
Полная версия
ПИТЕР. КРОВЬ И ПЫЛЬ
Но тень прошлого не отпускала. В 1712 году из лесов под Новгородом выловили банду беглых, промышлявшую разбоем. Во главе её стоял обезумевший, но всё ещё фанатичный Федька. На допросе он, узнав, что Алексей служит лоцманом, выкрикнул: «Бражников? Он самый главный предатель! Он отдал наш город антихристу!» Следствие по делу Федьки задело Алексея. Его снова вызвали в Тайную канцелярию. Старые грехи, казалось, настигали.
Глава четырнадцатая. 1714-1715.
Слава Петербурга росла вместе со славой русского флота. Весть о победе при Гангуте – первой морской виктории России – город праздновал как свое второе рождение. Теперь Балтика была открыта. Алексей, проведя в порт трофейные шведские галеры, чувствовал гордость, в которой уже не было примеси горечи. Он строил не просто город, он строил мощь.
Но вихрь реформ закручивался всё быстрее. Указ о единонаследии ломал древние устои дворянства. Создание коллегий заменяло приказы. Бороды брели, парики надевали. Иван, теперь уже коллежский асессор, с головой ушел в работу по составлению первого генерального плана Петербурга, который разрабатывал архитектор Доменико Трезини. Он видел будущие широкие проспекты, площади, набережные. Его чертежи становились судьбой тысяч.
В этом водовороте случилась личная драма. Магнус Грипеншерн, получивший помилование и звание инженер-капитана, решил вернуться в Швецию. На прощание он сказал Ивану: «Я везде буду чужой. Там я – пленный, изменивший присяге. Здесь я – чужак. Но этот город – часть меня. Скажи Алексею… что он лучший лоцман, которого я знал».
Отъезд друга оставил в душе Ивана пустоту. Петербург становился больше, а круг близких – меньше.
Тем временем Тайная канцелярия завершила дело о «раскольничьей угрозе». Федьку колесовали. Алексея, после долгих допросов и благодаря заступничеству его начальства из Адмиралтейства (и, как шептались, негласному слову Ивана), оправдали. Но клеймо «сомнительного» осталось. Однажды вечером, уже глубокой осенью 1715 года, Алексей пришел к дому Ивана. Он не зашел внутрь, а ждал у ворот.
– Спасибо, – сказал он глухо, когда Иван вышел.
– Не за что, – ответил Иван. – Ты нужен городу.
– Городу, – повторил Алексей. – Да. Может, и так.
Они снова помолчали, два немолодых уже человека, изуродованных одной эпохой, но выкованных ею же.
– Уезжаю, – неожиданно сказал Алексей. – На Ладогу. Новую верфь ставить. Там нужны глаза.
Иван кивнул. Никаких прощаний не было. Просто кивок. Они были людьми дела. Их дружба, вражда, сложное братство – всё это было вложено в камни и корабли. Слова были лишними.
Глава пятнадцатая. 1716-1718. Тень царевича.
Петербург хорошел. На Невском проспекте выросли каменные здания, в Летнем саду зашумели фонтаны, зазвучала музыка ассамблей. Но под тонким слоем европейского лака клокотали старые страсти. Главной из них стало дело царевича Алексея.
В салоне Анны Ван дер Флит тема была запретной, но её обсуждали повсюду. Алексей, наследник престола, бежал за границу, к врагам отца – австрийцам. Для Петра это был удар страшнее любого поражения в бою. Его дело, его «парадиз» отвергал собственный сын, символ старой, ненавистной Москвы.
Иван Горяинов, теперь уже статский советник, видел, как царь изменился. Его ярость стала холодной, методичной. Петр лично участвовал в допросах сообщников царевича. Волна арестов прокатилась по городу. Казалось, тени стрелецких казней вернулись. В воздухе пахло страхом и кровью.
Анна, как-то вечером, призналась брату, запершись в своем кабинете:
– Вчера ко мне приходили из Тайной канцелярии. Спрашивали о муже. О его разговорах с голландскими купцами. Боюсь, Иван. Боюсь, что эта новая жизнь – просто театр. А за кулисами – всё та же темная Русь, с доносами и опалой.
Иван молчал. Он видел, как его чертежи и планы, его прямые проспекты и симметричные фасады существуют в одном измерении. А в другом – бушует первобытный ужас перед государевым гневом. Он строил систему, но система начинала жить своей жизнью, пожирая даже своего создателя.
Глава шестнадцатая. 1718 год.
Парадокс эпохи: в один и тот же год, в одном и том же городе происходили вещи, лежавшие на разных полюсах человеческого духа.
Ивану поручили курировать размещение коллекций в новой Кунсткамере на Васильевском острове. Он с изумлением и брезгливостью разбирал ящики с «монстрами» – заспиртованными уродцами, анатомическими препаратами, диковинными раковинами. Рядом с ним работали первые учёные, приглашённые Петром, – анатомы, астрономы. Они говорили о прогрессе, познании, пользе. Здесь рождалась русская наука, свободная от церковных догм.
А в это время в Петропавловской крепости, в застенках Тайной канцелярии, допрашивали с пристрастием самого царевича Алексея. Петр, в разорванном от ярости кафтане, лично присутствовал на пытках. Крики доносились даже до Троицкой площади, заставляя прохожих креститься и спешно удаляться.
Однажды, выйдя из Кунсткамеры, Иван столкнулся на набережной с Алексеем Бражниковым, ненадолго вернувшимся с Ладоги. Алексей постарел, осунулся. Он молча смотрел на шпиль Петропавловского собора, который уже вознёсся над городом.
– Слышал? – хрипло спросил Алексей.
– Слышал, – коротко ответил Иван.
– Отец и сын… Мы с отцом моим хотя бы на плахе простились быстро. А это… это хуже.
– Молчи, – резко оборвал его Иван, оглядываясь. – Тебе же хуже будет.
– Мне? – Алексей горько усмехнулся. – Да мне уже всё равно. Я Ладогу строю. Там тихо. Только ветер и лес шумят. А здесь… здесь ваша учёность и ваши пытки рядышком живут. Удобно.
Он повернулся и ушёл, грузной, морской походкой. Иван смотрел ему вслед, и в душе его впервые зародилось сомнение не в царе, а в деле. Неужели великая цель – Империя, наука, флот – требует такого нечеловеческого топлива? Или Петр, победив всех внешних врагов, теперь вынужден сражаться с призраками внутри себя и своей страны, и эта война без правил калечит всё вокруг?
Глава семнадцатая. 1721 год.
Царевич Алексей умер в крепости. Официально – от удара. Неофициально – от пыток. Тень этого события навсегда легла на Петра и его город. Но жизнь, особенно жизнь государственная, неумолима.
30 августа 1721 года был подписан Ништадтский мир. Шведское королевство признало поражение. Россия получила выход к Балтике. Петербург из упрямой мечты стал законной столицей великой державы.
Торжества в городе длились неделями. Но самый главный акт произошёл в Троицком соборе. Сенат поднёс Петру титул Императора Всероссийского, Отца Отечества и Великого. Петр принял его. Иван Горяинов стоял в толпе сановников и видел лицо царя. На нём не было радости. Была усталость, ледяная, вселенская усталость, и странная отрешённость. Как будто он достиг вершины горы и увидел, что дальше – только пустота.
В тот же вечер у Анны собрался узкий круг. Были Иван, пара доверенных иностранцев, Феофан Прокопович. Пили за империю. Прокопович, уже автор идеологичного «Правды воли монаршей», говорил пламенные речи о новом Риме на Неве. Иван молчал.
– Что с тобой, брат? – спросила Анна, когда гости разошлись.
– Мы построили империю, – тихо сказал Иван. – А теперь посмотрим, сможем ли мы в ней жить.
Глава восемнадцатая. 1722-1724.
Петр старел. Его железное здоровье было подорвано годами нечеловеческого напряжения, старой лихорадкой, последствиями пьянств. Он стал подвержен приступам чёрной меланхолии. Но он не мог остановиться. Новые указы сыпались как из рога изобилия: Табель о рангах, реформа Синода, Персидский поход.
Иван, теперь один из старожилов города, стал живой легендой и хранителем памяти. К нему приходили молодые архитекторы – Земцов, Мичурин. Он рассказывал им, как всё начиналось: где стояли первые землянки, как вырубали просеку для Невского, как тонули баржи с камнем. Он стал связью между эпохой героического хаоса и временем упорядоченного строительства.
Алексей Бражников на Ладоге построил верфь, которая давала флоту крепкие корабли. Он женился на молчаливой карельской девушке, родил сына, которого назвал… Петром. Ирония судьбы была горькой и полной. Он примирился с прошлым, растворив его в труде и тишине северных лесов. Лишь изредка, глядя на карту, он водил пальцем по извилистой линии Невы и что-то бормотал про себя. Может, считал мели. А может, вспоминал лица тех, кто остался в той, первой, болотной могиле.
Анна овдовела. Ван дер Флит умер от горячки. Она осталась одна с сыном-подростком, русская голландка, или голландская русская. Её салон опустел. Новое поколение – блестящие, самоуверенные «птенцы гнезда Петрова» – предпочитало более весёлые компании. Она посвятила себя переводам и воспитанию сына, в котором сплелись две крови и две судьбы.
Глава девятнадцатая. 1725 год.
Январь выдался лютым. Нева встала, скованная толстым льдом. Петр, уже тяжело больной, объезжал город, смотря на него в последний раз. Говорили, он остановил сани у недостроенного здания двенадцати коллегий и долго смотрел, а потом сказал: «Желаю, чтобы всё было кончено».
Иван Горяинов был среди тех, кого допустили к умирающему императору в Зимний дворец. Петр лежал, мучаясь от боли. Его огромное тело казалось беспомощным. Вокруг толпились вельможи, шептались, ловили взгляды Екатерины, Меншикова. Решалась судьба империи.
Петр открыл глаза. Его взгляд, мутный от страданий, брёл по лицам. Он увидел Ивана.
– Горяинов… – хрипло произнес он. – Кронверк… достроен?
– Достроен, ваше величество, – голос Ивана дрогнул.
– Хорошо… – Петр закрыл глаза. Это были его последние слова, обращённые к своему городу. Он думал о крепости. О деле. До конца.
28 января 1725 года Петра Великого не стало. Над Петропавловской крепостью ударил колокол. Звук, тяжёлый и медленный, поплыл над застывшим городом.
Иван вышел на набережную. Вокруг него люди падали на колени, рыдали, крестились. Кто-то кричал: «Кого мы лишились!» А он стоял, не чувствуя холода, и смотрел на строгий фасад Адмиралтейства, на шпиль крепости. Царь-плотник, царь-тиран, царь-строитель умер. Но город стоял. Город стоял. Он был его памятником, его продолжением, его судьбой.
Эпилог. 1730 год.
Весна. На Невском проспекте снова грязь, но уже цивилизованная, столичная. Кареты вельмож брызгают ею на пешеходов.
Иван Горяинов, уже седой, с орденом Святой Анны на кафтане, медленно прогуливается со своим племянником, сыном Анны, Петром Ван дер Флитом, молодым офицером.
– Дядя, правда, что здесь было сплошное болото?
– Правда. И лес. И волки выли.
– А ты его построил?
– Нет, Петя. Его строили тысячи. Одни – потому что верили. Другие – потому что боялись. Третьи – потому что иначе было нельзя. А некоторые… потому что просто некуда было деваться. И из всего этого… получилось вот это.
Он широким жестом обвел панораму: нарядные здания, стройные линии, Нева, несущая свои воды в Балтику.
– А дядя Алексей, лоцман? Он тоже строил?
– Он? – Иван улыбнулся. – Он город не строил. Он его понял. Река, берега, ветра… Он понял его душу. А это, пожалуй, даже важнее.
Они дошли до Летнего сада. Там гуляли дамы в кринолинах, щебетали по-французски. Музыка играла менуэт.
У входа, прислонившись к тумбе, стоял Алексей Бражников. Он был проездом в столицу. Седая борода, лицо, изрезанное морщинами и ветрами. Он увидел Ивана, кивнул. Они сошлись рядом.
– Всё цветёт, – сказал Алексей, глядя на подстриженные липы.
– Всё цветёт, – согласился Иван.
– Помнишь Федьку?
– Помню.
– И царя помнишь?
– Как же не помнить.
Они стояли молча, два старых солдата одной великой и страшной войны, имя которой – Петербург. Позади них шумел город, который они создали и который пережил их царя и переживёт ещё многих царей. Город на костях. Город-мечта. Их город.
– Пойдем, – сказал Иван. – Я покажу тебе новый план Васильевского острова.
– Пойдем, – ответил Алексей.
И они пошли по гранитным набережным имперской столицы, два немолодых человека, шаг которых уже не мог угнаться за бегом времени, но чьи твёрдые тени навсегда легли в фундамент этого удивительного, жестокого и прекрасного места – Санкт-Петербурга.
Роман: ЦАРЕВНА И КАПИТАНША
Пролог. Москва, 1689 год.
Терем. Духота ладана и воска, терпкий запах девичьих тел, запертых в шелках. Евдокия, жена, опускает глаза, когда он входит. Речь ее – словно заученный текст из старой книги, каждое слово падает, как пыльная жемчужина. Он чувствует себя медведем в этой позолоте, неуклюжим, готовым все сломать. Ее любовь – долг. Ее страх – благоговение. Здесь все непотребно естеству, как он скажет позже. Петр вырывается из терема на ветер, в Немецкую слободу, где пахнет жареным кофе, табаком и свободой.
Часть I:
Слобода пела. Не тягучими монастырскими распевами, а живой, пестрой скрипкой. В доме Монса смеялись, не прикрывая рта рукавом, танцевали, касались руками за карты.
Анна.
Она не встала при его появлении, лишь подняла глаза с лукавой усмешкой. Волосы цвета спелой ржи, не спрятанные под кикой, падали на плечи.
– Ваше величество изволили запыхаться, – сказала она по-немецки, и в ее устах титул звучал как шутка.
Она играла на клавикордах. Петр, привыкший, что музыка – это гимн, впервые услышал, как она может быть легкой, как ручеек. Он коснулся ее руки, поправляя палец на клавише. Кожа была прохладной. Она не отдернулась.
Это было естественно. Как взять в руки новый, точный инструмент. Анна стала его путеводителем в мир, где чувства не нужно было хоронить под парчой. Он дарил ей без счета: перстни, ткани, имение. Для него это была не плата, а естественное излияние сердца. Он строил для нее дом в Немецкой слободе – свой первый архитектурный проект, полный симметрии и простоты, противопоставленной кривым кремлевским палатам.
Но в ее глазах, таких ясных, он однажды поймал тень расчета. Быстрая, как ящерица. Она исчезла, когда он протянул ей новый бриллиантовый фермуар. Он отмахнулся. Ему нужна была вера в эту простоту.
Великое посольство. Он рвал письма из России, ища строчки ее почерка. Нашел. Письма были полны нежности, но… слишком правильной. Как выученная роль.
А потом пришло известие от его шпионов. Анна и саксонский посланник Иоганн Кенигсек. Предательство.
Он ворвался в ее дом не как любовник, а как царь. Не как ученик, а как судья.
– Где мой медальон? Тот, что с моим изображением? – прогремел он.
Она побледнела. Медальон был утерян. Или подарен.
– Все… все отниму! – выкрикнул Петр, и его голос, ломаясь, выдавал не царский гнев, а юношескую боль. – Дом, имение, подарки! Свобода твоя кончилась. Живи здесь, под стражей, как в клетке!
Он ушел, хлопнув дверью. В его душе что-то переломилось, окаменело. Первая школа чувств закончилась. Урок был жесток: то, что он принял за естественность, было хорошо разыгранным спектаклем. Сердце, оказывается, можно купить. И продать.
Часть II:
Война пахла гарью, грязью и кровью. Мариенбург был взят. Добычу делили под пьяные крики. К Меншикову, в его походную ставку, привели нескольких пленниц. Среди них – рослая девица с грязными от сажи руками и удивительно спокойным лицом. Марта. Ливонская служанка, вдова шведского драгуна.
– Бери в прачки, – бросил Петр, зайдя к «Данилычу» выпить.
Он увидел ее снова через неделю. Она мыла пол, двигаясь легко, как крестьянка в поле. Увидела царя – не испугалась, не засуетилась, лишь остановилась, ожидая приказа. Взгляд был прямой, ясный, усталый.
– Как зовут?
– Катюша, – ответила она на ломаном русском.
Он рассмеялся. Просто. Трогательно.
Потом случился приступ. Головная боль, мучительная, знакомая, когда мир сужается до темной пульсирующей точки. Он лежал в палатке, стиснув зубы. Меншиков, растерявшись, послал за Катюшей. «Она, барин, умеет… как-то облегчает».
Она вошла, принесла с собой запах походного хлеба и свежего белья. Не говоря ни слова, села у изголовья. Теплые, сильные пальцы коснулись его висков. Не шептала молитв, не ахала. Просто делала свое дело. Дышала ровно. И боль, отступив, уползла, как живое существо.
Он уснул, прижавшись лбом к ее колену. Это было проще, чем говорить. Естественнее.
Она стала его «Катюшей», его «тварью». Он писал ей грубоватые, но полные заботы письма с походов: «…для Бога, приезжай скорей, а ежели за чем невозможно скоро быть, отпиши, понеже не без печали мне, что ни услышу, ни увижу тебя». В ней не было ни грана светской утонченности Анны. Зато была сила. Сила земли. Она не боялась его буйного нрава – могла обнять, чтобы удержать от гнева, или громко рассмеяться, слушая его соленые шутки. Она разделяла его естественную жизнь: могла проскакать с ним десятки верст верхом, не отставая, спала на жесткой постели, ела солдатскую кашу.
Часть III:
Теперь она – Екатерина Алексеевна. Приняла православие. Рожала ему детей. Малютки Петры и Павлы умирали один за другим, и это была общая, немудреная, дикая печаль, которую они переживали молча, крепко держась за руки в темноте. Она стала его тихой гаванью.
Но главная буря была впереди. Царевич Алексей. Измена сына, худшее из предательств. Петр метался по кабинету в Петербурге, сокрушая все на своем пути. Никто не смел войти. Только она.
Она вошла без стука, в простом чепце, с кружкой горячего сбитня.
– Уйди! – зарычал он.
– Выпьешь – тогда уйду, – сказала она просто, как говорила с ним всегда.
Он отшвырнул кружку. Она, не моргнув, подобрала осколки, вытерла пол, принесла другую. И села в углу, молча. Ее присутствие было не навязчивым, а плотным, как стена. Он рухнул в кресло, закрыв лицо руками.
– Он… сын мой… весь труд мой… в грязь…
– Ты жив, – сказала она тихо. – Россия жива. И я с тобой.
Это не были слова утешения. Это был факт. Такой же неоспоримый и естественный, как то, что трава зелена.
А потом – Прутский поход. Полное окружение. Гибель казалась неминуемой. В душной палатке турецкого визиря Петр, уже готовый на худшее, отчаянно торговался. Цена была неподъемной. И тогда Екатерина, не спрашивая, сняла с себя все драгоценности: подаренные им бриллианты, скромные свои серьги. Собрала у офицеров их личные ценности.
– Отдай все, – сказала она посланнику. – И скорей.
Ее сокровища, естественное богатство любой женщины, пошли на подкуп. И армия была спасена. Он смотрел на нее, загорелую, в запыленном платье, и видел не «тварь», не любовницу, а царицу. Соратницу. Ту, что разделит с ним не только постель, но и рок.
Часть IV:
Москва, 1724 год. Неслыханное действо – коронация императрицы. Не царской крови, а пленницы из Мариенбурга. Он возложил на ее голову корону, тяжелее своей. Это был апофеоз. Признание. Венец их естественного союза, выкованного в огне.
А тень пришла почти сразу. В лице красавца камергера Виллима Монса. Брата Анны.
Дело о взятках раскрылось легко. А потом доносы: взгляды, долгие разговоры, особая милость императрицы к молодому Монсу. Старая рана, зарубцевавшаяся было, разверзлась снова. Призрак первой, самой горькой измены, вернулся в его дом.
Петр стал холоден, как лед. Он вел следствие лично. Допросы, пытки. Доказательств связи, не нашли. Но факт особой близости, фавора – был.
Монса казнили. Голову на кол.
И тогда Петр приказал запрягать карету. Он вошел к Екатерине, бледный, с горящими глазами.
– Поедем.
– Куда?
– Увидишь.
Он привез ее к стеклянному сосудy, где в спирту плавало лицо Виллима Монса. Мертвые глаза были открыты. Похожи на Аннины.
– Вспомни, – сказал Петр хрипло. – Вспомни, как начиналось.
Она смотрела не на голову, а на него. В ее глазах не было страха. Была бесконечная усталость и… жалость.
– Я помню все, Петруша, – тихо сказала она. – И Мариенбург, и Прут, и наших мертвых деток. Помню. А это… – она кивнула на сосуд, – это просто тень. От которой ты не можешь убежать.
Он отвернулся. Стена между ними выросла ледяная и прозрачная. Они жили в одном дворце, как два одиноких острова.
Он умирал через несколько месяцев. Страшные боли. Она не отходила, вытирала пот, поправляла подушки. В последние минуты он пытался что-то сказать, написать. Рука не слушалась.
– Отдать… все… – прошептал он.
И жест его ослабевшей руки был недвусмысленным – слабый взмах в ее сторону.
Она взяла его огромную, изувеченную трудами руку и прижала к щеке. Не плакала. Ее любовь прошла путь от плена до короны, через огонь, тень и лед. И до конца оставалась единственным естественным и незыблемым фактом в его неистовой, сломанной и великой жизни.
Глава 5:
Боль была тираном, вытеснившим всех остальных. Она правила в его огромном теле, сжимая мочевой пузырь в стальных тисках, пульсируя в висках. Лекари, с их пиявками и припарками, стали жалкими шутами при этом новом государе – Страдании.
Екатерина не пускала их к нему надолго. Она сама меняла промокшее от пота белье, сама подносила отвары из любимых им трав – мяты и ромашки. Ее руки, некогда столь сильные и ловкие, теперь лишь гладили его пальцы, узловатые от артрита и вечной работы. В этой комнате пахло болезнью, лекарствами и ее несгибаемым, молчаливым присутствием.
Он бредил. Воскрешал призраки.
– «Полтава!.. Врагу не сдается…» – выкрикивал он хрипло, и его рука сжималась, будто держала палаш.
– «Лефорт… Друг…» – и слеза, редкая и жгучая, скатывалась в седую щетину.
– «Вор… Изменник…» – это про сына. Про Алексея. Тень вечной боли.
Однажды ночью он открыл глаза. Боль отступила на мгновение, уступив место ледяной, пронзительной ясности. Он увидел ее лицо, освещенное тусклым светом лампады. Лицо состарившееся, с морщинами усталости у глаз, но твердое. Не то лицо, о котором мечтают юноши. То лицо, которое помнят умирающие солдаты – лицо последнего товарища.
«Катенька…» – выдохнул он. Это был не царский приказ, не ласка. Это было констатация факта. Фундаментального, как гранит невских берегов. Она здесь. Все.
Он попытался что-то сказать. Двинул пальцами в сторону стола, где лежали бумаги, перо, государственная печать. Завещание. Кому? Петру-внуку, еще младенцу? Или… ей, сидящей здесь, единственной, кто прошел сквозь весь ад и славу его жизни?
«Отдать… всё…» – прошипели его губы.
Голос пропал. Но рука – та самая рука, что рубила бороды и подписывала указы о новой академии, – дрогнула и сделала слабый, но отчетливый жест. Не к столу с бумагами. А к ней.
В сторону ее колен, на которых когда-то засыпал от мигрени молодой царь.
В сторону ее сердца, которое билось ровно и упрямо.
Она поняла. Не закон, не указ. Жест. Последний жест своего Петруши. Жест хозяина, передающего ключи хозяйке. Жест капитана, оставляющего корабль единственному, кто знает каждую его балку, выдержавшему с ним каждый шторм.
Она наклонилась, взяла его ладонь и прижала к своей груди, к теплу под простым шерстяным платьем.
– «Спи, мой свет. Все будет сделано. Как ты велел».
Он смотрел на нее. Взгляд уже терял фокус, уходя куда-то внутрь, в небытие. Но, кажется, в его глазах на миг промелькнуло то самое, давно забытое выражение – не государя, не строителя империи, а человека, нашедшего наконец покой. Естественный конец. Не на троне, а на руках у женщины, которая была ему и служанкой, и любовницей, и женой, и императрицей, и – просто своей.
Его дыхание оборвалось тихо, как обрывается нить.
Молчание в комнате стало иным. Оно больше не было напряженным ожиданием. Оно стало полным, тяжелым, как свинец.
Екатерина не закричала. Не упала в обморок. Она медленно опустила его руку, закрыла ему глаза своими пальцами. Потом поднялась. Вошла в зал, где в тревожном молчании уже собрались сенаторы, гвардейские офицеры, Меншиков.
Она стояла перед ними, прямая и бледная, в том же простом платье, пахнущем лекарствами и смертью. В ее руках не было завещания. Была только тишина после бури.









