bannerbanner
Книга 3. Следствие ведут духи. Эхо городского портрета
Книга 3. Следствие ведут духи. Эхо городского портрета

Полная версия

Книга 3. Следствие ведут духи. Эхо городского портрета

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

– Чего повторяет? – спрашиваю я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно.

– Всё подряд, – машет рукой соседка. – Я ж к Серёже ходила… царство ему небесное…

Попугай снова наклоняет голову.

– Не подпишу, – произносит он уже другой интонацией.

Теперь в подъезде становится совсем тихо. Даже лифт как будто перестаёт шуметь.

Я смотрю на бабушку.

Она тоже смотрит на попугая. В глазах у неё не только удивление, но и та самая боль, с которой она весь день говорит о дяде.

– Это он у Серёжи набрался, – продолжает соседка. – Тот иногда с ним тут разговаривал, пока я на лавочку выносила. Бумаги, говорит, мне тут суют всякие, а я «не подпишу». Вот Кеша и запомнил.

Я сглатываю.

– Часто говорил?

– Ну, пару раз слышала, – вспоминает Варвара Андреевна. – С кем он там по поводу бумаг спорил, не знаю.

Попугай встряхивается, цепляется клювом за прут клетки, потом опять успокаивается.

– Не верь, – добавляет он уже тише, будто про себя.

Наш деревенский домовой в этот момент подаёт знак: где-то над головой ясно скрипит балка. Я чувствую себя, как между двумя невидимыми собеседниками.

– Вы не обращайте внимания, – быстро говорит бабушка соседке. – Мы вот мусор выкинуть и обратно. Завтра зайдём по-человечески.

– Обязательно зайдите, – оживляется Варвара Андреевна. – Я вам и про больницу расскажу, и про то, кто сюда раньше ходил. Я всё вижу.

– Видите, – тихо поддакивает попугай.

Я не выдерживаю, улыбаюсь.

– Кеша, ты прямо архив, – говорю.

– Берегите память, – неожиданно выдает он.

Мы с бабушкой одновременно переводим взгляд друг на друга.

– Это вы ему сказали? – спрашиваю я у соседки.

– Да где там, – машет рукой та. – Я ему другое говорю: «Береги здоровье». А он искажает всё.

Бабушка молчит. Я тоже.

– Ладно, мы пошли, – говорит она наконец. – Увидимся.

Мы спускаемся вниз, к мусоропроводу.

На лестнице очень отчётливо слышно собственные шаги. Каждый шаг будто кто-то пересчитывает.

Между пролётами висят круглые лампы. В одной лампе свет ровный, в другой – чуть мигает. Я чувствую, как где-то тяжёлое дыхание лифта.

У мусоропровода на стене – старый плакат с правилами. Буквы потёрлись, но слова «порядок» и «чистота» ещё различимы.

Когда я открываю крышку мусоропровода, струя холодного воздуха бьёт в лицо. И вместе с ней – запахи всего дома.

– Фу, закрывай быстрее, – шепчет бабушка.

Я отправляю пакет вниз и поспешно прикрываю крышку.

В этот момент сверху, над нами, кто-то невидимый пробегает по лестнице. Лёгкие быстрые шаги, словно ребёнок босиком.

Никого нет.

– Слышала? – спрашивает бабушка.

– Слышала.

– Вот тебе и городские духи, – вздыхает она.

Мы заглядываем к консьержу.

Борис Аркадьевич сидит за стойкой с открытой газетой. Телевизор у него выключен, на столе кружка, от которой ещё идёт слабый пар.

Он поднимает на нас глаза.

– Обживаетесь? – спрашивает коротко.

– Пытаемся, – отвечает бабушка. – У вас тут шумно.

– Дом старый, – говорит он. – Он всё слышит.

– А вы?

– И я слышу, – кивает он. – У меня работа такая.

Он замолкает, потом добавляет:

– Я Сергея хорошо знал. Всякое видел.

– И бумаги, наверное, тоже? – не выдерживаю я.

– Всякое, – повторяет он.

Он не торопится говорить дальше, но взгляд у него становится жёстче.

– Сейчас тоже всякое начнётся, – добавляет он, глядя куда-то мимо нас, в угол. – Вы тут ночуйте, Мария Ивановна. Квартира без своих – как без хозяина. Кому попало в руки попадает.

– Вот мы и ночуем, – кивает бабушка.

– Правильно, – серьёзно говорит консьерж. – Дом, когда своих узнаёт, спокойнее относится. А чужих он не любит.

Из-за его спины вдруг раздаётся сухой щелчок, словно где-то в коридоре одновременно включили все выключатели.

Борис Аркадьевич не оборачивается.

– Лампочки опять играют, – тихо говорит он. – Это к переменам.

Мне почему-то хочется спросить, верит ли он во всех этих духов. Но, посмотрев на его лицо, я понимаю, что вопрос лишний. Здесь люди давно в курсе, что стены не пустые.

Мы поднимаемся обратно.

На нашей площадке попугай уже молчит, голову спрятал под крыло. Клетка слегка раскачивается, хотя в подъезде тихо.

Наша дверь встречает нас мягким щелчком замка.

Внутри квартира кажется теплее.

– Ну что, детектив, – говорит бабушка, снимая платок, – будем здесь ночевать, как на посту.

– На каком ещё посту?

– На сторожевом, – отвечает она. – Если они там наверху в бумагах что-то крутят, мы здесь будем смотреть, чтобы слишком не увлекались.

Она уходит в свою комнату, а я ещё немного хожу по квартире.

В ванной проверяю кран – вода идёт тонкой струйкой, шумит в трубах. Зеркало запотело, хотя я воду включала ненадолго.

На кухне мою кружки, ставлю их на полотенце, выключаю свет.

В зале лампа ещё горит.

Я подхожу к портрету.

Лицо Сергея всё то же, но теперь я в его взгляде вижу что-то новое – не просто спокойствие, а ожидание.

– Если вы с нами, – говорю я вполголоса, – вы там через своих духов как-нибудь передайте, где искать. Мы сами без карты заблудимся.

Часы на стене тихо отмеряют секунды.

Одна, вторая, третья.

Календарь возле двери тихо шевелится и, наконец, сдаётся: верхний листок срывается и падает на пол.

Я вздрагиваю.

Подхожу, поднимаю.

Под ним – следующий день. Но на нём жирной печатью стоит число четырнадцать.

– Так нельзя, – шепчу я. – Календарь так не работает.

В ответ в коридоре скрипит одна из половиц.

Я кладу сорванный лист на тумбочку рядом с входом. Рядом с ним аккуратно кладу визитку Ольги Петровны.

Пусть полежат вместе.

Потом выключаю свет, ухожу в зал.

Переодеваюсь в ночную рубашку, стелю плед, ложусь на диван. Матрас подо мной прожимается, как человек, который привык к другому телу.

В темноте портьеры закрыты не до конца, в комнату лезет свет из окна – неяркий, уличный.

Город за стеной не умолкает даже ночью. То лифт проедет, то машина под окнами, то где-то хлопнет балконная дверь.

А ещё слышны тихие шаги в подъезде. Кто-то ходит выше, кто-то ниже. Время от времени звякает лифт, хотя мы, кажется, единственные, кто ещё не спит.

Я лежу и слушаю.

Городские духи неторопливо проходят по костям дома. Деревенский домовой, кажется, ходит за ними следом – проверяет, не слишком ли близко они подходят к двери. Иногда по порогу прокатывается короткий стук, будто кто-то касается его изнутри.

В какой-то момент я почти засыпаю.

И вдруг из-за стены слева доносится знакомый голос.

– Не подпишу, – говорит попугай Кеша.

Голос чуть глуше, чем в подъезде, но слова слышны. А следом – ещё одна фраза, которой он раньше не произносил:

– Память берегите.

Слова звучат так чётко, будто сказаны рядом с моим ухом.

Я сажусь на диване, сердце бьётся чаще.

В квартире тихо.

Бабушка не двигается в соседней комнате, её дыхания не слышно сквозь дверь, но я знаю, что она не спит – просто лежит и слушает так же, как я.

Город за окном тоже будто прислушивается.

Я медленно опускаюсь обратно на подушку.

– Ладно, – шепчу я в темноту. – Поняла.

Я закрываю глаза.

От мыслей об Игоре и его бумагах становится уже не столько страшно, сколько любопытно. Если даже попугай и домовые вступили в эту историю, значит, нас здесь явно больше двух.

И где-то между шорохами подъезда, дыханием старого дома и редкими словами Кеши я засыпаю с твёрдым ощущением, что спор о наследстве мы теперь ведём не только по-человечески.

Глава 4. Секреты старых бумаг

Просыпаюсь от странного звука, будто кто-то тихо водит ладонью по сухим листам бумаги.

Секунду лежу с закрытыми глазами, пытаюсь понять, где я.

Под щекой шершавый диванный подлокотник, пахнет старой тканью и чуть-чуть табаком. Надо мной гудит дом: где-то в стене булькает труба, за окном ворчит машина, а под боком тихо поскрипывает пружина матраса.

Городская квартира Сергея Николаевича. Вчерашний вечер всплывает сразу: попугай Кеша, его «не подпишу», «память берегите», календарь, который скинул лист на пол, и портрет на стене, смотрящий так, будто дядя ещё не решил, рад он нам или всё-таки в претензии.

Шорох бумаги повторяется.

Я открываю глаза.

Комната полутёмная: портьеры прикрыты, между ними пробивается бледная полоска утреннего света. Диван стоит напротив стола. На столе – стопка писем, конверты, папки, блокнот. Всё это я вчера оставила как есть, сил разбирать уже не осталось.

Сейчас один из конвертов лежит чуть иначе.

Верхняя стопка сдвинута набок, край конверта выступает за линию стола. И он еле заметно подрагивает, будто его, с другой стороны, трогают двумя невидимыми пальцами.

– Прекрати, – шепчу я на всякий случай.

Конверт останавливается.

Откуда-то из глубины квартиры доносится слабый звон – бабушка, видимо, хлопочет на кухне. Запах чая ещё не дошёл, но я уже знаю: она там, на кухне, в халате, с платком на голове, занимается своими делами.

Я осторожно поднимаюсь. Пол под босыми ногами прохладный, слегка шершавый, доски отзываются коротким скрипом.

Подхожу к столу.

Тени от бумаг в этом боковом свете выглядят длиннее, чем сами листы. Я беру верхнюю стопку, аккуратно выравниваю, смотрю, что так рвётся наружу.

Конверт без марки. Домашний, грязновато-белый, края чуть потёрлись. На лицевой стороне – крупная надпись шариковой ручкой:

«Письма. Личное».

Я фыркаю про себя. Что может быть более заманчивым, чем слово «личное»? Особенно когда тебя официально назначили семейной «детектившей», а все духи вокруг только и делают, что подталкивают к бумагам.

Я переворачиваю конверт. Клапан вскрыт. Значит, его уже просматривали.

Внутри – несколько сложенных пополам листов, открытка, маленький плотный конвертик. Из него что-то чуть выскальзывает, когда я наклоняю, и я успеваю перехватить.

На этом маленьком конверте, старом, пожелтевшем не от времени, а от частых троганий, аккуратно выведено всего одно слово.

«Вере».

Сердце у меня на пару ударов пропускает ритм.

Почерк знакомый, до смешного. Те самые закруглённые буквы, длинные хвосты, уверенный нажим.

– Дядя, – выдыхаю я.

Голос получается сиплый.

С кухни доносится бабушкин голос:

– Вера, ты проснулась?

– Проснулась, – отвечаю. – И уже занимаюсь непристойным: читаю чужие письма.

– Наши письма не чужие, – отзывается она. – Иди умывайся, потом расскажешь, что там.

Её спокойствие меня возвращает на землю.

Я кладу большой конверт на место, маленький – беру с собой.

В ванной прохладно. Вода в кране сначала идёт чуть ржавая, потом светлеет. Я плескаю на лицо, смотрю на своё отражение: волосы растрёпаны, глаза с тёмными кругами. Но в глубине глаз – не усталость, а какое-то возбуждённое любопытство.

Конверт с моим именем лежит на полочке возле зеркала. И от него, кажется, тоже отражается свет.

– Так, – говорю собственному отражению. – Сейчас чай, потом вскрытие.

Кухня встречает уже знакомым набором запахов: чай, поджаренный хлеб, что-то молочное. На столе стоят две кружки, в одной чай заварен крепче, в другой светлее.

– Тебе вот этот, – бабушка пододвигает мне кружку посветлее. – Нечего на голодный желудок крепкий пить, ещё взбесишься.

Я сажусь. На вешалке болтается её платок, на плиту поставлена кастрюлька с кашей.

– Оно к тебе само пришло, да? – кивает бабушка на конверт в моей руке.

– Практически, – отвечаю. – Бумаги шуршали, один конверт вылез, а в нём – вот.

Я кладу конверт на стол.

– Видела его раньше? – спрашиваю.

– Рассматривала, но не трогала, – признаётся бабушка. – Там много всего. Я думала, потом сядем, спокойно разберём. Значит, тебе первым делом пришло.

– Там моё имя, – напоминаю я.

– Тем более, – кивает она. – Открывай.

Чайник ещё тихо посапывает на плите. Каша побулькивает. Все звуки вокруг такие домашние, что даже то, что я вот-вот буду читать письмо от умершего дяди, кажется частью обычного утреннего распорядка.

Я подцепляю край клапана. Конверт раскрывается легко, как будто его и складывали с расчётом, что кто-то будет открывать не один раз.

Внутри один сложенный лист.

Я достаю его и разворачиваю.

Почерк Сергея Николаевича сразу привлекает внимание – плотные строки, без больших пробелов, аккуратные поля. Внизу дата.

Четырнадцатое.

Только месяц другой, позапрошлый год.

Число четырнадцать в этой истории уже начинает вести себя, как навязчивый родственник: куда ни повернись – везде оно. Календарь на даче, завещание, листы здесь, у двери.

Я перевожу взгляд наверх, на обращение.

«Дорогая Верочка…»

Голос дяди всплывает где-то возле уха.

– Читай, – тихо говорит бабушка, присаживаясь напротив. – И мне вслух, если не сложно.

Я киваю.

– «Дорогая Верочка. Пишу тебе в тот редкий момент, когда руки слушаются, а голова ещё не ругается на каждую букву».

Я невольно усмехаюсь. Это очень похоже на него: даже про своё здоровье – с короткой шуткой.

– «Я знаю, ты не любишь, когда тебе говорят «держись», и сама говоришь людям «не держись, а живи». Поэтому писать «держись» не буду. Напишу по-другому. Семья у нас крепкая, а ты крепче, чем сама думаешь».

Бабушка опускает глаза в свою кружку. Пальцы у неё чуть дрожат, но она молчит.

Я сглатываю и продолжаю:

– «В деревне у вас духов хватает, я слышал. И домовые, и колодцы шепчут, и таблички у вас разговаривают. У меня всё проще: труба гудит, стены старые, а душа всё равно крутится, как у молодых. Так вот, пока могу, записываю тебе на бумаге то, что не успею сказать на кухне за чаем».

Где-то в коридоре тихо отзывается половица, словно под столом кто-то переступил с лапы на лапу.

– «Первое. Я не знаю, когда мои документы кому понадобятся, но знаю, кому я доверяю. Марии – понятно. Она меня всю жизнь выручала. А ещё доверяю тебе. Поэтому однажды, может, не сегодня и не завтра, ты будешь сидеть в этой квартире и разбирать мои бумаги, морщить нос от пыли и возмущаться, что я всё свалил в одну стопку».

– Ну, тут он не ошибся, – хмыкаю я.

Бабушка коротко улыбается, но глаза у неё влажные.

Я продолжаю:

– «К этому моменту у всяких умных людей на руках будут красивые листы с печатями. Ты знаешь, как я к ним отношусь. Пускай себе пишут. Квартира – это стены. А память – это мы. Стены я не заберу с собой, а память о нас – да. Так вот, я не хочу, чтобы кто-то потом пришёл и переписал нашу историю на свой лад».

Фраза «не переписал нашу историю» прямо встаёт рядом с календарным «Берегите память».

Мне становится жарко, хотя чай уже остыл.

– «Если вдруг объявится такой умный человек и начнёт рассказывать, что он мне ближе, чем вы с Марией, – не верь на слово. Ты меня знаешь, я люблю людей, но считать роднёй кого попало никогда не буду. У меня племянников не так много, чтобы я сам в них запутался. Если кто-то скажет, что он мой самый любимый племянник, а ты про него ни разу не слышала – это не твой человек».

Бабушка тихо втягивает воздух.

– «Сергей Николаевич знает, что его «внучка» сможет во всём разобраться, – продолжает письмо, – да, я тут сам себя по-начальнически в третьем лице называю, но ты потерпи. Ты всегда была внимательной, ты умеешь слушать, а это для нашей семейной истории важно. Если придётся, ты спокойно разложишь всё по полочкам и будешь спрашивать до конца, пока правда не скажет: «Ладно, сдаюсь».

Я невольно улыбаюсь. То, как он ставит слово «внучка» в простые кавычки, понятно без объяснений. Для меня он и правда всегда был чем-то средним между дядей и приёмным дедушкой.

– «Я не знаю, как сложатся бумажные дела, – пишет он дальше, – но своё желание сюда всё-таки вставлю. Мне важно, чтобы в этой квартире на стенках висели наши фотографии, а не чужие дипломы. Чтобы на кухне Мария варила свой борщ и ставила в сахарницу свои ложки. Чтобы ты приезжала, когда устанешь от своих деревенских духов, и садилась здесь с чаем, а не шепталась на лестнице, как чужая».

Слова идут густо, будто он торопился писать.

– «Поэтому, если тебе придётся встать и сказать, что мы тут не лишние, – встань. Не для того я жил, чтобы мои стены потом жили с теми, кто меня видел пару раз в жизни. Не давай никому переписать нашу историю. Ни на бумаге, ни вслух. Твоё слово будет весить больше, чем их печати. Я верю в тебя. А если кто-то решит тебе мешать – у нас и без юристов есть кому постучать ночью по батарее».

Я невольно поднимаю взгляд на потолок.

В этот момент как по заказу где-то в районе батареи действительно раздаётся короткий, глухой стук.

Бабушка аж подпрыгивает на стуле.

– Вот, – говорю я. – Подтверждение.

– Дочитай, – шепчет она.

Я опускаюсь обратно в строки.

– «Об остальном потом поговорим, если успею. Если нет – значит, будет повод тебе припомнить меня добрым словом. Дыши, ешь нормально, не вздумай худеть от нервов. Семья сильна. А ты сильнее, чем думаешь. Обнимаю. Твой Сергей Николаевич».

Последняя строчка чуть кривее – будто рука к концу устала.

Я молчу. Бабушка тоже молчит. Только на плите шипит газ, и чайник начинает подвывать.

– Ну, – бабушка, наконец, шевелится, – вот тебе и «ничего не знаю, никого не видел».

– Он же прямо написал, – говорю я. – Про «если кто-то объявится ближе, чем мы».

– Написал, – кивает она. – Только попробуй это в суде зачитывать, скажут: «эмоциональное письмо, не документ».

Она встаёт, торопливо выключает газ под чайником, сдвигает кастрюльку с кашей. Движения у неё чуть резче, чем обычно.

– Но графологу показать можно, – тихо добавляю я. – Здесь подпись, там подпись. Там четырнадцатое, здесь четырнадцатое.

– Вот именно, – бабушка опирается ладонями о стол. – Если они там действительно рисовали его подпись, а не он сам писал, это будет видно.

Она берёт письмо, не раскрывая, просто поглаживает кончиками пальцев верхний край.

– Он когда это писал, – говорит она, – мне ничего не сказал. Я видела, что он что-то шуршит у стола, но думала, очередной список лекарств. А он вон чего.

– Может, хотел потом отдать при встрече, – предполагаю. – Да не успел.

– Господь его знает, – вздыхает она. – Главное, дошло.

Она возвращает письмо мне.

– Забирай. Это твоё.

– Мы его вместе будем читать, – возражаю я.

– Читать – вместе, – соглашается она. – А хранить – тебе.

Я смотрю на лист, на дату, на подпись.

Деревенские духи у нас, конечно, люди прямые. Сразу начинают качать люстру и смывать записки в колодец. Городские подход другие выбрали: попугай говорит фразами, консьерж намекает, календарь застревает на одном числе, а дядя из прошлого протягивает письмо, которое всё расставляет по местам.

– Значит так, – говорю я уже чуть бодрее. – Сегодня у нас план: перекусить, потом сесть и нормально разобрать все эти папки.

– И письма, и бумаги, – поддакивает бабушка. – Посмотрим, кто у нас тут на кого похож.

– И кто у кого сколько раз в жизни был, – добавляю я.

Мы едим, как люди: каша, хлеб, чай. Бабушка пару раз пытается перевести разговор на что-нибудь попроще – вспоминает, как в этом доме раньше дети в подъезде играли, как Сергей Николаевич ругался на соседский ремонт. Но всё равно раз за разом возвращаемся к письму.

– Видишь, – тычет она пальцем в строку, – он сам пишет: «племянников не так много, чтобы запутаться».

– Да, – киваю я. – И ни про какого Игоря ни слова.

– Про Игоря он и при жизни ни слова не говорил, – хмыкает бабушка. – А тут вдруг «любимый племянник».

Я закатываю глаза.

– Ладно, – говорю. – Пойдём уже знакомиться с остальными бумагами. А то у меня такое чувство, что если мы будем тянуть, они сами сейчас пойдут к нам строем.

– В этом доме я бы не удивилась, – фыркает бабушка.

Мы переносим чашки в раковину, моем, вытираем. Кухня потихоньку возвращает себе вид «обычного пространства», но в воздухе остаётся привкус чёрного чая и чего-то ещё – как после чтения старой книги.

В зале я раскладываю на столе всё, что вчера сдвинула в груды. Папки с надписями, конверты, отдельные листы.

– Где у него были документы, помнишь? – спрашиваю.

– Он всё любил складывать по темам, – отвечает бабушка, присматриваясь. – Вот это, кажется, коммуналка. Это – медкарта. А это…

Она берёт одну из папок. На ней выведено: «Разное. Не выбрасывать».

– Ну всё, – вздыхаю я. – Мой любимый раздел.

Мы садимся рядом, как ученицы за партой.

Сначала разбираем простое: квитанции, старые договора, какие-то списки. Я постепенно составляю в голове карту его последних лет: ремонты, лекарства, письма из поликлиники.

Иногда внятно слышно, как за нашей спиной по полу проходит тихий шаг. Я не оборачиваюсь, но ощущаю, как на затылок направлен пристальный взгляд.

– Смотри, – бабушка вдруг наклоняется к одному из листов. – Тут написано, что он собирался…

Она замолкает, ищет очки в кармане халата.

– …«оформить доверенность на Марию и Веру для всех бытовых вопросов».

Документ старый, заполнен наполовину. Там есть его подпись, но нет подписи нотариуса и печати. Номер конторы указан.

– Не успел, – шепчет бабушка.

Я кладу этот лист рядом с письмом.

– Будет ещё один аргумент, – говорю.

Мы перебираем дальше.

В одной из папок находится старый фотоальбом с жёлтыми уголками. Там бабушка в молодости, Сергей Николаевич с гитарой, какая-то шумная компания на даче. Я листаю, задерживаюсь на кадрах, где он смеётся.

Там нет ни одного лица, похожего на Игоря.

– Если бы у него был такой племянник, – не выдерживаю я, – он хоть раз вылез бы на фотографию.

– Хоть боком, – соглашается бабушка.

Я закрываю альбом, возвращаюсь к «Разному».

Внизу папки, почти у самого дна, находится ещё один конверт. На этот раз не домашний, а почтовый, с маркой. Адрес написан его рукой, отправитель – тоже он. Но конверт явно не был отправлен: тут нет штемпеля почты.

Адресат – та самая нотариальная контора, где сейчас хранится завещание.

– Интересно, – тяну я.

– Очень, – бабушка уже вытягивает шею. – Открывай.

Я аккуратно надрываю край. Внутри – лист с ровными строками.

Это черновик.

Он обращается к нотариусу с просьбой подготовить документы «в связи с тем, что планирую оформить завещание в пользу моей сестры Марии Ивановны и её внучки Веры».

Я перечитываю дважды, чтобы убедиться, что мне не кажется.

– Ты это видишь?

– Вижу, – голос у бабушки срывается. – Значит, сначала он думал так.

– А потом внезапно всё переписал на Игоря, – добавляю я.

Бумага в руках у меня чуть дрожит.

– Или не он, – глухо говорит бабушка.

Это важный момент.

Я чувствую, как квартира в этот момент будто замирает. Звуки из подъезда куда-то уходят, трубы притихают, даже часы на стене, кажется, делают паузу между ударами.

Портрет Сергея Николаевича висит прямо напротив стола. В этом освещении у него становится отчётливее линия подбородка, жёстче взгляд.

– Ну что, дядя, – тихо говорю я, – принимаем твой вызов.

В ответ где-то в районе батареи снова раздаётся короткий стук.

Бабушка крестится.

– Не надо меня пугать, – ворчит она, но в голосе больше нежности, чем страха.

Я откладываю черновик рядом с письмом и незаверенным бланком доверенности. Получается такая маленькая стопка его настоящих планов, не доведённых до конца.

– Теперь у нас есть не только эмоции, но и бумага, – говорю я. – Они своих юристов привели, а мы приведём его собственные слова.

– И его «не подпишу», – мрачно добавляет бабушка. – Кеша тоже свидетель.

Я смеюсь, хотя в горле всё ещё ком стоит.

– Интересно, примут ли в суде показания попугая, – бурчу я. – «Попугай слышал, как умерший говорил…»

– Наш суд ещё и не такое слышал, – отмахивается бабушка. – Но даже если нет, нам самим главное знать, что мы не с пустыми руками.

Она вдруг очень просто и уверенно говорит:

– Мы его не оставим. Ни здесь, ни там.

Я понимаю, что «там» у неё теперь не только про бумажные кабинеты, но и про то место, где все эти духи, включая Сергея Николаевича, продолжают ходить по своим делам.

Мы продолжаем разбор.

Час проходит за часом, стопки на столе то растут, то уменьшаются. Я разделяю документы на три кучки: «важное», «может пригодиться», «на память».

В «на память» уходят фотографии, открытки, какие-то смешные списки: «купить гвозди, чай, тетрадь, позвонить Вере».

В «важное» – завещание, черновик письма нотариусу, наше письмо «Вере», незавершённая доверенность.

– Ещё бы его медкарту найти полностью, – бормочу я. – Чтобы знать, когда именно он был в состоянии писать, а когда уже нет.

На страницу:
3 из 5