
Полная версия
Бремя бессмертия. Право на тишину
– У вас есть пять минут, – тихо сказала Светлова и отошла к двери, давая ему уединение, которого, по сути, не было в этом ледяном склепе.
Алексей шагнул вперед. Рука сама потянулась откинуть ткань с лица. Он замер. Лицо отца было спокойным, бледным, почти восковым. Морщины, которые он знал с детства, казались слегка сглаженными холодом. На виске – маленький шрам от давней царапины, полученной в гараже. На груди, под тканью, угадывались очертания нательной иконки, которую Матвей никогда не снимал. Это был его отец. Настоящий. Тот, кто родил его, растил, учил жизни. Тот, кто умер на скамейке в сквере.
И в этот момент грань между «оригиналом» и «Сосудом» в его сознании рухнула, но не прояснив ничего, а лишь усилив хаос. Вот здесь лежит его мертвый отец. А в золотистой жидкости в другом зале плавает его живой, но пустой двойник. Кто из них настоящий? Где та грань, где кончается тело и начинается личность? Он положил руку на холодный лоб отца. Ничего. Никакого ответа. Только леденящая кожу тишина смерти.
– Прости, – прошептал он, не зная даже, за что просит прощения. За то, что не спас? За то, что ввязался в эту авантюру? За то, что нарушил его покой?
– Алексей Матвеевич, время, – мягко напомнила Светлова.
Он накрыл лицо отца тканью, отступил. Ячейка бесшумно задвинулась, запечатав тело в ледяной могиле, которая была лишь временным пристанищем.
В кабинете куратора ему подали чай и предложили ознакомиться с графиком. Светлова говорила о фазах импринтинга, о нейроадаптации, о курсе психологической поддержки для семьи и для самого «Возвращенного». Все было разложено по полочкам, продумано до мелочей. Бесчеловечно продумано.
– У вас остается время на окончательное решение, – сказала она в конце, глядя на него поверх планшета. – Но мы должны предупредить: если после готовности «Сосуда» вы откажетесь от «Пробуждения», он будет подвергнут рециклингу, а матрица – удалена. Это… психологически проще сделать сейчас, чем потом, видя полностью сформированное тело.
«Рециклинг». Еще один термин. Алексей представил то самое тело с экрана, растворяющееся в ванне с энзимами, превращающееся в биомассу для следующих «Сосудов». Его желудок снова сжался.
– Я понимаю, – сухо сказал он. – Я свяжусь.
Он вышел из здания, и первый же глоток сырого уличного воздуха после стерильной атмосферы «Садов» показался ему бальзамом. Он сел в машину, долго сидел, уставившись в пустоту. В голове стояли два образа: холодное, безжизненное лицо в морге и безмятежно парящее в золотистой жидкости молодое тело. Оба претендовали на звание его отца. Оба отрицали друг друга.
Когда он вернулся домой, было уже поздно. В гостиной горел свет. Марина сидела в кресле Матвея, завернувшись в его же халат. Она подняла на Алексея глаза – усталые, с прозрачными синяками под ними.
– Ну как? – спросила она просто.
Он сел напротив, опустил голову в ладони.
– Он… оно растет. Он выглядит… как он. Но не он. А настоящий лежит в холодильнике. – Голос его сорвался. – Марина, я не знаю, что делаю. Я увидел его, папу, мертвого… и это было более по-человечески, чем то, что я видел в лаборатории. Там… там всё технологично, чисто и бесчеловечно.
Она молча встала, подошла, села на корточки перед ним, взяла его руки.
– Ты действовал как сын, который не может смириться с потерей. В этом нет твоей вины. Но теперь ты увидел. Ты увидел «процесс». И у нас еще есть выбор. Не окончательный, но… выбор не будить это.
Алексей посмотрел на нее, и в его глазах читалась мука.
– А если это и есть он? Если мы убьем его шанс? Второй раз?
– А если разбудим и сломаем ему душу? И сломаем Кирилла? И себя? – тихо ответила она. – Это русская рулетка, Леша. И заряжено больше, чем одним патроном.
Из коридора донеслись звуки – Кирилл вышел из комнаты. Он прошел на кухню, не глядя на них. Они слышали, как он наливает воду, как хлопает дверцей холодильника. Жизнь, грубая и простая, продолжалась вокруг них, не спрашивая разрешения. А они застряли в подвешенном состоянии между смертью и жизнью, между прошлым и будущим, в этих самых «Садах Эпиметея», которые уже начали прорастать в их доме незримыми, ядовитыми побегами.
Искусство утраты
Неделя прошла в тягучем, зыбком молчании. Дом стал похож на лагерь враждующих сторон, разделенный невидимыми линиями фронта. Кухня и гостиная – нейтральная территория, где Алексей и Марина общались короткими, бытовыми фразами. Спальня Кирилла – осажденная крепость, из которой он выходил только по необходимости, игнорируя попытки разговора. Кресло у балкона оставалось пустым, неприкасаемым монументом.
Алексей ушел с головой в работу, проводя в клинике по двенадцать часов. Но и там его настигало. Он оперировал, консультировал, а в перерывах невольно искал в медицинских базах данных исследования по нейроадаптации после импринтинга. Сухие строки отчетов: «В 23% случаев наблюдается синдром диссоциативной идентичности у Возвращенных… 18% испытывают персистирующее чувство „нереальности“ собственного тела… У 41% семей отмечен серьезный конфликт в первые шесть месяцев после Пробуждения…»
Цифры складывались в зловещую мозаику. Он, врач, веривший в технологию, теперь видел не блестящий результат, а процент неудач. Каждый процент был чьей-то сломанной жизнью.
Однажды вечером, когда Алексей засиделся за компьютером в кабинете, изучая томограммы мозга «успешного» Возвращенного (незнакомого ему человека, давшего разрешение на использование данных), в дверь постучали. Вошел Кирилл. Не врывался, а именно вошел – медленно, с неловкостью. Он выглядел изможденным, глаза были опухшими.
– Пап.
Алексей с трудом оторвался от экрана, на котором сияли причудливые узоры нейронных связей. «Матрица стабильна», – гласила подпись.
– Кирюша. Садись.
– Нет. Я не надолго. – Подросток стоял, скрестив руки на груди, как бы защищаясь. – Я хочу понять. По-человечески понять. Ты действительно веришь, что… то, что там растет, будет дедом?
Алексей откинулся на спинку кресла, снимая очки.
– Я верю, что в нем будет всё, что делало деда твоим дедом. Его характер. Его воспоминания. Его любовь к тебе.
– Его воспоминания – это фильм, который можно скопировать, – парировал Кирилл, но уже без прежней агрессии, с какой-то новой, взрослой горечью. – У меня тоже есть воспоминания о нем. И у мамы. И у тебя. Это не делает нас им. У него была душа. А душу нельзя… сканировать.
– А что такое душа, Кирилл? – тихо спросил Алексей. – Если это не сумма опыта, памяти, эмоциональных реакций?
– Не знаю! – вырвалось у Кирилла. – Но я знаю, что он умер. Я иду мимо его комнаты и жду, что он позовет меня чай пить. А его нет. И эта… эта штука в пробирке – ее нет тоже. Она не здесь. Она никогда не будет здесь, в этом доме, по-настоящему. Ты украл у меня право оплакать его!
Эти слова попали в самую точку. Алексей почувствовал, как внутри него что-то обрывается.
– Я не хотел…
– Я знаю, что не хотел! – Кирилл голос снова пошел наверх, но он сдержался, сглотнув комок в горле. – Ты хотел как лучше. Но получилось… как всегда. Ты отложил наше горе. Заморозил его. И теперь оно висит над нами, как проклятие. Мы не можем двигаться дальше. Мы застряли.
Он повернулся, чтобы уйти, но на пороге обернулся.
– Знаешь, что самое ужасное? Я начинаю забывать. Забывать, как он смеялся. Как ворчал. Как пахло его одеколоном. Я пытаюсь вспомнить, а вместо этого вижу эту… голограмму из твоих «Садов». И я ненавижу себя за это. И тебя – тоже немного.
Дверь закрылась негромко. Алексей остался один в тишине кабинета, раздавленный простой, жестокой правдой сына. Он не дал семье пройти через боль. Он подменил ее на неопределенность, которая разъедала их изнутри хуже любого горя.
На следующий день его вызвала к себе заведующая отделением, Анна Витальевна, мудрая женщина, прошедшая через несколько эпидемий и революций в медицине.
– Алексей, садись. О тебе ходят слухи. И я вижу тебя на работе. Ты – тень. Это из-за отца?
Алексей кивнул. Скрывать было бессмысленно.
– Мы инициировали «Отражение».
Анна Витальевна тяжело вздохнула, отложила ручку.
– Я так и думала. Знаешь, я помню первые случаи. Десять лет назад. Это было… ликование. Победа над смертью. А потом пришло понимание цены. Как врач, скажу тебе: иногда смерть – не враг. Иногда она – диагноз, который нужно принять, чтобы лечить живых. Твою семью. Твоего сына.
– Вы против технологии?
– Я против иллюзий, Алексей. Технология дает тело. Она даже дает подобие личности. Но она не дает continuation of being – продолжения бытия. Между «оригиналом» и «Отражением» всегда будет пропасть опыта – опыта смерти. Опыта небытия. И эту пропасть нельзя заполнить никакими матрицами. Она съедает человека изнутри. Я видела таких пациентов.
Она помолчала, глядя на него с материнской, но жесткой печалью.
– Ты сейчас в самом опасном месте. Ты уже не можешь просто отступить, потому что вложил в это надежду и ресурсы. Но идти вперед – значит, рисковать всем. Есть ли у тебя план, что ты скажешь этому… человеку, когда он откроет глаза? Как объяснишь ему, что он – копия? Что его оригинал лежит в морозильнике? Как будешь смотреть в глаза сыну, который этого человека не примет?
Алексей молчал. Плана у него не было. Была только слепая, отчаянная надежда, что как-то само всё образуется.
– Поговори с тем, кто прошел через это, – посоветовала Анна Витальевна на прощание. – Не с кураторами из «Эпиметея». С семьей Возвращенного. Узнай, как это на самом деле. Прежде чем делать необратимое.
Ее слова запали в душу. Вернувшись домой, Алексей через закрытые двери услышал приглушенные звуки из комнаты Кирилла – не музыку, а чьи-то голоса. Он прислушался. Это была запись. Голос Матвея. Грубоватый, теплый, с характерным хрипловатым тембром. Он рассказывал одну из своих бесконечных историй про армию. Алексей замер у двери, сердце сжалось. Кирилл слушал голос умершего деда. Сохранял его. Опускал в колодец памяти.
Это был естественный, человеческий способ справляться с потерей. То, что отрицала технология «Отражения». Она не оставляла места для памяти. Она требовала замены.
Алексей не стал стучать. Он прошел в гостиную. Марина разбирала старый фотоальбом, доставшийся от Матвея. На столе лежали пожелтевшие снимки: молодой Матвей с Лидой на фоне моря, Алексей-первоклассник с букетом, сам Матвей на рыбалке.
– Кирилл попросил, – тихо сказала Марина, не поднимая головы. – Говорит, хочет сделать цифровой архив. Пока… пока еще помним.
Она провела пальцем по фотографии, где Матвей, совсем еще молодой, держал на плечах маленького Алексея. Оба смеялись.
– Он был таким живым, – прошептала она. – Таким настоящим. На этих фотографиях. И в наших воспоминаниях. А то, что в «Садах»… это муляж. Идеальный, но муляж. Мы пытаемся сохранить тень, рискуя растерять всё, что осталось от оригинала.
Алексей сел рядом, взял в руки другой снимок. Он видел в этих фотографиях то, что не могла захватить матрица «Хроноса». Не просто образ, а эмоцию момента. Запах моря на той давней фотографии. Вкус ухи на рыбалке. Чувство абсолютной безопасности на плечах у отца. Это была не информация. Это было переживание. И его нельзя было перенести.
В ту ночь он не спал. Он нашел в сети форум, о котором слышал краем уха – «Тихий дом». Некоммерческое сообщество семей, столкнувшихся с «Отражением». Там не было восторгов. Там были исповеди.
«Моя жена вернулась, но она смотрит на меня, как на незнакомца. Говорит, что любит, но глаза пустые».
«Отца разбудили три месяца назад. Он не может заснуть. Говорит, что боится, что когда заснет, его снова «выключат».
«Дочь, ей было 20, погибла в аварии. Мы ее… вернули. Теперь она не может находиться в своей старой комнате. Плачет и говорит: «Я украла чью-то жизнь».
Истории тянулись одна за другой, длинные, безнадежные, полные боли и раскаяния. Алексей читал до рассвета, и с каждой строчкой камень на его душе становился тяжелее. Анна Витальевна была права. Он заказал идеальную статую, не спросив, хочет ли мертвый быть увековеченным таким способом.
Утром, за завтраком, Кирилл неожиданно сказал, глядя в тарелку:
– В школе был психолог. Говорил о стадиях принятия смерти. Отрицание, гнев, торг, депрессия, принятие. Мы с классом обсуждали.
Он поднял глаза на отца. В них не было уже прежнего вызова, только усталая печаль.
– Ты застрял на стадии «торг», пап. Ты торгуешься со смертью, предлагая ей высокие технологии вместо того, чтобы просто… принять. И ты застрял нас всех.
Алексей ничего не ответил. Он понял, что сын, которого он считал ребенком, увидел суть яснее него. Технология «Отражения» была самым изощренным, самым дорогим отрицанием смерти из всех возможных. Но отрицание, даже технологичное, не отменяло факта. Оно лишь растягивало агонию.
Он вышел на балкон, на то самое место, где любил сидеть отец. Внизу кипела жизнь. Где-то там, в стерильных «Садах Эпиметея», в золотистой жидкости, по-прежнему тихо рос «Сосуд». Но здесь, в этой квартире, шла другая работа – трудная, мучительная, человеческая работа утраты. И Алексей начал с ужасом понимать, что, пытаясь избежать одной трагедии, он создал другую, возможно, еще более страшную. Он поставил под сомнение самую основу – право на окончательность, на прощание, на память, которая, как оказалось, была куда живее любой, самой совершенной копии.
Письмо из ниоткуда
Ирина Светлова прислала очередное уведомление: «Сосуд» достиг стадии «калибровки». Запрошено разрешение на проведение серии неинвазивных нейросканирований для тонкой настройки параметров импринтинга. В приложении был график: «Сосуд» более не плавал в золотистой жидкости. Он лежал на плоской платформе в капсуле, похожей на аппарат МРТ, облепленный датчиками. Лицо обрело окончательные черты. Это был Матвей. Не старый, уставший Матвей последних лет, а мужчина лет пятидесяти, в расцвете сил. С гладкой кожей, без седины, с темными, густыми волосами. Тело было атлетичным, почти скульптурным. Идеальным.
Алексей показывал снимки Марине. Она взглянула, побледнела и отвернулась.
– Выглядит, как его фотография из нашего свадебного альбома. Только… пустой. Как манекен.
Она была права. В глазах на томографическом изображении не было ничего. Ни мысли, ни усталости, ни той доброй, чуть ироничной мудрости, которая светилась в глазах отца. Это были глаза новорожденного, но в старом, знакомом обрамлении.
Кирилл, случайно увидевший изображение на экране отцовского планшета, просто вышел из комнаты. Спустя час Алексей услышал, как в ванной бьется посуда. Кирилл разбил стакан. Сознательно. Чтобы почувствовать что-то острое и реальное.
А потом пришло письмо.
Не электронное. Настоящее, бумажное, в простом белом конверте, доставленное курьерской службой. На конверте было написано чернилами: «Алексею Матвеевичу. Лично.»
Почерк был неуверенным, дрожащим, но узнаваемым. Отцовским.
Сердце Алексея упало. Он сорвал конверт. Внутри лежал один лист бумаги, исписанный тем же почерком, но более размашистым, будто писавший набирался решимости с каждой строкой.
«Сынок. Алексей.
Если ты читаешь это, значит, «Хронос» сработал. И ты, наверное, стоишь перед выбором. Или уже сделал его.
Я пишу это письмо сегодня, в годовщину смерти твоей матери. Сижу в своем кресле и смотрю на ее фото. И думаю о том, что нам всем однажды придется уйти. Я прожил долгую жизнь. Было разное. Была война, которая снится до сих пор. Была великая любовь, которую я пронес через все. Был ты. И твоя семья. Это главное.
Когда ты уговорил меня поставить эту штуку, «Хронос», я согласился, чтобы ты не волновался. Но в душе я был против. Не из-за страха технологии. А потому что смерть – это часть договора. Мы рождаемся, живем, любим, страдаем и уходим. Так было всегда. Это естественно. Это… правильно.
Я видел, как ты показывал мне брошюры про «Отражение». Видел блеск в твоих глазах. Для тебя это – победа. Для меня это – нарушение правил. Как если бы солдат, отслуживший свое, снова был призван в строй. Несправедливо.
Поэтому я прошу тебя. Если со мной что-то случится, и «Хронос» активируется – не делай этого. Не воскрешай меня. Дай мне уйти по-человечески. Пусть Кирилл и ты вспоминаете меня живым, а не смотрите на какую-то мою тень, в которую вдули искусственное дыхание.
Жизнь дается один раз. И смерть – тоже. Не лишай меня моей смерти, сынок. Не превращай мой уход в техническую неполадку, которую можно починить.
Я люблю тебя. Я горжусь тобой. И я благодарен за каждый день, что ты был рядом. Но отпусти меня. Похорони рядом с мамой. И живи дальше. Живи с Мариной и Кириллом. Радуйся. Это будет лучшей памятью обо мне.
Твой отец, Матвей.
P.S. И не злись на Кирилла, если он будет против. Он, кажется, понимает такие вещи лучше нас с тобой.»
Дата внизу была за полгода до смерти. Матвей написал это, предвидя возможность именно такого развития событий. Зная сына. Зная его одержимость медициной, его желание спасать любой ценой.
Алексей сидел за кухонным столом, сжимая в руках этот листок, и мир вокруг поплыл. Вся его уверенность, вся логика, вся научная база рассыпалась в прах перед простыми, честными словами старого солдата. Отец не хотел этого. Он прямо просил не делать этого. Он предпочел естественный конец технологическому бессмертию.
Что же он натворил?
Чувство было глубже вины. Это было ощущение кощунства. Насилия. Он совершил насилие над волей отца, над его представлением о достойном конце. Во имя своей любви, своего страха потери, своего профессионального тщеславия.
Он услышал шаги. Кирилл вернулся из школы, бросил рюкзак.
– Пап, что с тобой?
Алексей молча протянул ему письмо. Кирилл прочел. Его лицо сначала выразило недоумение, затем – горькое понимание, и, наконец, щемящую жалость. Не к деду. К отцу.
– Он знал, – тихо сказал Кирилл. – Он знал, что ты так поступишь.
– Да, – хрипло ответил Алексей. – И я… я не послушал его даже после смерти. Я начал этот процесс.
– Что ты будешь делать теперь?
– Я не знаю. Он просит… он умоляет не делать этого. Но «Сосуд» уже почти готов. Матрица… Матрица ждет.
– Матрица – это не дед! – голос Кирилла снова зазвучал резко, но без злобы, с отчаянием. – Дед написал это письмо. Его рукой. Его мыслями. А матрица – это просто его последний вздох, который ты записал. Какую волю ты должен исполнить? Волю живого человека или послушаться призрака в твоем компьютере?
Алексей уставился в пустоту. Дилемма приобрела чудовищные очертания. Если он теперь остановит процесс, он предаст свои собственные надежды, вложенные средства, свое решение как главы семьи. Но если он доведет дело до конца и разбудит клона, он предаст последнюю, четко выраженную волю отца. Он предаст его доверие.
Вечером он показал письмо Марине. Она прочла, и по ее щекам покатились слезы.
– Бедный папа, – прошептала она. – Он все понимал. Он боялся именно этого. И мы… мы сделали именно то, чего он боялся.
– Что мне делать? – спросил Алексей, и в его голосе звучала беспомощность, которую Марина слышала впервые за все годы брака.
– Ты должен выбрать, кому ты больше обязан: отцу, который просит о покое, или своему желанию его вернуть. И… нам. Кириллу и мне. Мы твоя семья сейчас. Мы здесь. И мы страдаем.
Ночью Алексей вышел на балкон. В руке он сжимал письмо. Он смотрел на темные очертания города, на огни «Садов Эпиметея», светившиеся вдали холодным, синеватым сиянием. Там лежало тело его отца, молодое и пустое. Там же, в морозильной камере, лежало его настоящее, мертвое тело. А здесь, в его руке, была воля настоящего, живого когда-то человека.
Технология не учитывала главного – права на отказ. Она была построена на презумпции согласия живых на воскрешение. Она не оставляла места для завещания души.
Он вспомнил слова Анны Витальевны: «Иногда смерть – диагноз, который нужно принять». Отец принял свой диагноз. А он, Алексей, врач, отказался его признать. Он пытался лечить неизлечимое – сам факт смерти. И в процессе начал убивать живых – своих жену и сына.
На следующее утро он позвонил Ирине Светловой. Его голос был ровным, металлическим.
– Ирина, вопрос. Если я сейчас отзову согласие на импринтинг, что будет с «Сосудом»?
На том конце провода короткая пауза.
– «Сосуд» будет подвергнут рециклингу, как я уже говорила. Нейронная матрица – деинициализирована. Процесс будет остановлен. Вы готовы принять это решение?
– А если… если я захочу сохранить матрицу? Без импринтинга. На какое-то время.
– Это не предусмотрено стандартным контрактом, Алексей Матвеевич. Матрица – не архивная запись. Это динамическая модель, требующая значительных вычислительных ресурсов для поддержания целостности. Ее хранение в «спящем» режиме возможно, но крайне дорого и… этически неоднозначно. Это как хранить человека в коме без надежды на пробуждение.
– Я понимаю. Спасибо.
Он положил трубку. Выбора, по сути, не было. Или «Пробуждение» с непредсказуемыми последствиями и против воли оригинала, или «рециклинг» – растворение клона и удаление цифрового призрака отца. Третьего не дано.
Кирилл подошел к нему, уже собранный в школу.
– Ну?
– Я думаю, – сказал Алексей. – Просто… дай мне подумать.
– Деду дал подумать? – спросил Кирилл без вызова, с горькой прямотой. И ушел.
Письмо лежало на столе, как неоспоримый свидетель. Оно было реальнее любой голограммы, любого отчета о целостности матрицы. Оно было криком человеческой души против машинного бессмертия. И Алексей наконец услышал этот крик. Но было уже поздно. Остановить процесс означало стать убийцей во второй раз. Продолжить – стать палачом воли отца и, возможно, разрушителем своей семьи.
Он заперся в кабинете, достал бутылку коньяка, которую берег с прошлого Нового года. Не для того, чтобы напиться. Чтобы ощутить жгучую, ясную боль, которая казалась сейчас единственно честным чувством. Он пил из горлышка, смотря на экран, где в безмолвной капсуле лежала идеальная копия его отца, созданная вопреки его последней воле. И впервые за все эти недели он позволил себе заплакать. Не по отцу. По себе. По тому мальчику, который так боялся остаться один, что был готов на всё, даже на самое страшное предательство, лишь бы не услышать тишину в доме, где больше не будет отцовского голоса.
А тишина уже была. Она наполняла дом, густая и тяжелая. И письмо на столе было не выходом из нее, а лишь ее громким, беспощадным эхом.
Техническая отсрочка
Он просидел в кабинете до глубокой ночи, перечитывая письмо, пока слова не поплыли перед глазами, слившись с темнотой за окном. Коньяк не принес ни ясности, ни забвения, только усилил гулкое, тошнотворное чувство вины. Воля отца была кристально чиста. Его собственные действия – грязны и запутаны. Но и просто нажать кнопку «стоп» он уже не мог. Слишком далеко зашел. Было ощущение, будто он стоит на краю пропасти, держа в одной руке хрупкую вазу с прахом отца, а в другой – живого, но искусственного голубя, и любое движение грозит катастрофой.
На рассвете, когда серый свет начал размывать контуры комнаты, в дверь постучали. Вошла Марина с двумя кружками кофе. Она молча поставила одну перед ним, села на диванчик у стены, завернувшись в плед.
– Ты не спал, – сказала она не вопросительно, а констатируя факт.
– Нет.
– Я тоже. Думала.
Он посмотрел на нее, ожидая упрека, совета, чего угодно.
– Мы не можем его разбудить, – тихо, но очень четко сказала Марина. – После этого письма… это было бы преступлением. Все равно что связать человека, который хочет уйти.
– Но и уничтожить…
– Я знаю. – Она перебила его. – И я тоже не могу этого. Не могу отдать приказ на… «рециклинг». Потому что в глубине души все еще теплится мысль: «А вдруг? А вдруг это все-таки он?» И эта мысль делает нас соучастниками. Мы застряли, Леша.
Она сделала глоток кофе, поморщилась от горечи.
– Есть третий вариант. Временный. Мы не будим. И не уничтожаем. Мы просим отсрочку.
– Светлова говорила, длительное хранение матрицы почти невозможно.
– Не матрицы. «Сосуда». Они же выращивали его до определенной стадии. А что, если его… заморозить? Не разбудив. Как тело отца в морге. Оставить в анабиозе. На время. Чтобы мы… Чтобы мы могли подумать. Чтобы могли по-настоящему похоронить отца. Пережить это. А потом… потом, возможно, когда улягутся эмоции, мы сможем принять трезвое решение. Или не сможем. Но хотя бы не под давлением.
Алексей уставился на нее. Идея была одновременно кощунственной и блестяще простой. Они не убивали надежду окончательно, но и не шли против воли Матвея. Они выигрывали время. Время для скорби, которой им так не хватало.
– Они на это пойдут? – с сомнением спросил он.
– Ты – главный кардиолог города, у тебя есть имя, связи в «Эпиметее». Ты можешь попытаться договориться. Как исключение. По гуманитарным соображениям. Из-за письма.









