подстрекателей, давайте не будем притягивать за уши обвинения…

Споры их тянулись до глубокой ночи, и даже Козловскому, не привыкшему к длинному рабочему дню, пришлось с этим смириться. Дело закончилось тем, что Астахов, заместитель руководителя ОГПУ, вызвал Новикова к себе и долго увещевал его.

Если Козловскому было около тридцати пяти лет и в глазах Семена он был немолодым, то Александр Астахов был значительно младше, почти ровесником Семена, но был он столь плотным при невысоком росте, что казался старше и солиднее. Притом он не был полным, а казался сильным, жилистым, мускулистым, как будто много времени посвятил тяжелому физическому труду. Подтянутое сухое лицо его, обрамленное густыми и жесткими волосами, туго дыбящимися на голове, с глазами без двойного дна в глубине их, изобличало человека прямого, который знает цену собственного слова и слова этого на ветер не бросает.

– Ты сильно не кипятись, Семен, – говорил он. – Мне методы Козловского не совсем нравятся, но надо иметь в виду… Человек прошел гражданскую войну, когда мы с тобой еще под стол пешком ходили… он воевал в рядах Красной армии. Андрей Иванович этой белогвардейской сволочи столько видел, столько насилия над крестьянами, казаками, женщинами, детьми, стариками… Оттого и суров он, что знает, нельзя допустить образования новых банд.

Сам факт того, что Козловский прошел гражданскую войну, этот маленький скользкий человек с рыбьими глазами и женским слабым голоском, так не вязался с его личностью и внешностью, что Семена покоробило, как будто все это было слишком красивой историей. И в этот самый миг, когда Астахов говорил вполне понятные и допустимые слова, в это самое мгновение словно кто-то продел незримую иглу сквозь лицо Семена: стянуло брови, задергались мышцы переносицы, пронзенные острой нестерпимой болью. Он вдруг понял, что мнение, сложившееся о Козловском, нужно полностью перевернуть – тогда и только тогда узришь правду об этом туманном двусмысленном человеке. Он попробовал повторить про Андрея Ивановича все то же, что сказал Астахов, но только наоборот, и наконец понял.

Козловский хотел восстания! Он хотел казацкого бунта, который разрастется и охватит Урал! Потому он отпустил подстрекателей – Иван Андреевич был с ними заодно. Потому отпустил казаков, чтобы они после всего, что увидели здесь, вернулись домой и разнесли недовольство дальше. А козлы отпущения – несколько человек – должны были получить самые суровые наказания, дабы разозлить и раззадорить казаков.

Когда все это Семен понял, на душе все прояснилось, все карты сошлись, и он уж знал, как впредь действовать. Жизнь положить, но вывести троцкистов – он более не имел сомнений, что то были они, – на чистую воду! А он уж думал уходить из ОГПУ! Решил, что здесь ему не место, что он не тянет умом все эти стратегии. Нет, нельзя было так просто сдаваться: если каждый советский человек уйдет с места потому, что его окружают не советские люди, то что станет со страной?

Меж тем Астахов уговорил Новикова подписать документы, смягчив наказание для Ермолина и заменив расстрел другого казака заключением в лагерь. Напоследок Козловский, сощурив хитро глаза, сказал Новикову тихим гнусавым голосом:

– Это только цветочки, ягодки будут впереди. Я видел план по раскулачиванию своими глазами. В Кизляке всех середняков и зажиточных отправят на лесозаготовки.

Новикова опять прострелило насквозь. Зачем Андрей Иванович ему это сообщил? Знал, что он отправляется к матери, к Агафье? Надеялся, что Семен разнесет эту худую весть, эту сплетню, чтобы через него разжечь бунт в Кизляке? С другой стороны, разве мог он умолчать об этом, если это была правда? Но правда ли то была?

После этой невзначай сказанной фразы Семен еще более убедился в нечестности Козловского, в его двойной игре, и теперь оставался лишь один мучительный вопрос: заодно ли с Козловским сам Астахов?


Свирепая метель кружила на бескрайнем поле, взметая рассыпающиеся завитки вихрей. Снегопад косыми свистящими пулями стрелял беспощадно и бесконечно откуда-то сверху, будто сражаясь с незримым врагом. Приветливое уральское вездесущее зимнее солнце заволокло снежными облаками, отчего утро казалось серо-голубым, но не золотым, не искрящимся, не полным света, не слепящим бескрайней степной белью глаза. Сапоги звонко скрипели на жестком снегу.

Семен шагал сквозь снежную пелену, сквозь метель и вьюгу, высоко поднимая тонкие плечи и закрывая лицо воротником от колючего снега. Он приехал ночью, на рассвете, и почти сразу отправился в дом к Ермолиным, лишь недолго побыв с тихой безропотной матерью.

За прошедшие месяцы Агафья успела полюбить его темной, преступной страстью. Но она была упряма и не уступала Семену: она не ждала его ласк и поцелуев, сразу пресекала любые попытки его дотронуться до нее, в довершение всего не соглашалась уехать в Пласт, пока не вернутся отец ее и брат. Всякий раз при встрече Семену казалось, что ей нужно было от него только одно: узнать, живы ли здоровы Павел и Гаврила и скоро ли выпустят их на свободу, – оттого было неясно, к чему ее нежные взгляды, нежные обороты речи, если саму любовь она все откладывала на потом. Как бы ни старался он ее понять, но все не мог: Агафья была девушка волевая, характерная – одним словом, неразгаданная загадка. И теперь, когда метель кружила по степи, этот ее характер более всего тревожил Семена… В этот самый момент, пока он шел к Ермолиным, он предчувствовал, что все выйдет задом-наперед, шиворот-навыворот, и не сладит он с Агафьей.

Ворота были не заперты, и Семен беспрепятственно вошел во двор, где его встретил страшный глухой лай Дозора, большой длинношерстной цепной собаки с круглыми умными глазами. В сенях он постучал в дверь, прежде чем войти в дом, но никто не ответил: все, должно быть, еще почивали – тогда, сняв сапоги и тулуп, он вошел внутрь.

Тут же к нему выскочили женщины: они, вопреки его ожиданиям, не спали в столь ранний час – Филиппок уже успел поднять их.

– Здравствуйте, – сказал Семен просто.

В остывшем за ночь доме было прохладно, но печь отзывалась приятным треском и шепотом – значит, уже затопили. Тамара, державшая на руках ребенка в длинной рубашечке, встретила его неласковым взглядом. Она и Агафья были уже одеты – в юбках и рубахах, с пуховыми платками на плечах, в домашних валенках – и строго смотрели на него.

– Здравствуй-здравствуй. И зачем это пожаловал?

Семен на миг растерялся: он успел забыть, каким обжигающим был глубокий взгляд Агафьи, которая стояла тут же подле матери. Она словно расщепляла его мысли на части и сразу вбирала в себя и перерабатывала их, понимая его прежде, чем он мог понять себя. Удивительное дело, но на миг Семену показалось, что она уже знала все и без него – по глазам его догадалась! – и рассказывать обо всем было излишне.

– Тамара Сергеевна, Агафья… времени мало, – сказал Семен торопливо, – в Кизляк едет отряд, раскулачивать несколько семей. Приедут и к вам.

– Это что ж? Почему? – Агафья спросила еще спокойно, словно не поверив ему, как будто одно хладнокровие ее могло предотвратить беду.

– Павла Ермолина хотели приговорить к заключению в лагерь…

– Да за что же?! – наконец у Тамары прорезался голос, она стала наступать на Семена так, будто он один виноват был в суровом приговоре.

– Не могу сказать, за что именно.

– Как так? Это еще пошто? – Тамара продолжала наступать на него.

– Павел Ермолин вам все поведает.

– Говори, такой-сякой, эдакий, взялся говорить – все выкладывай! – не унималась Тамара. От ее истошного крика Филиппок заплакал, и она поставила его на пол, где он уселся и стал реветь еще громче. Агафья тотчас подхватила его с прохладного пола.

– Прошу меня простить, – ответил Семен, – но это дело ваше, семейное. Я вмешиваться никак не могу. – Он стрельнул глазами в сторону Агафьи, но Тамара ничего не поняла из его намеков. А все ж перестала теснить его к двери своей выдающейся грудью.

– Погоди, это что же, отца отправят в тюрьму? – перебила их Агафья, до которой в этот миг все доходило так медленно, словно ум ее был заморожен обрушившимся на семью несчастьем. Ей стало странно, что Тамара сосредоточилась на столь маловажных деталях, когда главный вопрос был совсем в другом.

– Нет, я смог отстоять его, приговор смягчили до…

– До?..

– Раскулачивания.

Агафья и Тамара одновременно вскрикнули. Лишь сейчас они расслышали это чудовищное слово.

– Ведь ты обещал…

– Я ничего не мог сделать. – Он хотел было сказать, что, если бы не его заступничество, пошел бы Ермолин на этап, но ему было стыдно хвастаться, и он не смог произнести слов в свою защиту. – Послушай, милая моя, дорогая Агафья, Тамара Сергеевна, они могут явиться вечером, а могут и в ближайший час. Вот что нужно сделать. Я объявлю тебя своей невестой, и ты останешься со мной, возьмешь детей… Потом и твоим родителям найдем способ помочь.

Агафья стала качать головой, прикрывая глаза, и он будто отчетливо слышал ее внутренний голос: «Все не то», отчего речь его оборвалась, он несколько мгновений смотрел на ее белое лицо, на зажмуренные, словно от мучительной боли, глаза. А затем молчание их прервал злой голос Тамары, до которой тоже в столь роковой час все доходило медленно:

– Ишь, чего удумал! Не по Сеньке шапка! Такую девку за тебя не отдадим! Ты кто таков и что таков? Своих детей я не брошу, я не кукушка, всех с собой возьму, хоть в тайгу, хоть на каторгу. А теперь уходи.

– Что же вы, Тамара Сергеевна… не понимаете, что ли?.. Ведь у вас грудной ребенок… куда его в тайгу?

– А об этом надо было думать, когда приговор выносил…

– Не останусь я! – вспылила гневно Агафья. – Что же это, Гаврила один будет отдуваться, а я как неродная брошу родителей в столь трудный час?

Семен отчего-то выпучил страшно глаза и покачал головой:

– Гаврила… вряд ли поедет с вами.

Только тут они поняли, что произошло что-то еще, что-то крайне важное, роковое, что нужно узнать непременно, именно теперь, иначе жизни им не будет.

– Почему? Какой у него приговор? – испуганно спросила Агафья.

– В том-то и дело, что с него сняли обвинение и отпустили на волю. Он сегодня должен приехать с другими оправданными казаками.

– Ничего не понимаю, – оборвала его Агафья, мотая головой.

Вдруг Тамара развернулась и ушла в горницу, где села на кровать и стала быстро вытирать лицо руками, затем юбкой, и чем больше она с силой терла кожу, тем яростнее катились нескончаемые слезы по круглым щекам ее, пока не излились ручьями. Теперь уж гибкую крепкую спину ее сотрясало громкими рыданиями. Агафья бросилась к ней в комнату, но на руках ее был Филиппок, который уже успокоился на груди у сестры, и она лишь безмолвно плакала, глядя на мать, которая теперь сдавленно завывала и качалась вперед-назад, обхватив руками полные колени, словно убаюкивая себя.

– За что же нас, Господи, – причитала она, – в тайгу, на верную гибель, да еще и с маленькими детьми… За какие такие грехи наши земные…

Через несколько минут в комнату вбежала Нюра, разбуженная криками и завываниями матери. Тут же Агафья передала ей ребенка, а сама вышла к Семену. Слезы уже иссохли на щеках, и лицо ее теперь пылало от ярости.

– Вот, значит, на какую власть ты трудишься! Вот за что ты стоишь! У невинных людей отбирать дом, хозяйство, землю, пропитание, все вещи… Да с малыми детьми на улицу посередь зимы…

– Агафья, это несправедливо, я заступался за отца твоего как мог… А перегибы возможны при любой власти, тем более новой, еще только зачинающейся… Ты и не подозреваешь, какие нечестные люди затесались в наши ряды и как сложно будет вывести их на чистую воду.

На страницу:
5 из 10