bannerbanner
Проявитель. Наследие
Проявитель. Наследие

Полная версия

Проявитель. Наследие

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Роман Эркод

Проявитель. Наследие

ЧАСТЬ 1

ГЛАВА 1. Шрамы и вспышки

Новый день. Запах. Всегда он начинался с запаха. Едкая, пронзительная смесь уксусной кислоты, тиосульфата натрия и чего-то еще, неуловимого, что пахло пылью и временем. Для Максима этот химический коктейль был надежнее любого транквилизатора, дорогого виски или сеансов у платного психотерапевта. Он был его якорем, ритуалом отключения от внешнего мира. В этом красноватом сумраке домашней лаборатории, под аккомпанемент равномерного бульканья воды в кювете, мир за стеклянной дверью переставал существовать. Здесь не было ни вчера, ни завтра. Был только процесс.

Он снова погрузил в раствор лист фотобумаги и ждал, опершись ладонями о край стола, вглядываясь в багровую мглу, словно пытаясь разглядеть в ней ответы на вопросы, которые не давали ему покоя. Он ждал, пока собственные руки перестанут дрожать. Это была мелкая, предательская дрожь, начинавшаяся где-то глубоко в солнечном сплетении и разбегавшаяся по жилам тонкими, невидимыми струйками адреналина. Следствие «того» дела. «Дело «Садовода»», ‒ мысленно произнес он, и этого было достаточно. В висках застучало, а в горле встал комом тот самый, знакомый до тошноты страх. Не страх смерти, нет. Хуже ‒ страх бессилия. Страх, что ты видишь ужас, фиксируешь его на пленку, а остановить не в силах. Что ты ‒ всего лишь беспристрастный регистратор чужого конца.

Он сжал кулаки, вдавив костяшки в старую, потертую столешницу, и задержал дыхание. Счет до десяти. Выдох. Еще один вдох, глубокий и шумный. Дрожь слегка утихла, отступила, но не исчезла. Она никогда не исчезала до конца. Она стала его сожителем, этой тряской в руках и нервным тиком в углу левого глаза, вечным напоминанием о том, что его нервная система ‒ это порванные провода под напряжением.

На белом листе, как призрак из небытия, начал медленно проступать силуэт, рождаясь из пикселей химической реакции. Еще один его спасительный, нарочито безлюдный пейзаж. Старый, полуразрушенный причал на каком-то заброшенном озере, который он отыскал во время одной из своих бесцельных поездок за город. Кривые, сгнившие сваи, уходящие в черную воду. Серое, низкое небо, намертво сливающееся с серой, свинцовой водой. Ничего живого. Ни одной души, ни птицы в небе, ни рыбы в воде. Ничего, что могло бы напомнить. Только холодные камни, мертвое дерево и вечное, тоскливое, всепоглощающее безмолвие. Максим ловил это безмолвие, пытаясь вдохнуть его в себя, заполнить им каждую клетку, вытесняя память о криках, которые до сих пор звучали в его кошмарах. Почти получалось. Но лишь почти.

Его взгляд, скользнув по кювете, упал на полку над столом. На своеобразный «алтарь», где в идеальной, почти стерильной чистоте, стояли две камеры, разделенные не только временем, но и самой своей сутью. Слева ‒ современная, дорогая, цифровая зеркалка, точный, быстрый и бездушный инструмент, выдающий мгновенный, плоский результат. Справа ‒ «Зенит-Е». Тяжеленный, увесистый слиток металла, кожи и стекла, пахнущий машинным маслом, историей и чем-то еще, что Максим никогда не мог определить ‒ может, порохом с войны, а может, потом долгих раздумий. Подарок деда. Вернее, не подарок в праздничном, теплом смысле слова. Наследие. Обязанность. Последняя, туго натянутая нить, связывающая его с человеком, которого он одновременно боготворил и боялся всей душой.

Он вытер руки о застиранную тряпку, на которой остались вечные пятна проявителя, и взял «Зенит». Знакомая, увесистая, почти одушевленная тяжесть на ладони на секунду успокоила дрожь. Дед, Аркадий Петрович, был таким же ‒ плотным, тяжелым, неоспоримым, как приговор. Фронтовик-артиллерист, прошедший ад от Сталинграда до Берлина, а потом ‒ следователь по особо важным делам, гроза городской преступности 60-х и 70-х. Он не воспитывал внука после скоропостижной смерти его родителей, он его «строил», как строят солдата на плацу. Каждый вечер ‒ обязательный разбор полетов за ужином. Любая детская провинность ‒ двойка, разбитое окно, пятнадцатиминутное опоздание ‒ препарировалась, как уголовное дело, с выявлением мотивов, улик и вынесением строгого, но «справедливого» приговора. «Слабые аргументы, Максим! ‒ гремел его голос, раскатистый, как залп орудий. ‒ На чем основаны твои показания? На чувствах? Чувства ‒ это не доказательство! Это слабость, дым, мираж! Факты! Давай мне голые, неопровержимые факты!».

Максим провел пальцем по холодному, покрытому мелкой патиной металлу корпуса, по потертой, потрескавшейся от времени кожаной накладке. Именно этим «Зенитом» дед снимал свою личную, официальную летопись ‒ парады Победы, на которых стоял, вытянувшись в струнку, стройки коммунизма, которые он курировал с партбилетом в кармане, суровые, не знающие сомнений лица товарищей по работе. А потом, после резкого, ничем не объяснимого выхода на пенсию, случился странный, пугающий поворот. Старик, всегда такой рациональный, забросил документалистику и с тем же фанатичным упорством увлекся чем-то потусторонним, почти мистическим. Говорил о «ловле астральных сущностей», «фотографировании ауры» и «невидимых мирах, отпечатанных на фотоэмульсии». Максим-подросток, воспитанный на сухом, железобетонном картезианстве деда-следователя, считал это старческим маразмом, позерством, попыткой убежать от скучной реальности. Сейчас же, глядя на камеру, он видел в ней не просто аппарат, а сложный, многогранный шифр. Свидетельство какой-то двойной, скрытой от всех жизни, в которой не было места простым человеческим слабостям и утехам. Никаких объятий, никаких сказок на ночь, никакого прощения. Только сухие, безжалостные «факты» о вещах, в которые сам дед, казалось, начал фанатично верить под конец своих дней.

Он с почтительным усилием поставил «Зенит» на место, рядом с его цифровым антиподом. Два мира. Две правды. Два диаметрально противоположных способа видеть и фиксировать реальность.

Максим подошел к окну и резким движением раздвинул жалюзи. Его квартира на отшибе, в самом глухом спальном районе, тонула в предвечерних, густых сумерках. Окна соседних безликих домов зажигались желтыми, уютными точками, и в каждой из них, он знал, кипела своя, чужая жизнь: готовили ужин, ссорились из-за пустяков, смеялись над глупым сериалом, укладывали спать детей. А здесь, в его тщательно выстроенном убежище, царила тишина. Не мирная, а гнетущая, густая, как кисель, давящая на барабанные перепонки. В ушах от этой тишины стоял высокий, назойливый, неумолимый звон. Одиночество стало для Максима не просто состоянием, а профессией, осознанным образом жизни, защитным панцирем. Он сменил квартиру, уволился из органов по настоянию ‒ нет, по приказу! ‒ врачей, оборвал почти все связи, кроме самых необходимых, формальных. Он был как тот причал на его снимке ‒ полуразрушенный, никому не нужный, забытый и никуда не ведущий. И вроде бы так было безопаснее. Вроде бы.

Резкий, вибрирующий, режущий тишину звук мобильного телефона заставил его вздрогнуть всем телом, как от удара током. Сердце на мгновение провалилось в ледяную пустоту, а потом забилось с такой бешеной силой, что стало трудно дышать, ловить ртом воздух. Неизвестный номер. Паническая атака, знакомая и ненавистная, подкралась мгновенно, без предупреждения: волна жара, сменяющаяся леденящим холодом, сжатые, не слушающиеся легкие, ватные, подкашивающиеся ноги. Он схватился за холодный подоконник, пытаясь удержать равновесие в внезапно поплывшем мире. Глубокий, шумный, с присвистом вдох. Выдох, больше похожий на стон. Еще один. «Ты дома. Ты в безопасности. Это просто звонок. Это просто звонок».

Он все-таки поднял трубку, чувствуя, как влажные, скользкие пальцы едва удерживают гладкий пластик.

‒ Алло? ‒ его голос прозвучал хрипло, сипло и неестественно тихо, голосом незнакомца.

‒ Максим, это Семёнов.

Голос бывшего начальника был грубым, прокуренным, с привычными, вросшими в него нотками вечной усталости и хронического раздражения. Капитан Иван Петрович Семёнов. Человек, который когда-то был ему и строгим наставником, и чуть ли не единственным другом, а потом ‒ тем, кто без лишних эмоций, с каменным лицом подписал приказ о его отставке. «Выгорание. Посттравматическое стрессовое расстройство. Рекомендован длительный отдых и смена деятельности». Красивые, стерильные слова в официальном протоколе, за которыми стоял один лишь горький привкус поражения.

‒ Иван Петрович, ‒ ровнее, чем он ожидал, ответил Максим, чувствуя, как по спине расползается ледяная, липкая влажность. ‒ Неожиданно.

‒ Извини, что поздно. Мешаю? ‒ в голосе Семёнова не было ни капли искреннего сожаления, только деловая, привычная хрипота. Максим тут же представил его за своим вечно заваленным папками и отчетами столом, в плотных, едких клубах сигаретного дыма, под тусклым, одиноким светом настольной лампы, выхватывающей из мрака усталые морщины.

‒ Нет. В мастерской. Работаю.

‒ Все с теми же пейзажиками? ‒ в его тоне прозвучала знакомая, слегка снисходительная, почти отеческая насмешка. Семёнов, человек действия до кончиков пальцев, всегда считал искусство надуманной блажью, бегством от реальности.

‒ Со спокойными сюжетами, ‒ парировал Максим, глядя на медленно проявившийся снимок пустынного причала. ‒ Без крови. Без драм. Без… людей.

‒ Вот и правильно. Спокойствие ‒ оно тебе сейчас нужнее, чем кому бы то ни было. ‒ Последовала пауза, и Максим ясно, почти физически ощутимо услышал, как на том конце провода Семёнов с глухим вздохом с наслаждением затягивается. ‒ Слушай, Макс, дело к тебе. Мне нужна твоя помощь.

Максим сжал телефон так, что хрустнул и треснул пластиковый защитный чехол. Он закрыл глаза, пытаясь отгородиться от надвигающейся беды.

‒ Иван Петрович, мы же договорились. Я не консультирую. Я даже думать об этом… о том, что было… стараюсь не думать. У меня своя жизнь. Тихая.

‒ Я знаю. Знаю, черт возьми! ‒ Семёнов внезапно сорвался, и в его голосе впервые за этот разговор прозвучало неподдельное, живое напряжение, прорвавшееся сквозь привычную маску усталости. ‒ Но тут… это не вписывается ни в какие рамки. Мне нужны твои глаза. Твои руки. Твое чутье. И твой чертов «Зенит», в конце концов!

‒ Почему? ‒ голос Макса снова сорвался в шепот, полный неподдельного страха. Он почувствовал легкое, муторное головокружение, будто стоял на краю пропасти. ‒ У вас же целый отдел. Новейшая техника, все эти спектральные анализы, увеличение в миллион пикселей, тепловизоры…

‒ Потому что это не просто труп! ‒ Семёнов резко, почти яростно оборвал его. Громкость его голоса, его жесткость заставили Максима инстинктивно отодвинуть трубку от уха. ‒ Потому что тут… ритуал. Какая-то древняя, бесовская, первобытная символика, которую никто из наших умников-экспертов прочитать не может, как ни бьются! Расположение тела… Будто его не убили, а использовали. Как деталь в каком-то жутком, безумном пазле. Мне нужен не технарь, который видит только отпечатки и волокна. Мне нужен художник, который видит… картину. А ты всегда видел картину, Макс. Даже там, где ее не было. Видел суть.

Максим прислонился горящим лбом к холодному, почти ледяному стеклу окна. «Картина». Последняя «картина», которую он видел год назад, до сих пор всплывала перед ним в ночных кошмарах и в моменты невольного, секундного забытья. Яркая, как ослепительная вспышка магния, выжигающая сетчатку. Слишком яркая.

‒ Я не могу, ‒ выдавил он, чувствуя, как по лицу струится холодный пот. ‒ Прости. Я не могу снова это видеть. Я сломаюсь окончательно.

‒ Максим, я тебя прошу. ‒ Голос Семёнова внезапно смягчился, стал почти отеческим, каким он бывал в редкие, задушевные минуты их былого сотрудничества. ‒ Как друг. Как… старый грешник, который в тебя всегда верил. Приезжай. Один раз. Только один. Посмотришь на место. Сделаешь несколько кадров своей старой камерой, для себя. Как в старые, добрые, черт побери, времена. И все. Я слово даю. Честное пионерское. После этого я сдохну, но не позвоню тебе больше никогда.

Максим стоял у окна, глядя на свое бледное, испуганное, чужое отражение в темном, как зеркало, стекле. Он видел за спиной красноватый, инфернальный свет лаборатории, зловещий силуэт «Зенита» на полке. Он чувствовал противную, предательскую дрожь в коленях и сжимающийся от страха, в комок, живот. Он слышал мерное, неумолимое тиканье настенных часов, отмеряющих его тихое, размеренное, безопасное, но такое пустое небытие.

И сквозь весь этот плотный, удушливый ком страха, отвращения и душевной боли, в нем, как червяк, шевельнулось что-то старое, знакомое и проклятое. Любопытство. Азарт охотника, учуявшего дичь. Профессиональный, неистребимый голод следователя, которого когда-то, не кривя душой, называли лучшим оперативным фотографом в городе, виртуозом, видящим невидимое.

‒ Где? ‒ тихо, почти беззвучно, на грани шепота, спросил он, уже ненавидя себя за эту слабость.

Семёнов выдохнул так, что в трубке зашипело, словно выпустил пар. В его голосе послышалось огромное, почти детское облегчение.

‒ Я сейчас сообщение с адресом вышлю. Заеду за тобой через сорок минут. И, Макс…

‒ Что? ‒ спросил он, уже чувствуя вкус горечи и страха на языке.

‒ Бери свою старую камеру. Дай ей последний бой. Похоже, без нее тут не обойтись. Чует мое сердце.

Связь прервалась. Максим медленно, будто в замедленной съемке, опустил телефон. Он повернулся и уставился на «Зенит». В багровом, адском свете лаборатории его матовый черный корпус и блестящий стеклянный глаз-объектив казались чем-то инопланетным, зловещим, живым, дремлющим хищником. Дрожь в руках не прошла. Она стала только сильнее, превратившись в мелкую, неконтролируемую, позорную тряску.

Он подошел к полке и снова, с усилием, взял камеру. Знакомая, успокаивающая тяжесть на ладони теперь казалась весом гири, привязанной к ноге утопающего. Она была весом прошлого. Весом той жизни, от которой он так отчаянно, так трусливо бежал целый год.

«Факты, Максим, только факты. Все остальное ‒ слабость», ‒ прозвучал в голове неумолимый, металлический, как скрежет затвора, голос деда.

И впервые за долгие месяцы своего добровольного, спасительного заточения Максим с ужасной, леденящей душу ясностью понял, что его безопасность ‒ иллюзия. Хлипкий, карточный домик, построенный на песке. А настоящая, жестокая, не укладывающаяся в рамки здравого смысла реальность ждала его за порогом этой квартиры. Всего в сорока минутах езды.

ГЛАВА 2. Жертвоприношение

Сорок минут в машине Семёнова пролетели в гнетущем, неловком молчании, нарушаемом лишь шуршанием шин по мокрому асфальту и скрипом тормозов на светофорах. Максим сидел, прижавшись лбом к холодному, почти ледяному стеклу, и наблюдал, как знакомые, оживленные центральные улицы города сменяются все более мрачными и безликими, серыми пейзажами спальных районов, уходящих в предгрозовую тьму. Он не спрашивал ни о чем, а Семёнов, сосредоточенно, с каменным лицом жуя мятную жвачку, не пытался завести светскую беседу или подбодрить его. Только один раз, не отрывая усталых глаз от дороги, он бросил короткую, обрывистую реплику:

‒ Держись, дружище. Видок там тот еще. Не для слабонервных.

Максим лишь молча, едва заметно кивнул, сжимая в похолодевших пальцах старый, потертый кейс с «Зенитом». Камера внутри казалась раскаленным добела углем, обжигающим ему ладонь через кожу, через пластик, через время.

Машина резко с визгом покрышек свернула во двор, представлявший собой классическую, унылую картину постсоветского запустения: разбитый, в колдобинах асфальт, ржавые, покосившиеся качели, почерневшие от времени гаражи-ракушки и стайка вечно чем-то недовольных, взволнованных бабулек у подъезда, с азартом обсуждавших происшествие с драматическими жестами и причитаниями. У пятого подъезда одной из хрущёвок, неотличимой от сотен своих сестер-близнецов, стояли наспех брошенные две патрульные машины, а вход в подъезд был перекрыт яркой желтой лентой со зловещей, не терпящей возражений надписью «Проход запрещен».

Запах ударил в нос еще на улице, едва он вышел из машины ‒ едкая, удушающая смесь хлорки, старого залежалого мусора из баков и чего-то тяжелого, сладковатого, приторного, что Максим знал слишком хорошо, до тошноты. Запах смерти. Запах небытия. Его горло сжалось спазмом. Ноги стали ватными, непослушными. Он замер на месте, чувствуя, как знакомый, до боли знакомый ужас медленно, неотвратимо поднимается по спине ледяной, мурашковой волной.

Семёнов, тяжело выбравшись из машины, бросил на него быстрый, оценивающий, испытующий взгляд.

‒ Похоже на себя? ‒ коротко, без эмоций, спросил он, закуривая новую сигарету.

Максим молча кивнул, с трудом сглотнув подступивший к горлу ком. Профессионал внутри него, дремавший весь этот год, уже просыпался, с силой оттесняя трясущегося, перепуганного невротика. Он сделал глубокий, очищающий вдох, задержал его, чувствуя, как кислород обжигает легкие, и медленно, с усилием выдохнул. Дрожь в руках чуть утихла, отступила на второй план.

‒ Пошли, ‒ бросил Семёнов и, приподняв ленту, пропустил его вперед, в пасть подъезда.

Лестничная клетка была темной, грязной, замызганной, пропитанной запахом нищеты и старости. Лампочки либо перегорели, либо были кем-то вывернуты. Оперативники двигались в нервных, скачущих лучах фонариков, отбрасывая на облупленные стены гигантские, искаженные, пляшущие тени. Воздух был густым, спертым, тяжелым. С каждым шагом наверх, с каждой новой ступенькой, сладковато-трупный, тошнотворный запах усиливался, становился почти осязаемым, плотным, вязким.

Дверь в квартиру на четвертом этаже была распахнута настежь, словно приглашая в ад. Внутри царил привычный, отработанный хаос следственного мероприятия: люди в белых бахилах и синих перчатках, тихий, деловой гул голосов, щелчки цифровых фотоаппаратов. Но была и непривычная, давящая, гнетущая тишина под всем этим. Никто не суетился, не кричал, не отдавал резких команд. Все двигались замедленно, почти ритуально, осторожно, и на их обычно невозмутимых лицах читалась не столько профессиональная собранность, сколько глубочайшее недоумение, смешанное с брезгливым отвращением.

И тогда Максим увидел.

Молодой мужчина, лет двадцати пяти, не больше. Он лежал на спине в центре пустой, выпотрошенной гостиной, на голом, линолеумном полу, с которого содрали весь ковер и оттащили в сторону жалкие остатки мебели. Но не это было самым шокирующим, самым бьющим по нервам.

Тело было расположено в вычурной, неестественной, мучительной позе. Руки и ноги были вывернуты под невозможными, ломающими анатомию углами, словно изображая какую-то древнюю, утраченную, сакральную букву или мистический знак. Голова была запрокинута так далеко назад, что взгляд пустых, остекленевших, широко раскрытых глаз был направлен в потолок, в серую штукатурку. Рот был открыт в беззвучном, застывшем навеки крике, в немом вопле ужаса. Но даже не эта поза, не этот крик заставили кровь стынуть в жилах и медленным ледяным потоком растекаться по телу.

Вокруг тела, на сером, грязном линолеуме, кто-то с нечеловеческой тщательностью вырезал острым предметом ‒ возможно, тем же ножом, что и был использован для убийства ‒ сложные, переплетающиеся, гипнотизирующие символы. Они образовывали почти идеальный, безупречный с точки зрения геометрии круг, в самом центре которого, как жертвенное подношение, лежала жертва. Одни знаки смутно, отдаленно напоминали видоизмененные, искаженные скандинавские руны, другие ‒ астрологические или алхимические символы, третьи были совершенно абстрактными, инопланетными, словно вышедшими из-под пера сумасшедшего гения или самого Дьявола. Они не просто были нарисованы ‒ они были глубоко, с силой прорезаны в материале пола, и в этих темных, зияющих бороздах, как в каналах, застыла и свернулась липкая, почти черная, густая кровь.

Максим замер на пороге, чувствуя, как его профессиональное «я» окончательно с щелчком берет верх над личностью. Весь его страх, вся паника, все личные демоны ушли на второй план, уступив место холодной, почти машинальной, хирургической концентрации. Его мозг, как мощный компьютер, начал работать с привычной, давно забытой скоростью, сканируя детали, анализируя, строя и тут же отбрасывая гипотезы.

‒ Ну что, фотограф, как тебе картинка? ‒ мрачно, с усмешкой поинтересовался Семёнов, стоя рядом и затягиваясь сигаретой прямо в бахилах.

Максим не ответил. Он уже не слышал его. Он был в другом измерении. Он открыл кейс, и его пальцы, еще минуту назад дрожащие и влажные, теперь сами, уверенно и быстро, зарядили новую пленку в «Зенит». Звук отщелкнувшего, знакомого до боли затвора прозвучал для него как выстрел, возвещающий начало битвы, его возвращение на войну.

Он начал снимать. Не глядя, почти на автомате, повинуясь древним инстинктам. Его тело, его мышцы помнили все движения, все ракурсы. Он двигался по периметру комнаты, как тень, меняя позиции, приближаясь и отдаляясь, приседая и поднимаясь. Щелчок ‒ общий план комнаты с телом в центре композиции, как в фокусе мишени. Щелчок ‒ крупный план лица жертвы, застывшая, восковая маска немого ужаса. Щелчок ‒ макро символов на полу, в которые он вглядывался с особым, пронзительным вниманием, пытаясь прочитать их, понять. Он снимал молча, сосредоточенно, его собственное лицо было каменной, бесстрастной маской. Внутренний диалог, весь этот шум в голове, стих. Остался только звенящий, чистый вакуум концентрации.

Он не видел удивленных, недоуменных взглядов оперативников, которые искоса, с любопытством косились на этого странного, бледного парня со старомодной, допотопной камерой. Он не слышал их сдержанного шепота. Он был здесь для одного ‒ чтобы запечатлеть. Поймать в объектив не просто труп, не просто место преступления. А послание. И это послание, он чувствовал кожей, было написано на языке чистого, немотивированного, почти абстрактного зла.

‒ Капитан, ‒ раздался молодой, звонкий, уверенный женский голос позади него. ‒ Криминалисты закончили с предварительным осмотром, можно…

Максим обернулся, словно вынырнув из глубокой воды. В дверном проеме, залитая светом фонариков, стояла она. Высокая, стройная, с прямой спиной девушка в темном, безупречно сидящем деловом костюме, с гладкой, блестящей каштановой косой, уложенной в строгую, тугую корону вокруг изящной головы. Ее лицо было молодым, умным, с правильными, тонкими чертами и острым, цепким, всевидящим взглядом серых, как сталь, глаз, в котором читался незаурядный, быстрый интеллект и несгибаемая воля. В ее ухоженных, но сильных руках был современный планшет и диктофон.

‒ А, Короткова, ‒ кивнул Семёнов, делая очередную затяжку. ‒ Знакомься. Это Максим Орлов, наш лучший… бывший лучший оперативный фотограф. В свое время ‒ глаза и уши отдела. Макс, это Анна Короткова, следователь. Недавно перевелась, но уже показала себя. Назначена на это дело.

Анна оценивающе, без тени смущения посмотрела на Максима, потом на его камеру, задержав на ней взгляд подольше. В ее взгляде не было ни насмешки, ни снисхождения, только чисто профессиональное, живое любопытство.

‒ Зенит? ‒ уточнила она, и в ее ровном, спокойном голосе прозвучало легкое, неподдельное удивление. ‒ Нестандартный выбор для такого дела. Я бы сказала ‒ архаичный.

‒ У него свои причуды, ‒ буркнул Семёнов, прежде чем Максим успел что-то сказать, отмахиваясь сигаретой. ‒ Но глаз ‒ алмаз. Руки ‒ золотые. Уже что-то видишь, фотограф? Или только щелкаешь, как сумасшедший?

Максим медленно, словно просыпаясь, опустил камеру. Он снова посмотрел на тело, на зловещие, манящие символы, и его взгляд стал отстраненным, остекленевшим, будто он смотрел не на реальный объект, а на его проекцию в своем сознании, на голограмму.

‒ Это не убийство, ‒ тихо, но очень четко, отчеканивая каждое слово, произнес он.

Короткова нахмурила аккуратные брови.

‒ А что же? ‒ спросила она, скрестив руки на груди.

‒ Это сообщение, ‒ Максим провел рукой по воздуху, очерчивая невидимый круг. ‒ Послание. Закодированное. Убийство ‒ это просто… чернила. Средство. А это… ‒ он уверенно указал на тело, ‒ …пергамент. Носитель.

‒ И что же тут написано, о великий графолог и криптограф? ‒ в голосе Семёнова послышалась привычная, усталая, защитная ирония.

‒ Пока не знаю, ‒ честно, без утайки признался Максим. ‒ Но симметрия… Она почти идеальна, математична. Смотрите. ‒ Он сделал осторожный шаг вперед, стараясь не наступать на прорезанные линии. ‒ Тело ‒ не просто брошено, как получилось. Оно уложено. Со знанием дела. Взгляд направлен точно в центр люстры на потолке. Руки и ноги образуют углы в… примерно сорок пять градусов. Это не спонтанная ярость, не бытовая ссора. Это ритуал. Тщательно спланированный, выверенный и… осмысленный.

Анна внимательно, не перебивая, слушала, ее цепкий взгляд скользил по комнате, сверяясь с его словами, как с картой.

На страницу:
1 из 3