Книга 5. Следствие ведут духи. Список первых
Книга 5. Следствие ведут духи. Список первых

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Инна Павловна заметила мой взгляд и быстро убрала руку на колено. Саша заметил тоже. Аня тоже. Мария заметила и улыбнулась уже хищно: почувствовала зацепку.

— Инна Павловна, — сказала она ласково, — а вы знаете Нину Петровну?

Инна Павловна чуть приподняла подбородок.

— Не знаю. И знать не хочу.

— А я вас знаю, — сказала Нина Петровна. — Вы меня не помните. Вы тогда были… — она замолчала, подбирая слово, — второй.

Инна Павловна резко посмотрела на неё. И в её глазах впервые появилось настоящее — не телевизионное, не красивое. Страх.

Мария снова повернулась ко мне, будто ставила точку.

— Вера, вы видите? Это не просто конфликт. Это история. И вы можете стать человеком, который будет такие истории распутывать. Официально. Публично. С пользой.

Она протянула чёрную тяжёлую ручку с логотипом канала. На ладони Марии она лежала как наживка. На колпачке тонкой линией была выгравирована цифра «1» — как на значках, как на списках.

Ручку я не взяла.

— Я не подписываю ничего в эфире, — сказала спокойно. — И здесь не для того, чтобы становиться первой. Я здесь, чтобы понять, кто пишет эти списки.

Мария улыбнулась, но улыбка уже была не про праздник.

— Прекрасно. Тогда поймём вместе.

В этот момент Лера принесла лист из сумки Нины Петровны. Лист был тонкий, обычный, но когда его развернули, вверху стояло слово «Список». Ни «Книга почёта», ни «премия» — просто «Список». Ниже шли фамилии, напротив каждой — маленькая цифра. Бумага выглядела новой, но пахла сыростью, будто её хранили не в папке, а где-то возле холодной стены. Поля были ровные, почерк слишком аккуратный для испуганного человека. Такой список не пишут на бегу. Его готовят.

Фамилия Нины Петровны стояла под номером один.

А ниже, под номером два, была моя.

Глава 4. Когда гаснет свет

Сначала в колонках хрустнул чей-то голос — будто кто-то жевал сухарь прямо у микрофона, — и только потом в зале пропал свет.

Не «стал мягче», не «приглушился для атмосферы». Пропал так, что на секунду даже собственная ладонь исчезла из виду. В этой темноте сразу стало понятно, кто в помещении спокойный человек, а кто — человек с богатым внутренним кинотеатром.

— Спокойно! — скомандовал мужской голос откуда-то из зала. — Никто не двигается, сейчас…

«Сейчас» не случилось. В темноте опять затрещала аппаратура. Треск был сухой, неприятный, словно ломали тонкую корку льда.

Я стояла на своём месте и понимала две вещи: от неожиданности тело всегда умнее головы, а к этой церемонии уже нельзя относиться как к обычной городской суете с софитами и улыбками.

Ещё минуту назад на сцене сияли «первые лица города» — люди, у которых даже благодарность звучала выверенно. Праздник перед восьмым марта иногда похож на коробку с конфетами: сверху всё красиво, а внутри обязательно попадётся что-то с ликёром, которое по вкусу только одному человеку.

А теперь — темнота. Никаких конфет. Только воздух, в котором появился холодный привкус, будто зимой резко вдохнули возле подъезда.

Кто-то включил фонарик на телефоне. Узкий белый луч скользнул по сцене, зацепил край стеклянной статуэтки на тумбе и задержался.

Стеклянный приз треснул.

Трещина пошла не «художественно», а по-живому — как бывает с посудой, если в горячую чашку плеснуть ледяной воды. Неровная, с маленькими ответвлениями, будто стекло в последний момент передумало быть цельным.

— Ой… — выдохнула женщина из первого ряда. — Это же приз…

И в этот момент «первая предпринимательница года» сделала шаг, словно хотела подойти к тумбе. Движение у неё было привычное: она умела выходить и подходить, знала, как держать лицо перед залом. Но вдруг ноги стали чужими. Инна Павловна присела, будто под ней исчезла опора, и упала.

Не театрально. Тяжело, коротко — так, что внутри щёлкнуло: это не обморок «по сценарию».

— Ей плохо! — кто-то сказал слишком громко и тут же перешёл на шёпот, будто боялся распугать ситуацию.

— Скорую! — попросили из зала.

— Медик идёт, — ответил другой голос бодро и уверенно. Так отвечают люди, которым по работе нужно, чтобы всё выглядело «под контролем».

Ноги сами сделали шаг ближе к сцене. Не из героизма — просто в такие секунды тело иногда принимает решение раньше, чем ты успеваешь придумать, как правильно. Рядом с упавшей женщиной сразу ощутился холод.

Не прохлада. Морозный кусок воздуха, будто на секунду приоткрыли дверь в неотапливаемый подъезд и забыли закрыть.

И там была она.

Женщина-тень в старом платке.

Она не вышла из темноты — скорее всё это время стояла здесь, а свет мешал разглядеть её полностью. В луче фонарика платок казался мокрым и тяжёлым, как после снега. Лица почти не было: только намёк на скулы, на нос, на линию губ. Но главное было не лицо.

Главным был воздух вокруг неё. Густой, холодный, как над морозильной камерой в магазине.

Она не касалась Инны Павловны, не делала ничего эффектного, ничего «киношного». Просто стояла рядом и смотрела вниз. От этого становилось страшнее, потому что самое страшное спокойствие — там, где должно быть движение.

В голову пришло нелепое, но отчётливое чувство: тень не пугала. Она удерживала. Не давала чему-то случиться до конца, словно придерживала эту беду за воротник.

Воздух резал горло. В следующий миг на сцену поднялись двое мужчин: один в костюме, другой в чёрной футболке с гарнитурой. У костюма руки были красивые, правильные и беспомощные. У футболки — быстрые, рабочие.

— Поднимите ей ноги, — сказал кто-то.

— Воды, — попросили рядом.

— Не воды, — отрезал мужчина в футболке, уже открывая маленькую аптечку. — Дайте место.

Инна Павловна дышала. Это было видно по тому, как дрожала губа и чуть поднималась грудь. Глаза закрыты, лицо белое, на виске — маленькая капля пота, едва различимая в темноте. Некрасивая. Настоящая.

В этой капле весь пафос премии превращался в обычную человеческую уязвимость.

— Дышит, — сказал мужчина в футболке. — Всё нормально. Обморок.

«Нормально» прозвучало как заговор. Иногда заговоры работают.

Аварийный свет не включался сразу. Ещё минуту зал жил в узких лучах телефонов. Лучи дёргались, прыгали, люди держали их неловко, поэтому сцена казалась рваной, будто собранной из чужих кадров.

И именно в таком дёрганом свете стала видна ещё одна вещь.

Трещина на призе будто расползалась. Не быстро, но край стекла отслаивался. Маленький кусочек — с ноготь — отошёл и упал на сцену.

Упал не сразу. Сначала словно зацепился за воздух, будто что-то невидимое задержало его на полпути. Потом всё-таки шлёпнулся.

На осколке остался след.

Не кровь. Не мистическая метка. Обычная грязная полоска, словно стекло коснулось чего-то пыльного. И ещё — тонкая ниточка. Светлая, с редким блеском, как от ткани, которую часто трогали руками.

Почему именно эта ниточка так зацепила взгляд, я тогда не знала. Может, потому что ниточки — это всегда мир людей. Духи ниточек не роняют. Они могут морозить воздух, но не оставляют на стекле ворсинки.

Зал наконец озарился тусклым аварийным светом. Люди выдохнули. Кто-то даже хлопнул — не от радости, а чтобы деть куда-то нервы.

В этом свете тень в платке стала хуже видна. Не исчезла мгновенно, а будто отступила к краю сцены, в тёмный уголок, где стояли занавес и аппаратура. Ещё один миг — и на месте платка осталась пустота.

Инну Павловну усадили. Кто-то подложил ей под голову сложенный пиджак. Она открыла глаза и попыталась улыбнуться. Улыбка вышла кривой, но привычка оказалась сильнее слабости.

— Простите… — прошептала она. — Я… наверное… переволновалась.

Переволновалась. На минуте славы.

— Ничего, ничего, — сразу ответили со всех сторон. — Бывает.

На краю сцены появилась Градова. Даже в аварийном свете она выглядела так, будто у неё рассчитано всё: шаг, поворот головы, степень тревоги на лице. Тревога тоже входила в образ — ровно настолько, чтобы казаться заботой, но не паникой.

— Дорогие друзья, — сказала она в зал. Голос был уверенный, ниже обычного, телевизионный. — Всё под контролем. У нас небольшая техническая накладка. Медицинская служба здесь. Просьба сохранять спокойствие.

Люди любят слова «под контролем». Они слушают их как колыбельную.

— Мария Александровна, — прошептал рядом с ней организатор, — может, остановим? Это же… это же знак.

— Какой знак? — Градова улыбнулась так, будто её попросили назвать любимый цвет. — Это техника. А знак — у вас в голове. Мы люди современные.

Слово «современные» прозвучало с лёгким нажимом. Почти как «управляемые».

Мужчина в чёрной футболке ушёл к пульту, нахмурился, что-то проверил. По его лицу было видно: ему тоже казалось, что всё слишком. Слишком вовремя. Слишком показательно.

Взгляд сам цеплялся уже не за людей, а за вещи: приз, тумбу, край занавеса. Люди умеют изображать что угодно. Вещи обычно говорят честнее. Они не знают, что их снимают.

Осколок лежал у края сцены, рядом с тумбой. Его никто не замечал или не считал важным. Все смотрели на Инну Павловну, Градову, светотехнику.

Я сделала вид, что поправляю ремешок сумки, и присела так, чтобы выглядеть занятым человеком, который не лезет в чужую беду, но и не стоит столбом. Одним пальцем — осторожно, чтобы не порезаться, — поддела осколок через ткань носового платка, который всегда лежал в сумке. Платок — вещь простая, а пользы от него как от хорошей тёти: и слёзы вытереть, и руку защитить, и улику спрятать.

Осколок оказался холодным. Настолько, что пальцы сразу захотели разжаться.

К стеклу прилипла ниточка. И маленькая тёмная полоска, будто с подошвы. Не из зала: здесь пол был чистый, натёртый, как зеркало. Такая грязь бывает там, где не для публики: в подсобке, за кулисами, возле шнуров, коробок, чужих рук и чужих привычек.

Осколок спрятался в карман вместе с платком. Быстро и спокойно, как будто это была обычная салфетка. Сердце при этом билось слишком громко, и оставалось надеяться, что слышу его только я.

— Вера! — позвал кто-то из организаторов. — Вас просят на минутку, там…

Градова стояла на сцене и смотрела в зал, но взглядом цепляла людей точечно, будто выбирала, кого сейчас поставить в нужное место.

Наши взгляды встретились. Удивило не то, что она смотрела, а то, что не испугалась.

В её лице не было вопроса «что это было». Там была оценка. Как на репетиции: подходит ли кадр, подходит ли эмоция, подходит ли поворот. Она едва заметно кивнула — не «иди сюда», а «я тебя вижу». Это разные вещи.

Пока вокруг суетились, Инну Павловну осторожно повели к кулисам. Она шла медленно, под руку. В этот момент край её платья зацепился за чёрную ткань возле прохода — занавес или чехол. Ткань чуть потянулась.

На чёрном ворсе блеснула тонкая светлая нитка. Похожая на ту, что лежала у меня в кармане. Слишком похожая, чтобы пройти мимо.

Но я слишком хорошо знала: в такие минуты совпадения выстраиваются в очередь, как люди за бесплатными подарками.

Мужчина в футболке у пульта резко выпрямился и посмотрел за кулисы — не на провода, не на лампы. На человека. Коротко. И тут же сделал вид, что ничего не случилось.

Холод осколка через ткань платка будто проступал к коже. Напоминание: здесь есть не только тень и мороз. Здесь есть чьи-то руки и чьи-то ниточки.

Градова спустилась со сцены и прошла мимо. На ходу сказала кому-то:

— Это надо правильно подать. Без паники. С акцентом на заботу. И чтобы никакой самодеятельности.

Она произнесла это буднично, словно обсуждала, какие цветы поставить у входа.

Внутри на секунду стало тихо. Не спокойно — именно тихо, потому что всё наконец сложилось в неприятную ясность. Если это авария, то слишком удобная. Если знак — слишком вовремя. Если чья-то игра, то играют люди, которые не падают в обморок от темноты. Они в темноте считают, сколько лайков принесёт чужая слабость.

Я сделала шаг в сторону коридора, куда увели Инну Павловну. И в этот момент по коже прошёл слабый холодок — будто кто-то стоял рядом, совсем близко, и смотрел туда же.

Тени в платке уже не было видно.

Но она не ушла. Просто сместилась туда, где света меньше. Туда, где нитки, грязь и чужие руки.

И если сегодня свет погас на сцене, то в следующий раз он мог погаснуть там, где мне будет уже не до премий.

Глава 5. Городская ночь и голос тётки

Ключ в замке провернулся не сразу, словно дверь тоже хотела обсудить сегодняшний вечер и не соглашалась пускать в квартиру без разговора.

Пришлось надавить плечом и повернуть ещё раз. Только тогда замок сдался. В прихожей стояла городская тишина: никто не чихал за стенкой, не звал козу, не ругался с печкой. Здесь всё молчало прилично, как на приёме у врача. Даже коврик под дверью лежал ровно и не задавал лишних вопросов.

А вопросов привезлось целую сумку.

Пальто повисло на крючке, ботинки снялись аккуратно, по привычке. Внутри всё равно держалось ощущение, будто следом вошла чужая прохлада, хотя в подъезде было тепло, а батареи в квартире работали исправно. Хотелось сделать вид, что всё в порядке, и для этого подошёл самый простой ритуал: кухня, чайник, свет.

Лампочка щёлкнула, на стол легла сумка. Карман, где лежал платок с осколком и ниточкой, будто стал тяжелее. Трогать его не хотелось: пока не трогаешь — можно притворяться, что ничего не случилось. Ни темноты в зале, ни треска аппаратуры, ни обморока, ни женщины-тени в платке.

Чайник щёлкнул и замолчал. Секунд десять делал вид, что думает о жизни, и только потом начал греть воду. На кухне тонко запищала батарея — коротко, двумя нотами, как будто кто-то пожаловался и тут же передумал.

Неприятно кольнуло. В этой квартире батареи обычно не разговаривали. Они были тихие, воспитанные. А этот писк напомнил сухой треск в зале — и сразу всплыло, как стекло на сцене решило перестать быть цельным.

Нет. Нельзя тащить сцену домой.

Телефон лёг на стол рядом с чайником. Экран оказался заляпан пальцами — чужими и своими вперемешку. Вечером его тянули, разворачивали, просили: «на минутку», «встаньте сюда», «посмотрите туда». Рукав размазал пятна, словно вместе с ними могла стереться память.

Память рукавом не стирается.

Через кухонное окно светились окна соседнего дома. Где-то мигал телевизор, где-то на секунду включалась кухня — не по делу, как у людей, которые не могут уснуть и делают вид, что просто встали воды попить. В городе чужие жизни рядом, но не касаются: сидишь будто в разных коробках.

Сегодня эти коробки казались тоньше.

Чай получился крепкий. Сахар растворился. Кружка обожгла пальцы — всё правильно. Только вкуса почти не было. Тепло без вкуса — обидно. Даже чай не подыграл.

Ноги сами понесли в комнату к портрету Сергея Николаевича. В темноте он выглядел спокойнее, чем живые люди. Смотрел так, будто ответы давно известны и спешить некуда.

— Ну и что скажешь? — тихо вырвалось.

Портрет молчал. И правильно. Люди с портретов редко вступают в разговоры, когда внутри шумно.

Кухня снова приняла, как будто у неё такая работа — не задавать вопросов, а давать место, где их можно сложить кучей. Платок из кармана сумки лёг на стол, ткань расправилась. В складке прятался маленький прозрачный осколок с рваным краем. В свете лампы он выглядел обычным стеклом. Только прохлада тянулась от него не обычная, словно его только что достали из морозилки.

Ниточка прилипла к стеклу. Светлая, тонкая. Ноготь подцепил её, и нитка сопротивлялась почти как живая. Захотелось сказать ей что-то неуместно ласковое, но язык вовремя остановился. Стекло — не котёнок.

Ниточка легла рядом на платок и почти исчезла. Такие нитки всегда исчезают, когда их нужно показать. А когда надо, чтобы их не нашли, лежат на самом видном месте.

На подушечке большого пальца осталось тёмное пятнышко — грязь. Не пыль из зала. Другая: жирная, плотная. С такой в деревне ходят по весне, когда прошёлся по огороду и потом не заметил. Но в городском зале премии такой грязи быть не должно.

Вода в раковине смыла пятно. Возвращение к столу только подтвердило: сна сегодня не будет.

Сон — для тех, кто прожил день и отпустил. А этот день не отпускался. Сидел внутри, как гость, который снял обувь, но уходить не собирается.

Кровать приняла тело, но мысли не улеглись. Квартира делала вид, что спит. Потом в коридоре щёлкнула полка. Негромко. Просто щёлкнула.

Пришлось сесть.

Щёлкнуло снова, уже выше, словно кто-то пальцем проверил, крепко ли стоит мебель. В квартире, где живёт один человек, мебель так не проверяют. Это бывает в домах, где есть кто-то ещё. Пусть и невидимый.

— Ну что? Смешно? — спросила я в темноту.

На кухне отозвалось лёгким звяком. Не посуда. Что-то маленькое, словно ложка чуть сдвинулась в ящике.

Вздох вышел сам. Домовой снова объявился. Без слов, без лица, без «здравствуйте», зато с характером. Он всегда выбирал бытовое: полку, ящик, чайник. Напоминал, что можно сколько угодно думать про призы и первые места, а дом всё равно остаётся домом.

Кухня встретила полумраком. Свет включать не хотелось, хватило ночника. В его круге стол выглядел маленьким и чистым. Платок с осколком лежал на месте. Ниточка тоже.

Ящик с ложками открылся. Ложки лежали, как положено: ни одна не прыгала и не плясала. Зато в дальнем углу обнаружился старый ключ от деревенского дома — привезён давно и всё забытый увезти обратно. В городе ключ был не нужен, но почему-то всегда оказывался рядом.

Теперь он лежал так, будто его специально выдвинули вперёд.

Ящик закрылся.

— Поняла, — тихо сказала я. — Теперь ещё и в деревню захотеть ехать?

В ответ батарея пискнула коротко и недовольно, как человек, который не любит, когда его угадывают.

Стул подвинулся, спина упёрлась в спинку, ладони легли рядом с платком. Пришлось думать без фантазий.

В зале могло погаснуть электричество. Стекло могло треснуть. Люди падают в обморок. Бывает. Но почему всё случилось так вовремя? Почему приз треснул именно в момент, когда зал смотрел туда? Почему аварийный свет включился не сразу? Почему в кармане теперь ниточка и грязь, которым там нечего делать?

И почему рядом с лауреаткой стояла тень в платке?

На последнем «почему» мысль каждый раз зависала. Можно убеждать себя, что это игра света, но слишком хорошо я знала, как выглядит игра света. И слишком ясно запомнился холод, который не объяснялся ни батареями, ни кондиционером, ни нервами.

Телефон на столе молчал. На него приходилось коситься, как на собаку, которая вот-вот залает. И он не подвёл.

Экран вспыхнул. Вибрация короткая. Звонок.

Настасья Петровна.

Внутри стало тесно и одновременно легче. Тётка Настасья не звонила просто так. Если звонила ночью, значит, у неё в голове что-то сложилось. А когда у неё что-то складывалось, оно всегда было с делом.

— Вера? — голос у неё был тихий. Не сонный — осторожный, как у человека, который не хочет будить дом. — Ты дома?

— Дома. Не сплю.

— И правильно, — сухо ответила она. — Сон потом. Скажи: у вас сегодня свет гас?

Ноги будто вросли в пол. Об этом никому ничего не рассказывалось, ничего не писалось. Даже в голове эту фразу хотелось обходить стороной.

— Гас, — ответила я осторожно. — Откуда ты…

— Откуда надо, — перебила она. На том конце трубки скрипнул стул. — У нас в деревне тоже бывает, когда в городе гаснет. Не свет. А то, что люди называют памятью.

Слово «память» в таком виде не понравилось. Слишком большое для ночного разговора.

— Там женщине плохо стало, — сказала я. — Обморок. И приз треснул. Стеклянный.

Настасья Петровна помолчала. В этом молчании было больше, чем в длинной речи.

— Стеклянный, — повторила она. — Значит, не просто так.

Хотелось спросить: «Как ты знаешь?» Но понятно было: тётка сейчас не станет объяснять по городской логике. У неё логика другая — по тому, как вещи звучат в жизни.

Она сама перевела разговор туда, где проверяют человека.

— Ты никому не обещала? Не подписывала ничего?

Сразу всплыло лицо Градовой: улыбка, «это только начало», взгляд без испуга. Вспомнилось, как она говорила про «первых», будто это товар.

— Нет. Предлагали. Но согласия я не дала.

— Хорошо, — сказала Настасья Петровна. В её «хорошо» не было «молодец». Там было: «не усложняй себе жизнь».

Хотелось рассказать про ниточку, грязь и холод, но по телефону это звучало бы так, будто человек сам себя пугает. Тётка будто почувствовала и подвела сама.

— Ты глазами смотри, — сказала она. — Не словами. И руками тоже смотри. У нас в семье одна такая уже смотрела. Первая.

— Какая первая?

Тётка вздохнула, поправила трубку, словно держала в руке не телефон, а собственную память.

— Была родственница по отцовской линии. Пелагея. Ты про неё не знаешь, потому что про неё не любят вспоминать. В доме всегда так: заговорили о ней — и сразу разговор на погоду переводят.

Даже домовой затих. На кухне стало так спокойно, что в кружке будто сдвинулась заварка.

— Она первая в город ушла, — продолжила тётка. — Первая, кто фамилию на вывеске увидела и поверила, что жизнь начинается с бумаги. Первая, кто сказала: «Я сама». И первая, кого в городе… не сберегли.

— Не сберегли? — спросила я тихо.

— Нашли её в комнате, — ответила Настасья Петровна. — В чужом доме. Сказали: сердце. А у неё сердце было крепкое, Вера. Руки крепкие. Она дышала так, что окно запотевало, когда в мороз заходила. И вдруг — сердце. Слишком удобно.

Слова «слишком удобно» щёлкнули внутри, как замок. Вспомнилось, как всё сегодня было слишком вовремя. Совпадения не любят, когда их замечают.

— И что с ней было?

— Так и говорю: не знаем, — сухо сказала тётка. — Или делаем вид, что не знаем. А главное другое. Она ходила в платке.

Платок. Женщина-тень в платке рядом с лауреаткой. Холод.

— В платке? — переспросила я, хотя ответ уже был понятен.

— В платке. Не потому, что старуха. Молодая была. Просто так ходила, когда тяжело. Говорила: «В платке спокойнее, будто голову обвязал — и мысли не разбегаются». Смешная.

Мысль потянулась ниточкой: если платок на фото совпадёт с тем, что было в зале, значит, это не фантазия. Это память. Или предупреждение.

— Фото есть?

На том конце трубки зашуршала бумага. Папка. Старые вещи всегда так шуршат, будто знают: их трогают редко и по делу.

— Есть, — сказала тётка. — Не люблю его. Но есть. Хочешь — сейчас пришлю. Только не ахай. Это не для ахов.

— Пришли.

— Пришлю. И ещё. Ты там не одна будешь.

— В смысле?

— Олеся к тебе едет, — сказала Настасья Петровна. — Разрешила.

— Как это — поедет? Она же в деревне.

— А что ей в деревне делать, если в городе зашевелилось? — спокойно ответила тётка. — Уже собрала сумку. Пусть едет. Тебе надо, чтобы рядом был человек, который не падает в обморок от слова «платок».

Хотелось возразить — не против Олеси, а против того, что жизнь снова ехала по чужому решению. Но в горле стало сухо. Спорить было не о чем. Рядом нужен свой человек. В городе «свои» редкость.

— Она молодая, — попыталась сказать я. — Ей в город вот так…

— Не переживай, — перебила Настасья Петровна. — Она не потеряется. Она у нас первая по нахальству. В хорошем смысле.

Улыбка всё-таки пришла. На секунду. Тётка Настасья умела сказать смешное даже тогда, когда на душе не смешно. Это был её способ не дать миру расползтись.

Телефон пискнул. Сообщение.

— Пришло? — спросила Настасья Петровна.

— Пришло.

Фото открылось сразу. Чёрно-белое. Молодая женщина у стены. Лицо прямое, без улыбки. Глаза спокойно смотрят в камеру. На голове платок, завязанный низко: не праздничный, не нарядный, повседневный, такой носят не для красоты, а чтобы не продуло.

На страницу:
3 из 4