
Полная версия
Сиделка
Я смотрела ему вслед, пока он не скрылся за дверью. Воздух вокруг успел нагреться, а в груди, где обычно сидела маленькая чёрная птица, на миг стало тише.
Вернувшись в дом, я поднялась на второй этаж. Комната хранила мой запах, как вода держит отражение. Я достала из-под матраса тетрадь – дневник Джейн. Пальцы сами нашли нужную страницу: буквы плясали, двоились, но смысл был неожиданно прозрачным.
«19 марта. Сегодня она сказала, что слышит голос Майкла в звуке чайника. Что это за чушь? Но когда чайник закипел, мне тоже послышалось что-то… не слова, а интонация. Как будто чем-то недовольный ребёнок просит не выключать его слишком рано».
Я улыбнулась непроизвольно – это была одна из тех улыбок, которые больше похожи на гримасу. Дом действительно любил говорить голосами предметов. Иногда холодильник уговаривал не бросать еду, иногда часы в гостиной торжественно объявляли, что всё произойдёт ровно в шесть, а иногда скрип ступеней складывался в слово «осторожно», и ты переставал верить в случайность.
Я перелистнула дальше.
«22 марта. Мне кажется, я ошиблась в самом главном. Я думала, что она хочет наказать меня. А она хочет… чтобы я стала кем-то другим. Не Джейн. Не собой. Как будто в этом доме есть форма, и я должна в неё вписаться. Если не впишусь – меня вытолкнет. Если впишусь – исчезну».
Слова попали слишком метко. Я положила ладонь на страницу – буквы под кожей будто отозвались, как хрупкие кости. Иногда чтение чужого дневника – это как кража дыхания.
Снизу позвали – не голосом, а звоном чашки о блюдце: условный сигнал, который Элеонора выучила за долгие годы одиночества. Я убрала тетрадь назад, туда, где матрас чуть выгибался над рейками, и спустилась.
– Вы долго, – сказала она, не глядя. Её пальцы аккуратно перебирали стопку писем – ещё с тех времен, когда почерк имел значение.
– Прибирала, – ответила я. – И читала.
– Что именно? – Она приподняла бровь; брови у неё были тонкие, будто нарисованные карандашом.
– Справочник лекарств, – соврала я. – Здесь, кажется, закончились ваши капсулы.
Она кивнула. В такие минуты она казалась почти мягкой: как тонкий лёд на лужице в ноябре – чуть тронь, и провалишься. Я поставила перед ней ланч, сегодня это был крем-суп из тыквы, и села напротив. Её взгляд задержался на моём запястье снова.
– Вы не спрашивали меня про неё, – сказала она, и взгляд упал на бабочку. – А ведь могли бы.
– Я не уверена, что хочу знать ответ.
– Иногда незнание – худшая форма знания, – произнесла она, отпивая из чашки. – Брошь привезли из Чикаго. Её нашли среди личных вещей. Я сохранила. Вы бы тоже сохранили, если бы от человека осталась только горсть металлических признаков.
Она редко говорила так прямо. Внутри что-то щёлкнуло – не от боли, от узнавания. Голова чуть закружилась, и я посмотрела в окно, чтобы вернуть себе устойчивость.
– После обеда вы можете сходить в магазин, – добавила Элеонора, как будто между двумя фразами не пролегла пропасть. – Возьмите список. И… – тут она задержала взгляд на моём лице, как врач, который хочет убедиться, что пациент услышал главное, – не задерживайтесь у озера.
– Почему?
– Иногда вода отражает лишнее.
Она поднялась из-за стола с той же невесомой грацией, с какой плывёт по комнате тень от шторы, и ушла в гостиную. Я стояла, держа в руке список, и пыталась понять, чего боюсь сейчас больше: воды, которая отражает, или стекла, которое запоминает.
Дорога до магазина шла вдоль фасадов, где каждый дом пытался быть похожим на соседа и всё равно выдавал что-то своё. На одном крыльце стояли резные тыквы с кривыми улыбками; на другом – велосипед, у которого давно спустили колёса. Птицы перелетали с ветки на ветку. В пакете скупо стукнули банки с супом и коробка чая.
Возвращаясь, я увидела Марка. Он стоял у своего почтового ящика, сортировал письма – жест почти интимный для одинокого человека. Увидев меня, он поднял руку, и я, совершенно не планируя, остановилась.
– Тяжело? – спросил он, показывая на пакет.
– Скорее громко, – ответила я. – Банки любят говорить, когда рядом нет людей.
– У банок богатый словарный запас, – согласился он, не улыбаясь, чтобы не разрушить тонкую комичность замечания. – Если… если вам понадобится кто-то, кто умеет слушать банки, я рядом.
Слова были странными, но именно странность их украшала. Я кивнула, и мы молча пошли каждый к своей калитке – как два человека, которые только учатся ходить одной улицей.
Дома я помыла яблоко и съела его на веранде. Сок был прохладным, сладость – мягкой. В саду кто-то прошуршал – возможно, белка. Я сидела долго, пытаясь удержать этот редкий, как солнечный зайчик, покой.
Вечером, когда зажглись первые окна на улице, я снова достала тетрадь. Чтение стало почти ритуалом: сначала два вдоха, один выдох, потом – пальцами по краю страниц, чтобы убедиться, что бумага ещё здесь, что буквы не стерлись.
«25 марта. Сегодня она сказала, что я ей подхожу по росту. Я спросила – для чего? Она ответила: «Для памяти». Я смеялась, а потом… перестала. Потому что поняла, что в этом доме смех – это всегда маленькая уступка».
Я закрыла глаза. В темноте слова звучали ещё отчётливее. «Подхожу по росту». Это ведь не просто оборот – это мерка. Мера того, во что тебя хотят вписать.
Поздно вечером, умывшись, я постояла у зеркала. В отражении комната выглядела чуть иной: лампа как будто наклонилась в другую сторону, тень от стула лизала ковер, не касаясь ножек. Я не испугалась – просто поняла, что граница между «кажется» и «есть» здесь всегда будет зыбкой, как кромка воды на песке.
Ночью мне не снилось ничего – по крайней мере, ничто не запомнилось. Я проснулась от привычного тиканья; оно стало частью сердцебиения, и иногда я ловила себя на том, что подстраиваю вдохи под маятник.
Я не знала, сколько ещё продлится такая жизнь, похожая на шёпот. Но в тот день у меня впервые возникло ощутимое, как тёплая кружка в ладонях, чувство: у тишины есть не только лицо страха, но и лицо возможности.
Перед тем как погасить свет, я взяла брошь с тумбочки и приколола к вороту халата. Крыло чуть задело кожу – тонкий укол, который заставил меня улыбнуться. Иногда, чтобы поверить в реальность, нужно почувствовать её острие.
Дом не возражал. Он просто дышал. И я, наконец, дышала в такт с ним.
Глава 5
С каждым днём я всё отчётливее понимала: в этом доме время не идёт – оно бежит по кругу. Оно делает обход, как ночной сторож, и возвращается туда, где ему однажды было хорошо. Одни и те же звуки повторялись с почти музыкальной точностью – скрип второй ступени, вздох холодильника в полдень, короткий треск в радиаторе перед ужином. Я ловила себя на том, что жду их, как ждут реплик в знакомой пьесе: если звук опаздывал, в груди поднималась тревога – не случилось ли чего-то с самой тканью дня.
Я старалась держаться за простые вещи. За порядок. За движения, в которых есть логика. Утром – окно на проветривание, стакан воды до завтрака, щепотка соли в овсянку. Если я могла хотя бы этим управлять, значит, ещё не всё потеряно.
На кухне было особенно тихо. Воздух сохранял запахи – вчерашнего супа, лаванды, которой Элеонора натирала полку с посудой, и ещё чего-то – тонкий, едва уловимый аромат старой бумаги, будто в этом доме когда-то читали вслух и слова до сих пор висели под потолком, как лёгкие паутинки. Я мыла яблоко, медленно, дотошно, пока вода не перестала мутнеть, и слушала, как дом отвечает: капля упала в мойку – в другой комнате что-то щёлкнуло, как электрический выключатель, и затихло.
Элеонора в такие утра сидела у окна столовой и перебирала письма. Она не читала их по-настоящему – скорее, пробиралась на ощупь, узнавая шершавость конверта, скос бумаги, как распознают знакомую вещь в темноте. Иногда она переворачивала конверт и проводила по шву ногтем – звук тонкий, сухой, будто ножом по стеклу.
– Сегодня вы открывали окна тише, – сказала она, не поворачивая головы.
– Я старалась, – ответила я.
– Это чувствуется. Дом не любит, когда с ним резки.
Она говорила так, будто дом был стариком, которого можно обидеть хлопком двери. Я улыбнулась краем губ – привычка, чтобы не спорить, – и поставила перед ней чай. По краю чашки шла трещинка, похожая на белую нить, и каждый раз, когда я наливала в нее что-то, мне чудилось, что нить чуть удлиняется.
Завтрак мы поглощали молча. Я резала апельсин вдоль, как она любила, освобождала две дольки от плёнки – нож входил в мякоть с мягким сопротивлением, сок оставался на пальцах. В такие минуты я чувствовала своё тело лучше, чем мысли. Телу вообще живётся проще: оно не спорит, не вспоминает, не выносит приговоров – оно только реагирует. Я завидовала ему.
– После завтрака, Рейчел, протрите рамки фотографий, – сказала она. – И не переставляйте. Порядок – единственная форма памяти, которую можно контролировать.
Я кивнула. Порядок так порядок.
Фотографии висели в гостиной рядами, как внезапно собравшиеся родственники. Люди в овалах, люди в прямоугольниках, лица серьёзные и выцветшие, надежды, на которых уже лежит пыль. Я протирала стекло короткими движениями – от края к краю, почти не касаясь рамки – и видела в отражении свои руки. В одном из снимков – Элеонора в молодости, платье с узкой талией, взгляд упрямый, как у человека, который привык добиваться своего. Рядом – мальчик лет десяти, без подписи. Я задержалась на нём: волосы торчат вихрами, улыбка в пол-лица. Кто он? Майкл? Сын, о котором она часто говорит?
– Ту не трогайте, – ровно сказала Элеонора из двери.
– Я только стекло…
– Стекло тоже не надо.
Я убрала руку. Её способность появляться бесшумно будила во мне то ли уважение, то ли раздражение. В ней было много «слишком»: слишком прямая спина, слишком ясный взгляд, слишком объективные замечания о субъективном.
Дневник Джейн я теперь прятала не под матрасом, а между двойными досками на дне шкафа – доски слегка расходились, если нажать на них в нужной точке, и я, обнаружив это случайно, испытала почти детскую радость: тайник – тоже форма контроля, старательно отобранная кроха свободы. Читала я по вечерам или когда Элеонора засыпала в кресле, положив ладонь на подлокотник, будто пытаясь обуздать свой сон.
С этого утреннего чтения всё и началось. Я открыла тетрадь на странице, где уголок был загнут – Джейн явно делала это неряшливо, на бегу, от чего страницы слегка топорщились в месте сгиба.
«26 марта. Сегодня она сказала: “Ты подходишь мне по росту.” Я смеялась. Потом стояла у зеркала и пыталась понять, что именно она имеет в виду. Иногда мне кажется, что в этом доме на тебя пытаются надеть чью-то мимику. Чужую память. Чужой способ молчать».
Я невольно посмотрела на своё отражение в стекле буфета. Лицо – как из неброской рекламы: аккуратно собранные волосы, простая кофта, чистая кожа. Но взгляд… взгляд чем-то отличался от того, что я помнила в Чикаго: он стал более закрытым.
Я положила тетрадь обратно и спустилась на веранду встряхнуть плед. Небо было низкое, как крышка, прибитая к коробке. Соседский клён вздрогнул и сбросил пару листьев – лист падал неохотно, будто держался за воздух, пока мог. За оградой донёсся лай, потом глухой удар – кто-то закрыл багажник. Город жил своей внешней жизнью, корректной и невозмутимой, и я иногда завидовала этой способности – оставаться безучастным.
На обратном пути с веранды я услышала знакомый звук: скрип калитки – теперь уже не жалобный, а почти довольный. Марк, подумалось, смазал её на совесть. Мы виделись неловко и коротко – жизнь двух людей, живущих напротив, скроена из таких «коротко»: взгляд на почтовый ящик, нейтральный жест рукой, редкое «доброе утро» через улицу, по вкусу как разведённый водой кофе. Но этого было неожиданно достаточно – меня успокаивал сам факт, что есть кто-то, чьё присутствие не создаёт давления воздуха в комнате.
– Рейчел… – позвала Элеонора тихо, но так, что в голосе звенело железо. – Сегодня я не хочу, чтобы вы подходили к озеру.
– Почему?
– Вода иногда врёт.
– А вы?
Она улыбнулась, не обижаясь.
– Я – никогда. Я ошибаюсь, но не вру. Это разные вещи.
Я вспомнила записку, которую нашла ночью у двери – «Не верь тому, что она говорит. Дж.» – и ощутила, как между лопатками поднимается прохлада. Не столько от слов, сколько от вопроса: кто написал? Джейн? Элеонора? Когда? И главное – как записка оказалась у моего порога?
Список для магазина был короткий – хлеб, молоко, мёд, спички – и я, вытерев руки о полотенце, машинально засунула его в карман. Я думала, что быстро сбегаю и вернусь до обеда. Но ноги сами повели меня по другой траектории – по тропинке, где мокрая земля постепенно облепляет кроссовки, к низкому мостку над водой. Озеро в такую погоду выглядело как недописанное письмо – строчки есть, смысла пока нет.
Марк оказался здесь, – будто он и был всегда частью этой картины. Свитер у него чуть висел на плечах, волосы будто слиплись, и от него пахло чем-то чистым – не шампунем даже, а утренним воздухом.
– Сложно удержаться? – спросил он, кивая на воду.
– Сложно не идти туда, куда не велят, – ответила я.
Он усмехнулся, но быстро убрал улыбку, словно чего-то испугался.
– Я принёс яблоки, – сказал он, приподнимая бумажный пакет.
Мы сели на лавку. Яблоко в руке было тяжёлым, как маленький камень, и холодным. Я надкусила его – кислота обожгла язык, и я на секунду зажмурилась, пойманная врасплох этой внезапной вкусовой волной.
– Иногда я думаю, что умный дом – это дом, в котором умеют жить вещи, – сказал Марк, глядя на воду. – Не люди. Люди всё портят.
– Вы программист, – отозвалась я. – Вы верите, что любой дом можно переписать как код.
– Нет, – он покачал головой. – Я верю, что любые ошибки можно признать. Это разные задачи.
Его спокойствие было почти лечебным. Он не выспрашивал и не объяснял – только подставлял плечо тишине, и она об него не ломалась. Я хотела спросить: «Почему вы так смотрите на меня?», но не спросила. Вопросы уязвимей молчания.
– Если случится так, что вам нужно будет позвонить ночью, – произнёс он, – позвоните. Номер на вашей веранде, под горшком с розмарином. Я записал его недели две назад. Не знаю, зачем.
– Знаете, – сказала я. И, наверное, в этот момент мы оба поняли, что знали.
Возвращаясь, я поймала себя на странном ощущении: мне стало легче дышать. Не потому, что проблема разрешилась, а потому что где-то, через дорогу, есть окно, в котором по вечерам горит лампа, и это значит, что если мир провалится, есть точка опоры – пусть и маленькая, как гвоздь в стене.
Элеонора встретила меня на пороге с непроницаемым лицом.
– Я думала, вы задержитесь дольше, – сказала она. – Озеро любит тех, кто приходит к нему с вопросами.
– У меня сегодня не было вопросов, – ответила я.
– Это ненадолго, – мягко произнесла она. – Вопросы возвращаются внезапно, как птицы.
Я прошла на кухню, убрала покупки. Мёд был густой, темнее обычного, с запахом гречки. Я поймала себя на том, что вспоминаю, как в Чикаго мы с мужем спорили о сортах мёда – какой «правильный». Мы тогда спорили обо всём: о шкафах, которые, по его мнению, стоило менять раз в три года, о платьях, которые казались ему «слишком скучными». Забавно: всё это исчезло, а привычка держать спину так, как будто тебя всегда оценивают, осталась.
После обеда Элеонора задремала – склонив голову к спинке кресла, с ладонью на груди. Я тихо прошла в свою комнату, закрыла дверь и достала тетрадь. Знаки карандаша на полях – Джейн иногда что-то подчёркивала.
«30 марта. Она поставила у порога блюдце молока. Сказала: “Для тишины.” Утром молока не было, только след – как будто кто-то пяткой наступил в жидкость и ушёл. Я не спала почти всю ночь. Дом всё время шептал».
Я едва слышно рассмеялась – невольно, от странной точности образа.
Дальше почерк становился неровнее.
«1 апреля. Я ошибалась. Она не хочет меня наказать. Она хочет, чтобы я стала… не знаю кем. Моложе? Тише? Согласной на всё? Мне страшно. Я боюсь, что однажды проснусь, а в зеркале – не я».
Я положила ладонь на страницу. Тёплая бумага – так бывает, когда читаешь долго, не замечая, как время снова пошло по кругу. Я услышала внизу лёгкое движение – не шаг, а скольжение, как если бы шёлк сползал с гладкого стола. Прислушалась. Тишина у нас была густая – в неё можно было входить, как в воду, и она обнимала со всех сторон.
– Рейчел, – позвала Элеонора. – Когда вынесете мусор, не кладите пакет рядом с калиткой. Собаки разорвут. И не оставляйте свет в ванной. Свет зовёт.
– Кого?
– Тех, кто хочет вернуться.
Я выдохнула и усмехнулась сама себе: если бы я когда-то услышала подобное в Чикаго, я бы легкомысленно назвала это «странностями пожилого возраста». Здесь же такие фразы вписывались в реальность, как уголёк в золу – естественно и чуть обжигая.
К вечеру налетела хмарь. Дождь сначала стал шить редкими стежками по асфальту, потом перешёл на частую строчку. Я закрыла ставни в гостиной – две защёлки легли в пазы с удовлетворённым щелчком – и на мгновение задержала ладонь на холодном металле. «Порядок – форма памяти», – сказала утром Элеонора, и я поймала себя на том, что начинаю понимать, как именно порядок удерживает дом от распада.
Ночью, ровно в два, меня разбудил звук. Не громкий – скорей из тех, что разум готов принять за продолжение сна: лёгкое «тук-тук-тук» в ровном темпе, как карандаш по столу. Я лежала и считала – три удара, пауза, три удара. И вдруг вспомнила строку из дневника: «Если услышишь стук по ночам – это не дом. Это она проверяет, спишь ли ты».
Я встала, подошла к двери босиком – ковёр под пальцами был прохладный и немного шершавый – и прислонилась ухом к дереву. По ту сторону было тихо. Настолько, что я слышала, как в собственном ухе бьётся кровь. Я взяла ручку – фарфоровая, с синей прожилкой – и, не открывая, сказала:
– Я не сплю.
Никто не ответил.
Я стояла ещё, пока не закололо в ступнях, и вернулась в постель. Свет выключать не стала. Лампа давала мягкий, чуть золотистый ореол, в нём вещи выглядели безобиднее: стул становился стулом, а не тенью, зеркало – стеклом, а не воротами в ад. Я положила на тумбочку брошь – крыло коснулось дерева, и его прохлада почти сразу стала привычной. Я любила её вес – он подтверждал, что вещь – это вещь, а не мысль.
Сон пришёл так, как приходит незваный гость, – сел на край кровати и долго не представлялся. Мне снилось не озеро, не дом, не Чикаго; снились чьи-то руки – тонкие, умные – и голос, который сказал: «Больше не ищи виноватых». Я во сне кивнула – и проснулась, чувствуя, как влажная прохлада утреннего воздуха входит через щель в окне.
Снизу тягуче зевнул холодильник. Часы ровно пробили пять. И я, не двигаясь, подумала: может быть, жить – это и есть уметь выдержать повтор. И постепенно, очень постепенно, добавлять к нему разницу – как музыкант, который каждый день играет одну и ту же гамму, но слышит в ней новые обертона.
Я закрыла глаза ещё на минуту, затем встала. Сегодня мне предстояло многое: протереть полки, заменить лампу в коридоре, зайти в аптеку, позвонить (или не позвонить) Марку. Но важнее всего было другое – прочитать следующую страницу дневника. Там, где строчки уже начинали расползаться, как мокрые чернила, и всё же упрямо держались за смысл.
Глава 6
Утро выдалось сухим и вязким, словно солнце за окном не хотело просыпаться. Воздух стоял неподвижный, плотный – будто и сам дом не решался вздохнуть. Я открыла окно: с улицы потянуло влажной землёй, прелыми листьями и железным запахом дождя, который ещё только собирался. Где-то далеко залаяла собака – одинокий звук, упавший в туман, как камешек в воду.
Элеонора уже сидела в своём кресле у окна, как сидела каждое утро. В сером кардигане, застёгнутом на все пуговицы, с прямой спиной, словно даже старость не могла заставить её опереться на подлокотник. С этого места она могла видеть весь двор – и калитку, и клён у соседей, и озеро вдали, которое блестело, если солнце выходило из-за туч.
– Вы сегодня рано, – сказала она, не поворачивая головы. Голос у неё был чистый, как струна, слегка охрипший после сна. – Дом ещё не проснулся.
– Мне не спалось, – ответила я. – Хотелось свежего воздуха.
– Воздух – опасная штука, – произнесла она задумчиво. – Он может принести то, от чего вы бежите.
Я не стала уточнять, что она имеет в виду. С ней вопросы редко приводили к ответам – чаще к новым загадкам.
На кухне я завтракала почти в тишине: нож ровно резал хлеб, чайник шипел, выпуская пар, а ложка звенела о край чашки – тихо, как будто боялась потревожить хозяйку. Эти звуки стали для меня чем-то вроде сердцебиения дома. Если вдруг один из них пропадал, меня охватывало беспокойство, как будто исчезал кусочек реальности.
Когда я поставила перед Элеонорой завтрак, она посмотрела на меня долгим, чуть рассеянным взглядом.
– Вчера вы разговаривали с соседом, – сказала она спокойно. – С Марком.
Я вздрогнула.
– Мы случайно встретились у озера.
– Случайностей не бывает, – произнесла она. – Люди появляются вовремя. Одни – чтобы помочь, другие – чтобы проверить.
Её глаза блестели – не гневом, не ревностью, а тем холодным любопытством, которое бывает у человека, давно разочаровавшегося в себе и других.
– И кем вы считаете Марка? – спросила я.
– Не знаю, – ответила она. – Время покажет. У него взгляд человека, который уже потерял больше, чем хотел.
Я отвела глаза. Иногда казалось, что Элеонора видит слишком много – как будто ей знакомы не только мои движения, но и мысли, едва сформировавшиеся в голове.
После завтрака я вышла во двор. Воздух стал ещё тяжелее – серое небо висело над крышами, готовое пролиться дождём. Соседская калитка была приоткрыта, а за ней был Марк. Он стоял с банкой краски в одной руке и кистью в другой. Увидев меня, поднял голову и улыбнулся: коротко, просто, будто это жест, не требующий слов.
– Доброе утро, – сказал он. – Решил, что пора обновить забор. Краска осталась, хотите – покрашу и вашу калитку?
– А я не знала, что вы такой деятельный сосед, – сказала я, пытаясь улыбнуться.
– Не деятельный, – ответил он, – просто не умею без дела сидеть. И цвет этот, серо-зелёный, вроде бы успокаивающий.
Он окунул кисть в банку, провёл по доске – краска ложилась ровно, блестела под облачным светом. Движения его были неторопливы, аккуратны, будто он чинит не забор, а что-то гораздо более хрупкое.
Я стояла рядом, глядя, как новая краска постепенно вытесняет старую, и подумала, что, может, жизнь действительно похожа на этот процесс – ты просто накладываешь слой за слоем, пока не перестаёшь различать, где старая боль, а где новая попытка начать.
– Вам здесь нравится? – спросил он, не отрывая взгляда от доски.
– Не знаю. Здесь слишком тихо. Иногда кажется, что от тишины звенит в ушах.
– Тишина не всегда враг, – сказал он. – Просто нужно научиться слушать, что она говорит.
– А если ничего не говорит?
– Значит, говорит слишком тихо, – усмехнулся он.
Мы замолчали. Где-то вдалеке пролетела ворона, и этот звук показался странно громким – как будто напоминание, что мир всё ещё живёт по своим законам.
Когда я вернулась домой, Элеонора сидела в гостиной с раскрытой книгой. На коленях – «Дом с семью фронтонами» в старом переплёте, страницы пожелтели, как старая ткань. Она не читала – просто держала, поглаживая обложку.
– Он помогал вам? – спросила она, не поднимая глаз.
– Просто красил калитку.
– Люди редко делают что-то просто так, – заметила она. – Особенно мужчины.
Я сдержала желание ответить. Иногда её фразы звучали как проверка: не на что ты скажешь, а как.
Она закрыла книгу и посмотрела на меня.
– Вы ведь не верите в совпадения?
– Наверное, нет.
– А зря, – сказала она. – Совпадения – это почерк судьбы. Просто мы слишком заняты, чтобы читать.
Она встала, медленно подошла к окну.
– Мой сын тоже не верил, – тихо добавила она. – Всё пытался всё рассчитать, всё предусмотреть. Пока жизнь не доказала ему обратное.
Я молчала. В такие минуты любое слово казалось вторжением в чужую боль.
Вечером я снова достала из шкафа дневник Джейн.
Лампа светила мягко, страницы поблёкли, будто от солнца. Почерк был нервный, но красивый, буквы с наклоном, как будто писались на бегу.
«2 апреля. Сегодня она была мягче, почти ласковая. Говорила, что я напоминаю ей кого-то из прошлого. Я спросила – кого. Она улыбнулась и сказала: “Тебя, но до того, как ты стала тобой.” Я не поняла. Потом увидела на комоде фотографию – женщину, похожую на меня. Может, так и должно быть. Этот дом выбирает себе лица.”
Я перечитала абзац несколько раз.
«Этот дом выбирает себе лица».









