bannerbanner
Владелица старинной усадьбы
Владелица старинной усадьбы

Полная версия

Владелица старинной усадьбы

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Это был переломный момент. Я видела, как каменное напряжение в их сгорбленных плечах и спинах понемногу спадает, сменяясь тяжелой, усталой, но решительной покорностью обстоятельствам, которые наконец обрели черты плана. И тут посыпались вопросы, практические, дельные, от которых зависело всё: где лучше собирать на заболоченном лугу, как сушить в осенний дождь, сколько можно хранить, не сопреет ли.

Я отвечала, сверяясь со своими записями, чувствуя, как леденящий, комковатый страх в груди понемногу отступает, сменяясь острой, почти физической усталостью во всех членах и хрупкой, как первый ледок, надеждой. Мы составили график, распределили обязанности, договорились о подводах. Когда они, низко кланяясь, стали расходиться, гулко стуча подошвами по плитам, в холле остался стоять стойкий запах дождя, мокрой шерсти, леса и дыма от плохого табака.

Я осталась одна посреди огромного, холодного, наполненного теперь лишь тенями зала. Руки предательски дрожали от накопившейся усталости и нервного напряжения, отзвучавшего, как струна. Первый, самый трудный шаг – шаг убеждения – был сделан. Теперь предстояла самая долгая, изматывающая и грязная часть – ежедневная, каторжная работа по воплощению слов в съедобное месиво.

Глава 3

Неделя прошла в напряженном, липком ожидании, каждый день растягивался, как резина. Я старалась механически заниматься текущими делами, разбирать пахнущие пылью старые счета на пергаменте, но мысли постоянно, как назойливые мухи, возвращались к лесам и полям, к промозглым болотам, где сейчас шла тихая, неприметная, но отчаянная битва за выживание. И вот однажды утром, когда за окном моросил холодный, бесконечный дождь, Джек снова стоял передо мной в гостиной. На этот раз его лицо было еще более изможденным, серым от усталости, а в запавших глазах, обведенных темными кругами, читалась тяжелая, неприкрашенная правда, от которой некуда было деться.

Он положил на столик с инкрустацией свежий, еще влажный на ощупь, пахнущий сыростью и глиной лист с аккуратными, но неуверенными столбцами отчетов.

– Госпожа, – его голос был хриплым, простуженным, будто он много и громко говорил на сыром, пронизывающем ветру. – По всем деревням собрали и сдали на гумно. Лебеды, неочищенной, с семенами – шестьдесят четыре мешка. Корней рогоза и тростника, немытых – двадцать семь вязанок. Сушеного дождевика – двенадцать неполных корзин, много потрескалось при сушке. Кислицы и прочей съедобной зелени – немного, около пяти корзин, она вялая, плохо поддается сушке, может сгнить.

Я молча кивнула, мысленно прикидывая, переводя мешки в меры, а меры – в дни. Цифры были лучше, чем полное ничто, но все равно мизерные, жалкие на всю долгую зиму. Каждый мешок колючей лебеды нужно было еще обмолотить, провеять, перемолоть в грубую, горькую муку, корни – долго вымачивать в проточной воде и перерабатывать. Бесконечная, монотонная, отнимающая последние силы работа.

– Рыбаки пытались ставить сети на озере и в старице3 всю прошлую неделю, – продолжал Джек, и в его ровном, обычно бесстрастном тоне я уловила глухую, горькую нотку. – Почти без толку. Рыба в этом году какая-то вялая, дохлая, ушла на глубину, не хочет идти в сети. За семь дней на все деревни – наскребли три ведра мелкой, костлявой плотвы и окуней-недоростков. Разве что на жидкую уху, да и то не для всех.

Мое сердце сжалось, словно в ледяной тисках. Рыба была важным, часто последним подспорьем, источником белка и жира. И теперь этот источник, казалось, иссяк намеренно, злорадно.

– Охотники тоже вернулись почти с пустыми руками, – Джек тяжело, с присвистом вздохнул, и его могучие плечи слегка ссутулились. – Дичь ушла, госпожа. Зайцы, тетерева, даже белки – будто сквозь землю провалились, или ветром их вымело. Говорят, в чаще тихо, как в могиле, ни птичьего пересвиста, ни шороха. Двух тощих зайцев да старого, больного ворона подстрелили. И все. Порох потратили зря.

Он помолчал, дав мне осознать, переварить весь немыслимый масштаб беды. Не только наши поля оказались бесплодны, но и лес, обычно щедрый, последний кормилец в лихую пору, в этом году отвернулся от нас, захлопнул свои кладовые.

– И грибов нету, госпожа, – тихо, почти шепотом, как будто боялся спугнуть и эту призрачную надежду, добавил он. – Ни белых, ни подберезовиков, ни моховиков4. Лисичек горсточку дети нашли у самого края выгона. Ягоды… малина и черника почти не родили, осыпались, недозрев. Тоже пусто. Земляника еще летом пропала.

Я закрыла глаза, чтобы не видеть его измученного лица, представляя эту мрачную, безрадостную картину. Леса, обычно щедрые, шумные и полные скрытой жизни, теперь стояли молчаливые, голые и пустые, как вымершие. Реки – без всплесков и блеска чешуи. Чащобы – без треска сучьев и птичьих стай. Поляны – без бурых шляпок и алеющих брусничных островков. Казалось, сама природа, сама земля ополчилась против нас, отняла последнее.

– Почему, Джек? – вырвалось у меня, и голос прозвучал глухо, как стук в пустую бочку. – Ты же знаешь эти леса как свои пять пальцев. Такое бывало раньше?

Он медленно, с трудом покачал тяжелой головой, и в его потухшем, обращенном куда-то вглубь себя взгляде я увидела нечто похожее на суеверный, древний страх, идущий не от разума, а от костей.

– Никогда, госпожа. Бывали годы плохие на что-то одно. На рыбу или на зверя. Но чтобы вот так… всё и сразу. Всё живое. И рыба, и зверь, и грибы с ягодой. Будто… будто жизнь из леса ушла, дух из него вышел. Старики в деревнях говорят, что такое только в самых страшных, древних сказках слышали, да и то не верили.

Я снова посмотрела на его отчет, на эти роковые, безжалостные цифры, говорящие о нашем отчаянном, почти безвыходном положении. Лебеда и коренья против надвигающейся лютой зимы, пустого леса и молчаливых вод.

– Хорошо, – сказала я, заставляя свой голос звучать твердо, опираясь на эту твердость, как на костыль. – Значит, будем рассчитывать только на то, что собрали с полей и что можем вытянуть из болот. Увеличь число людей для заготовки тростника и рогоза, пусть идут на дальние топи, если надо. И передай всем, кто умеет делать силки и ловушки из волоса – пусть расставляют их у самой кромки леса, у ручьев. Может, хоть какая-то мышь-полевка, хоть какая-то мелочь попадется. Не брезговать ничем.

– Слушаюсь, госпожа, – Джек беззвучно поклонился, развернулся и вышел тяжелой, шаркающей походкой, оставив меня наедине с леденящим холодом гостиной, потрескиванием жалких поленьев в камине и тяжелыми, неотвязными мыслями, которые кружили, как воронье над падалью.

Теперь наша судьба зависела не от щедрости леса или удачи на охоте, а исключительно от нашего каторжного упорства и от тех жалких, горьких крох, которые мы сумели выцарапать у болот и пустошей. Каждый мешок лебеды, каждая связка волокнистых корней стали на вес золота, на вес жизни. И я с холодной, беспощадной ясностью понимала, глядя на струйки дождя по стеклу, что это только самое начало долгой, темной и беспощадно голодной зимы. И что лес молчал не просто так.

Проблема была еще и в том, что дров для отопления огромной, продуваемой усадьбы было заготовлено от силы месяца на полтора-два, не больше, и то если топить экономно, лишь в нескольких комнатах. Я стояла у запотевшего от дыхания окна в гостиной и смотрела на поленницу во дворе – та была жалкой, почти символической, всего несколько неровных, чахлых рядов березовых и осиновых чурбаков, которые Джек рубил с теми, кого мог уговорить без платы. В прошлые, сытые годы, судя по пожелтевшим хозяйственным записям, весь двор к этому времени был завален аккуратными штабелями леса чуть ли не до самых ворот, и от него веяло здоровым запахом свежей смолы и коры. Теперь же она напоминала оскалившийся, жалкий зубчатый частокол, за которым зияла пустота промерзшей земли, и каждый вечер я с тревогой подсчитывала, на сколько дней еще хватит этой груды.

Мне банально было нечем платить крестьянам, готовым помочь мне со сбором валежника в ближнем, уже облезшем лесу. В старом бюро из черного дерева, в потайном, потертом ящике с секретом, у меня лежал кожаный кошель с оставшимися деньгами – последними серебряными и медными монетами рода. Я пересчитала их вчера вечером при свете одной свечи, и холодный металл оставлял на пальцах запах старости и отчаяния. Сумма была удручающе, позорно скромной. Её хватило бы ровно на три месяца жалования скудной, но верной прислуге – экономке, двум горничным, кухарке, старому конюху и дряхлому дворецкому. Или на то, чтобы оплатить тяжелую, изнурительную работу двадцати крестьян на заготовке и вывозе дров. Но не на то и другое вместе.

И выбор был простым, как удар топора, и чудовищным: или замерзнуть от холода в этих каменных стенах, но сохранить последних людей, которые поддерживали хоть какое-то, пусть и жалкое, подобие жизни и порядка в этом доме. Или заплатить крестьянам, обеспечив себя теплом, но оставить без средств горничных и кухарку, то есть, по сути, собственными руками уничтожить последние остатки усадебного уклада и остаться в этом холодном замке в полном, беспомощном одиночестве. Я представила, как потемневшие от времени и сырости портреты предков в золоченых рамах смотрят на меня с немым укором, пока я, кряхтя, пытаюсь растопить камин собственными неловкими силами, разбивая в кровь пальцы о кресало, и меня бросило в жар от бессилия и стыда.

Да и сама усадьба была не в лучшем состоянии, она тихо разрушалась. Каждый день приносил новые мелкие, но красноречивые напоминания о запустении. По-хорошему надо было и крышу подлатать – в последнюю бурю в чердачных комнатах звенели, как колокольчики, подставленные жестяные тазы и ведра, ловя рыжие, пахнущие гнилью капли, просачивавшиеся сквозь прогнившую кровлю и испещренную трещинами жесть. И полы в западном флигеле, где когда-то жила челядь, уже давно пора было перестелить – доски там прогибались под ногой с жутким, душераздирающим скрипом, грозя провалиться в подвал. И мебель новую купить, или хотя бы отдать в починку – обивка на креслах и диванах в голубой гостиной была истерта до основания, до голого дерева, а само дерево поедено жучком-точильщиком, откуда сыпалась буровая мука.

А крыльцо, то самое, парадное, с дубовыми колоннами, уже изрядно потрескалось от морозов и солнца. Его когда-то украшала затейливая резьба в виде виноградных лоз, но теперь в глубоких трещинах ютился серо-зеленый мох, а одна из точеных балясин и вовсе отломилась и валялась в зарослях крапивы и репейника, забытая всеми. Были бы средства… Я с горькой тоской вспомнила свой старый городской банковский счет, те скромные, но надежные, цифровые накопления, которые копила годами. Здесь же у меня были лишь пожелтевшие долговые расписки в столе, ветхие, пропускающие ветер стены и горстка холодных, негромко звенящих монет, от которых напрямую зависела чья-то жизнь.

Джек, видя мою ежедневную, молчаливую озабоченность, как-то осторожно, почти шепотом, заметил после доклада:

– Госпожа, лес в урочище «Волчья Грива», за речкой, полон бурелома после прошлогодних ветровалов. Десять крепких работников за неделю нарубили бы и вывезли возов двадцать, не меньше. Это спасло бы положение. Но… платить им надо либо зерном, либо честной монетой. А с зерном мы и так на волоске…

Он не договорил, опустив глаза, но я прекрасно поняла. Круг замыкался, не оставляя лазеек. Я могла, стиснув зубы, предложить им в оплату ту самую лебеду или коренья, но это было бы прямым издевательством, ударом по и без того шаткому доверию. Люди готовы были работать за еду, за настоящую, сытную пищу, но не за тот же самый скудный суррогат, который и так станет их основным, горьким пропитанием на всю зиму.

Я снова посмотрела на убогую поленницу. В сером свете она казалась злой, насмешливой гримасой судьбы. Этих дров, даже при самом экономном подходе, хватит, чтобы продержаться, дрожа, до самых лютых, январских морозов. А потом холод, настоящий, беспощадный, начнет медленно, но верно вползать в комнаты, забираться под толстое шерстяное платье, стелиться ледяным покрывалом по плитам пола. И я буду сидеть в своем кабинете, закутавшись во все имеющиеся пледы с вытертым ворсом, и слушать, как наверху, в пустых покоях, воет и гуляет ветер в щелях, и думать о том, что, возможно, мне придется делать следующий невыносимый выбор: кого из верных, немолодых уже слуг уволить, отправить на голодную деревню, чтобы не видеть, как они чахнут здесь от голода и холода. Этот выбор казался мне теперь таким же леденящим душу и невыносимым, как и выбор между дровами и хлебом. Всё – тепло, еда, долг, люди – было связано в один тугой, неразрешимый и безнадежный узел.

Глава 4

В ту ночь я легла спать, заранее себя накрутив до состояния тугой, звонкой струны. Тяжелые, как жернова, мысли о дровах, деньгах, пустых амбарах и молчаливом лесе не давали покоя, навязчиво кружась в голове. Я ворочалась на жесткой, неровной кровати, прислушиваясь к каждому скрипу половиц за стеной, к завыванию ветра в печной трубе и далекому, одинокому крику ночной птицы. Будущее виделось мне сплошной, непроглядной каменной стеной, выросшей вплотную перед лицом – я не видела в ней ни единой щели, ни малейшей трещины-просвета. Понятия не имела, как выкрутиться из этой опутывающей паутины проблем, и от этого холодное, тошнотворное бессилие сжимало горло таким тугим узлом, что хотелось плакать, но слез не было.

И тогда, уже под утро, когда сознание, наконец, отключилось от измождения, мне приснился сон. Не сон – явление.

Я оказалась в просторном, незнакомом и невероятно тихом зале, невероятно светлом, с высокими сводчатыми потолками, уходящими ввысь, в мягкий, бархатный полумрак. Сквозь огромные арочные окна с разноцветными витражами, изображавшими странные цветы и знаки, били полноводные, плотные потоки солнечного света, такие материальные и золотые, что в них плясали, кружились мириады пылинок, словно живые крошечные танцоры. Свет заливал все вокруг, ложился теплыми, дрожащими пятнами на отполированный до зеркального блеска каменный пол с инкрустацией и касался стен, украшенных сложными, но стершимися от времени фресками с незнакомыми, умиротворяющими сюжетами. В сухом, теплом воздухе пахло пыльцой, воском давно сгоревших свечей и чем-то древним, мудрым и умиротворяющим, как запах старых книг в тихой библиотеке.

У дальней стены, в уютном полумраке, стоял массивный, простой трон из темного, почти черного дерева, резной и величественный, но без вычурности. На нем, откинувшись на спинку, сидела замотанная в струящиеся, переливающиеся шелка неопределенного цвета фигура. Лица ее я не видела – его скрывала легкая дымка и игра света, и складки ткани, но кожей ощущала на себе ее взгляд. Он был не пугающим, не оценивающим, а спокойным, всевидящим и… знакомым, как отголосок самого глубокого сна.

Фигура поднялась со своего места без единого звука. Ее движения были плавными, бесшумными, словно у нее не было веса. Она подошла ко мне, и от нее исходило легкое, сухое тепло, как от печки, идущей на угасание долгой зимней ночью, согревающее не тело, а что-то внутри.

И фигура заговорила. Ее голос был странным, неземным – в нем не было ни привычных эмоций, ни возраста, ни пола. Он звучал и внутри моей головы, вибрируя в костях черепа, и снаружи, в тишине зала, словно тихий, чистый перезвон хрустальных колокольчиков, рожденный где-то далеко.

– Не бойся, дитя.

От этих простых слов что-то дрогнуло и обвалилось внутри, ледяной панцирь страха и отчаяния дал первую глубокую трещину.

– Ты справишься. Эту зиму переживете и ты, и твои слуги, и все твои крестьяне. Ни один двор не опустеет.

Она говорила не как о надежде или утешении, а как о свершившемся, непреложном факте. Словно читала строки из уже написанной и переплетенной книги судеб.

– Твои дела скоро станут намного лучше. Придет время, и труд твой даст плоды.

В ее безличном, ровном тоне не было обещания легкой удачи или магического спасения. Это была простая констатация. Констатация того, что мое упорство, мои бессонные ночи и сжатые в кулак нервы не пропадут даром.

– Просто не опускай руки. Иди своей дорогой.

И с этими словами, прежде чем я смогла что-то промолвить или спросить, фигура растаяла, словно сотканная из самих солнечных лучей и утренней дымки. Зал начал расплываться, теряя очертания, яркий свет померк, растворившись в сероватой мгле.

Я проснулась. Резко, с коротким вздохом, с ощущением, что из груди вынули тяжелый, давивший месяцами камень. Было еще темно, за окном только-только начинал брезжить холодный, свинцово-серый осенний рассвет, и в комнате стоял предутренний, колючий холод. Я лежала в своей привычной постели, под тем же самым потрепанным балдахином, в той же самой усадьбе, с теми же нерешенными проблемами за тонкими стенами. Но что-то внутри неуловимо, но безвозвратно изменилось. Давление слепой безысходности отступило, сменившись странным, тихим, как вода в глубоком колодце, спокойствием. Это был не внезапный прилив радости или слепого оптимизма, а скорее, глубокая, непоколебимая уверенность в самих костях – как будто мне вручили наконец карту в кромешной тьме, и я теперь просто знала, что нужно идти вперед, шаг за шагом, несмотря ни на что.

Я встала, босые ноги коснулись холодного пола, и подошла к окну. За стеклом медленно проступали контуры спящего двора, уродливой поленницы и мокрых крыш. На душе, вопреки всему, было непривычно светло, просторно и спокойно. Как после долгого дождя, когда тучи уходят, оставляя чистое, промытое небо.

Приведя себя в порядок с помощью сонной служанки, я переоделась в простое, но удобное домашнее платье из грубой темной шерсти, позавтракала пресной овсяной кашей с крошечной, драгоценной ложкой прошлогоднего меда и приняла решение, которое зрело во мне с самого пробуждения, – тщательно, методично обыскать весь дом, как обыскивают место преступления.

С тех пор как я появилась в этой усадьбе, меня бросало из одного кризиса в другой, как щепку в водовороте. Я либо судорожно учила язык и обычаи, либо принимала управленческие решения, в которых не разбиралась, либо вникала в бесконечные, унылые отчеты о хозяйстве. На то, чтобы просто обойти свои же владения, заглянуть в каждый заброшенный уголок, проверить, нет ли потайных комнат или забытых тайников, у меня не было ни времени, ни душевных сил, ни даже мысли. Но после того странного, бодрящего сна меня охватило странное, незнакомое чувство – не безрассудного оптимизма, а скорее холодной уверенности, что нужно действовать, шевелиться, искать. Что бездействие – это смерть.

Я позвала экономку, сухую, молчаливую женщину по имени Марта, с лицом, изрезанным морщинами как картой, и двух старших служанок – румяную, пышнотелую Анну и тихую, испуганную Хельгу. Девушки смотрели на меня с немым удивлением, переминаясь с ноги на ногу: такая тотальная, необъяснимая ревизия была не в обычаях дома последние лет двадцать.

– Осмотрим все, с чердака до погреба, – объявила я, и голос прозвучал четко. – Отодвинем все, что стоит. Ищем все, что может быть скрыто: потайные дверцы, двойные дно в сундуках, непонятные выступы на стенах или полу. Всё, что кажется странным. Всё.

Мы начали с верхних этажей. Чердак под самой крышей оказался царством густой, седой паутины, пластов пыли и старых, никому не нужных вещей – сломанных стульев с прохудившимся бархатом, пустых, рассохшихся сундуков, портретов с потемневшими от времени холстами, где лица выглядели как бледные пятна. Мы простукивали стены костяшками пальцев, но везде был глухой, непроницаемый звук сплошной кладки. Пыль въедалась в ноздри, заставляя чихать.

Потом принялись за жилые комнаты и кабинеты. Марта, знавшая усадьбу как свои пять пальцев, скептически качала головой и вздыхала, но покорно помогала, ее цепкие, жилистые руки ловко управлялись с мебелью. Мы передвигали тяжелые, массивные шкафы, за которыми обнаруживались лишь рассыпавшиеся мышиные гнезда да горки мусора, заглядывали за тяжелые портьеры, от которых поднимались тучи пыли. В бывшем кабинете моего «предшественника», где теперь стоял только пустой письменный стол, я обратила внимание на дубовую панель рядом с камином, почерневшую от копоти. Ее резной орнамент из переплетающихся ветвей казался слегка иным, более глубоким, чем на соседних, а в самом центре розетки был странный, едва заметный, отполированный временем выступ, похожий на спящую почку.

– Помогите, – кивнула я служанкам, указывая на него.

Мы нажали на него вместе, приложив усилия. Раздался тихий, сухой щелчок, похожий на звук сработавшей ловушки, и часть панели, повинуясь скрытому механизму, с легким скрипом отъехала в сторону, открыв узкий, темный, не выше метра проход, от которого пахнуло запахом каменной сырости, старой плесени и холода. Анна ахнула, прикрыв рот ладонью.

– Фонарь, – коротко приказала я, чувствуя, как сердце заколотилось в груди, словно пытаясь вырваться наружу.

Марта, побледнев, но сохраняя вид суровой невозмутимости, подала мне масляный фонарь с мутным стеклом. Я зажгла его, шагнула внутрь, сгибаясь в низком проеме. Это был не ход, а просто небольшая, тесная ниша, скрытая в толще стены, не глубже метра. На грубо сколоченной из неструганых досок полке лежал небольшой, почерневший от времени и влаги дубовый ларец с простыми железными накладками.

Я вынесла его в кабинет и поставила на пыльный стол. Замок был простым, кованным, уже покрылся рыжей окалиной. Поддев его перочинным ножом, который молча протянула мне Марта, я нажала, и хрупкий механизм сдался с тихим щелчком. Я открыла крышку.

Внутри, на бархатной подкладке, истлевшей до бурых лоскутов и трухи, лежало с десяток потускневших, почерневших серебряных монет с неразличимыми лицами – небогатый, но такой желанный, осязаемый клад. И под ними, завернутая в лоскут грубого холста, – связка старинных ключей разной величины и формы, от маленьких, изящных, похожих на ключики от шкатулок, до большого, тяжелого, с массивной бородкой, явно подходящего к самым старым дверным замкам.

Я взяла одну из прохладных, тяжелых серебрушек, стерла с нее паутину пальцем. Это не было богатством, которое спасет поместье от разорения. Но это был знак. Явный знак того, что я на правильном пути, что в этом доме еще есть сокрытое. И эти ключи… Они наверняка открывали что-то еще в этих старых стенах. Что-то, что могло помочь нам пережить зиму.

– Никому ни слова, – строго, почти сурово сказала я, глядя по очереди на женщин.

Они кивнули, как одна, и в их глазах, особенно в широко раскрытых глазах Анны, читался уже не скепсис, а растущее, почтительное удивление, смешанное с суеверным страхом перед тайной, которую барыня умеет находить.

Я закрыла ларец с тихим стуком. Первый шаг был сделан. Теперь предстояло выяснить, что отпирают эти таинственные, молчаливые ключи.

В одной из бывших детских, заставленной сундуками с тряпьем и сломанными игрушками, Хельга, самая молчаливая и неловкая из служанок, нечаянно задела плечом тяжелый резной шкаф из черного дерева. Раздался громкий скрип, но не дерева о пол, а будто чего-то тяжелого и каменного, двигающегося за ним.

– Погодите! – резко остановила я всех, замирая. – Давайте сдвинем этот шкаф. Вместе.

Вчетвером, пыхтя и упираясь, мы смогли отодвинуть тяжеленную конструкцию на скрипящих львиных лапах. За ним оказалась не просто стена, а грубая, неровная каменная кладка из дикого камня, и в ней – низкая, под самую потолочную балку, дубовая дверь, почерневшая и почти сливавшаяся с камнем. Она была заперта на большой, покрытый толстой коркой ржавчины висячий замок, похожий на паука.

– Постойте, – хрипловато сказала Марта, и в ее запавших глазах мелькнуло смутное воспоминание. – Старая ключница, покойная уже, говаривала иногда про тайный ход, что из дома вел на случай пожара или лихого часа. Но мы думали, старуха бредит, это байки.

Сердце мое учащенно, гулко забилось, отдаваясь в висках. Я вспомнила связку ключей из тайника. Достала ее из складок платья и стала поочередно, с внутренней дрожью, примерять самый большой ключ к замочной скважине, забитой паутиной. Один из них, массивный и причудливой формы, с длинным стержнем, с трудом, с сопротивлением, вошел и со скрежетом, будто нехотя, провернулся в заржавевшем механизме. Замок щелкнул глухо, как кость.

Я потянула на себя тяжелую, неповоротливую дверь на кованых петлях. Она отворилась, издав протяжный, скрипучий, каменный скрежет, будто не открывалась сто лет. Оттуда, из черной щели, пахнуло ледяным, спертым воздухом, пахнущим сырым камнем, землей и вековой, непотревоженной пылью. Открылась узкая, темная, уходящая под уклон галерея, теряющаяся в непроглядной тьме уже в пяти шагах. Это был не тайник, а настоящий потайной ход, узел легенд.

– Вот он, – прошептала я больше для себя, зажигая фонарь и заглядывая в зияющую черноту, где свет терялся, не достигая конца. – Нам понадобятся факелы, веревка и крепкие нервы. Но исследовать его мы будем в другой раз, с Джеком и надежными людьми.

На страницу:
2 из 3