Зодчий. Жизнь Николая Гумилева
Зодчий. Жизнь Николая Гумилева

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 15

Я. Г. Гуревич, начало XX века


Почему родители братьев Гумилевых избрали для своих детей именно “гимназию и реальное училище Гуревича”, сказать трудно. Эта школа, в которой можно было обучаться на выбор – по гимназической или “реалистической” программе, была частной. Она давала свидетельства, приравнивавшиеся к аттестатам зрелости, у ее учителей были классные чины (причем даже более высокие, чем во многих государственных учебных заведениях: сам Я. Г. Гуревич был действительным тайным советником – не всякий министр имел такой чин). Но государственного финансирования гимназия Гуревича не получала, а значит, плата за обучение в ней была сравнительно с казенными школами очень высока. В Царскосельской гимназии за ученика, не имеющего льгот, взималась плата 80–85 рублей. В гимназии же Гуревича цена обучения зависела от класса и с каждым годом возрастала. За обучение в подготовительном классе приходилось платить 90 рублей, в первом – 160, во втором – 190, в третьем – 220, начиная с четвертого – 250. При этом численность учеников в классах при приближении к аттестату зрелости не уменьшалась (как можно было бы предположить), а увеличивалась: в 1897/98 учебном году в первом классе гимназии было всего 9 учеников, а в седьмом – 37.

Гимназия считалась либеральной. Это касалось не учебных программ (они были типовыми), а отношения к ученикам. Все, пишущие про Я. Г. Гуревича, подчеркивают уважительный, индивидуальный подход к гимназистам и реалистам, господствовавший в его школе. В качестве примера доброты и благородства Гуревича рассказывают случай, когда он из собственных средств заплатил карточный долг ученика, попавшего в лапы к шулерам. “Особенно чутко относился он к детям с дурной наследственностью, к разного рода неврастеникам и невропатам”[11]. Но при том директор был вспыльчив и мог устроить гимназисту шумный разнос.

Яков Григорьевич Гуревич (1843–1906) был уроженцем Одессы (как и Георгиевский-отец). О его ранних годах известно лишь, что он родился в состоятельной семье, которая, однако, затем разорилась, и в юности сильно нуждался. Без сомнения, человек по фамилии Гуревич был евреем по происхождению, и так же несомненно, что действительный тайный советник по ведомству народного просвещения был крещен, причем наверняка в православие. Но выкрестился сам Яков Гуревич или еще его родители – неизвестно. Приехав в столицу, Гуревич окончил историко-филологический факультет Санкт-Петербургского университета, преподавал в гимназии в Новгороде, затем в Санкт-Петербургском учительском институте (готовившем учителей для начальных школ и городских училищ), наконец получил звание приват-доцента Санкт-Петербургского университета по кафедре всеобщей истории. В 1883 году он выкупил частную гимназию (существовавшую с 1869 года) и преобразовал ее в “гимназию и реальное училище”. Педагогическую практику Гуревич сочетал с разнообразной общественной деятельностью. Он был казначеем Литературного фонда, председателем Общества помощи бывшим студентам Петербургского университета, основателем и редактором журнала “Русская школа”. В течение дня он должен был успеть на такое количество заседаний, что поневоле повсюду опаздывал. При этом Гуревич успел написать несколько серьезных работ по истории Западной Европы, учебник по истории Греции и Рима, ряд сочинений по педагогике, составить несколько хрестоматий… Рабочий день его заканчивался часа в три ночи, просыпался он часов в десять – одиннадцать и лишь около этого времени показывался в гимназии.

Гимназия Гуревича просуществовала до самой революции. После смерти директора ее возглавил его сын – Яков Яковлевич (дочь же Я. Г. Гуревича, Любовь Яковлевна, соредактор “Северного вестника” и секретарь “Русской мысли”, занимает не последнее место в ряду литераторов символистского круга). В числе выпускников гимназии можно встретить славные в истории отечественной культуры имена, от И. Ф. Стравинского до Константина Вагинова. Но Гумилев проучился в гимназии Гуревича лишь четыре года.

На вступительных экзаменах он показал удовлетворительные, достаточные для поступления в первый класс знания по закону Божьему, арифметике и немецкому. Преподаватель же русского языка рекомендовал ему обратить внимание на “слабое правописание и недостаток грамматических сведений”. Грамотно писать Гумилев не научился до конца жизни, в чем не без шутливой бравады признавался Одоевцевой. “Своими недостатками следует гордиться. Это превращает их в достоинства… Моя безграмотность совсем особая. Ведь я прочел тысячи и тысячи книг, тут и попугай бы стал грамотным. Моя безграмотность свидетельствует о моем кретинизме. А мой кретинизм свидетельствует о моей гениальности”. Функциональная неграмотность у поэтов встречается, кстати говоря, не так редко. Из русских классиков ею страдал Баратынский. Что касается начатков немецкого языка, то их Гумилеву, вероятно, сумел загнать в память Газалов. Во всяком случае, его брат, Дмитрий Гумилев, уже год проучившись в Царскосельской гимназии, поразил экзаменатора гимназии Гуревича тем, что “читать умеет, но не знает ни одного немецкого слова”. В частности, он не смог перевести фразу Ich liebe meine Mutter (“Я люблю маму”). Впрочем, и Николай Гумилев в немецком языке впоследствии продвинулся не сильно.


“Срочная ведомость” Гумилева за 4-й класс гимназии 1899/1900. Центральный государственный исторический архив (Санкт-Петербург)


Но если вступительные экзамены Гумилев сдал неплохо, то с каждым годом он учился все хуже. За 1898/99 учебный год (третий класс) он получает следующие отметки: по закону Божьему, русскому языку, истории, географии – четыре; по всем остальным предметам – латынь, греческий, математика, французский, немецкий, рисование, чистописание – три. Неважно, но в пределах допустимого. В следующем году – ни одной четверки. Тройки по закону Божьему, русскому языку, истории (единственный предмет, по которому Гумилев в течение года получил одну четверку в четверти), геометрии. По географии он тоже получает по итогам четвертных отметок тройку, но проваливает годовой экзамен. Явные и несомненные двойки по латыни, греческому, французскому и алгебре, а по немецкому Гумилев ухитряется получить на годовом экзамене даже единицу. (В царской гимназии эта отметка еще была в ходу, тогда как в советское время она окончательно слилась с двойкой.) На этом фоне впечатляюще выглядят хорошие отметки за внимание (четверка), прилежание (четверка) и поведение (пятерка). С такими результатами Гумилев покинул гимназию Гуревича. Сидеть второй год в четвертом классе ему пришлось уже в другой гимназии и в другом городе.

В “Личном деле” Гумилева сохранилось письмо его отца на имя директора гимназии: «…По малоуспешности во французском языке сына моего ученика IV класса Николая Гумилева прошу Ваше Превосходительство освободить его совсем от уроков оного”. Учитывая, что успехи Николая Гумилева в каждом из четырех изучавшихся в гимназии языков были примерно одинаковы, непонятно, почему отец ходатайствовал о его освобождении именно от французского – самого по тем временам практически необходимого языка, и притом единственного (из входивших в гимназическую программу), который Гумилев в конце концов выучил.

О том, как преподавался в гимназии Гуревича французский язык, сведений у нас нет. Но о преподавателе немецкого можно сказать немало. Федор Федорович Фидлер (1857–1917) был известен как собиратель рукописей, автографов, рисунков и пр., имеющих отношение к российской словесности (его квартиру на Николаевской улице, дом 67, называли даже музеем Фидлера), и в то же время как переводчик русской литературы на немецкий язык. В числе авторов, переведенных им, – Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Фонвизин, Кольцов, Некрасов, Тютчев, Фет, Надсон. Через руки Фидлера прошла чуть не вся русская поэзия – вплоть до Вячеслава Иванова и Брюсова. Редактируемые последним “Весы”, сообщая о 25-летии литературной деятельности Федора Федоровича, констатировали: “Г. Фидлер делает все доступное переводчику, который сам не обладает поэтическим даром. Его переводы грамотны и почти всегда правильны”. Наряду с крупными мастерами Фидлер переводил малоизвестных современникам и безвестных потомкам стихотворцев, с которыми вместе участвовал в кружке, именовавшемся “Вечера Случевского”, – Уманова-Каплуновского, Черниговца-Виньковецкого и других. В этом кружке произошла и его встреча с бывшим учеником – Гумилевым. Вспоминая об общении с ним в гимназические годы, Фидлер писал:

<Гумилев> был моим учеником в гимназии Гуревича лишь один учебный год, 1896/97, и притом лишь в первом классе. Его четвертные оценки у меня были 3,2, 3,2, годовая 3… Если память мне не изменяет, он был исключен за неспособность к учебе (во всяком случае, я хорошо помню, что и другие учителя жаловались на него в учительской)… О его поведении я не могу сказать ничего плохого. И все-таки он был одним из самых несимпатичных моих учеников. Меня он тоже недолюбливал – я видел это по нему, хотя он этого и не показывал.

Тем не менее документы свидетельствуют, что Гумилев занимался немецким все четыре года обучения в гимназии – причем все менее успешно.

Видимо, былое обучение Гумилева у Фидлера и его слабая успеваемость были темой постоянных шуток; эта тема обыгрывается в многочисленных экспромтах Гумилева, посвященных переводчику. Вот для примера один из них – акростих:

Фидлер, мой первый учительИ гроза моих юных дней,Дивно мне! Вы ли хотитеЛестных от жертвы речей?Если теперь я поэт, что мне в том,Разве он мне незнаком,Ужас пред вашим судом?

И еще одна запись Фидлера (22 ноября 1915 года):

Я спросил у Гумилева, принимавшего участие в военных действиях на трех фронтах, приходилось ли ему быть свидетелем жестокости со стороны немцев. Он ответил: “Ничего такого я не видел и даже не слышал! Газетные враки!” – “Значит, немецкую жестокость вы испытали только тогда, когда были моим учеником в гимназии и получали у меня единицы?” – спросил я. Он подтвердил, засмеявшись[12].

Впоследствии, в разговорах с Одоевцевой, сам Гумилев недоумевал: почему его детская тяга к самоутверждению не сказалась на учебе? Но если учился он хуже некуда, то читал запоем. Уже в раннем детстве, как мы видели, с журналом “Природа и люди” соседствовал Шекспир. Но первой книгой были сказки Андерсена. По свидетельству Ахматовой (сохраненному Лукницким), эту книгу Гумилев хранил у себя долгие годы и часто перечитывал. (Вообще, многие подчеркивают сентиментальное отношение Гумилева к своим детским воспоминаниям, так не вяжущееся с его житейской и литературной маской.) Затем приходит черед стандартного подросткового чтения той поры – Жюль Верн (“Дети капитана Гранта”, “Путешествие капитана Гаттераса”), Майн Рид, Фенимор Купер, Гюстав Эмар (романы про индейцев Мексики и Бразилии, очень популярные на рубеже веков).

Но уже в третьем-четвертом классе гимназии Гумилев предпочитает русскую и мировую классику, в том числе поэтическую. Называют “Песнь о Гайавате” Лонгфелло, “Неистового Роланда” Ариосто и “Песнь о старом мореходе” Кольриджа. Интерес к этим произведениям симптоматичен – в сущности, каждое из них воплощает существенную сторону будущей поэтики самого Гумилева. “Песнь о старом мореходе” он много лет спустя переведет на русский – и этому переводу суждено остаться непревзойденным.

Но пока что он читает эти произведения в чужих переводах – чьих же? “Гайавата” вышла в 1896 году в переложении И. Бунина, доныне считающемся классическим. Благодарности к переводчику Гумилев, впрочем, не испытывал. Подобно всем без исключения русским модернистам, он довольно высокомерно относился к поэзии Бунина (несмотря на ее явное для нас родство с его собственными исканиями) и вполне равнодушно – к его прозе. “Неистового Роланда” Гумилев читал, по всей вероятности, в прозаическом пересказе, изданном в 1892 году под редакцией В. Р. Зотова (единственный на тот момент поэтический перевод эпопеи Ариосто, причем неполный, вышел в 1832-м и принадлежит Семену Раичу, учителю Тютчева). Кольриджа Гумилев читал в переводе Ф. Миллера или А. Коринфского (с ним Гумилеву еще придется встретиться). Оба они были весьма посредственными стихотворцами, музыку подлинника передать, конечно, им было не под силу, но сюжет великой баллады не мог не врезаться в сознание юного поэта. Есть в стихах Гумилева следы чтения в отроческие годы и других великих эпических произведений.

…Я проиграл тебя, как ДамаянтиКогда-то проиграл безумный Наль.

Эти строки (из “Пятистопных ямбов”, 1913–1915) – неточность. Наль, герой индийской поэмы, переложенной на русский язык Жуковским, проигрывает в кости не свою возлюбленную Дамаянти, а свое царство – и вместе с Дамаянти отправляется в изгнание. Перед нами – типичный пример интерполяции в сознании прочтенного много лет назад, в детстве или отрочестве, текста. Еще один европейский автор, которого Гумилев по складу своей личности и интересов просто не мог обойти вниманием и который очевидно повлиял на его поэзию, – Мильтон (“Потерянный рай” и “Возвращенный рай”; Гумилев мог прочесть эти поэмы в переводе Н. А. Холодковского). Вообще с переводной классикой Гумилев знакомился по популярным во второй половине XIX века изданиям Н. И. Гербеля.

И конечно, русская классика, прежде всего Пушкин, Лермонтов, Жуковский. Относительно русских поэтов второй половины XIX века ясности нет. Утверждение Н. К. Чуковского об уничижительном отношении Гумилева ко всем им без исключения (кроме Тютчева) явно не соответствует действительности. Правда, русские модернисты вообще склонны были противопоставлять относительный “упадок” 1840–1880-х годов прекрасной пушкинской эпохе. Гумилев вполне разделял этот взгляд. В предисловии к книге А. К. Толстого, составленной в конце жизни по долгу службы, он так характеризовал эту эпоху:

…В сороковые годы… героический период русской поэзии, характеризуемый именами Пушкина и Лермонтова, закончился. Новое поколение поэтов, Толстой, Майков, Полонский, Фет, не обладало ни гением своих предшественников, ни широтой их поэтического кругозора. Современная им западная поэзия не оказала на них сколько-нибудь заметного влияния, ясность пушкинского стиха у них стала гладкостью, лермонтовский жар души – простой теплотой чувства.

В этом списке снисходительно охарактеризованных поэтов “нового поколения” нет не только Тютчева, но и Некрасова. Что до отношения Гумилева к последнему, то здесь у нас есть прямое свидетельство – ответ на анкету, предложенную в 1921 году ряду русских писателей Корнеем Чуковским (отцом Н. К. Чуковского). На первый вопрос – “Любите ли вы Некрасова?” многие из опрошенных (Вяч. Иванов, Кузмин, Клюев) ответили отрицательно. В любви к Некрасову признались (что не было неожиданностью) Блок и Ахматова. Ответ Гумилева очень близок к их ответам по тональности:

1. Любите ли вы стихотворения Некрасова?

– Да. Очень!

2. Какие стихи Некрасова вы считаете лучшими?

– Эпически-монументального склада: “Дядя Влас”, “Адмирал вдовец”, Генерал Федор Карлыч фон Штубе[13], описание Тарбагатая в “Саше”, Княгиня Трубецкая и др.

3. Как вы относитесь к стихотворческой технике Некрасова?

– Замечательно глубокое дыхание, власть над выбранным образом, замечательная фонетика, продолжающая Державина через голову Пушкина.

4. Не было ли в вашей жизни периода, когда его поэзия была для вас дороже поэзии Пушкина и Лермонтова?

– Юность: от 14–16 лет.

5. Как вы относились к Некрасову в детстве?

– Не знал почти, а что знал, то презирал из-за эстетизма[14].

6. Как относились вы к Некрасову в юности?

– Некрасов пробудил во мне мысль о возможности активного отношения личности к обществу. Пробудил интерес к революции.

7. Не оказал ли Некрасов влияния на ваше творчество?

– К несчастью, нет.

Судя по этой анкете, увлечение поэзией Некрасова (как и “интерес к революции”) относится уже к следующему – не петербургскому – периоду жизни.

Безусловно, в круг чтения юноши не могла не входить и русская классическая проза XIX века. Толстой, Достоевский, Тургенев не играли в его становлении такой роли, как у Ахматовой. Представление о прозе как о низшем, сравнительно с поэзией, роде литературы он сохранил до конца. Но у нас нет оснований подозревать Гумилева в недостаточном знакомстве с тем, что составляло основу духовной жизни образованного русского человека той поры. Герои и сюжеты отечественной классики часто фигурируют по крайней мере в его статьях (например, в “Жизни стиха” – “Затишье” Тургенева и “Идиот” Достоевского). Впрочем, кое-что можно разглядеть и в стихах, и в документальной прозе… Но об этом – в свое время.

Известно, что юный Николай, с таким пренебрежением относившийся к гимназическим занятиям, аккуратно конспектировал прочитанные книги и делал для отца “доклады о современной литературе”. Эти доклады были составной частью “литературно-музыкальных” вечеров, которые Дмитрий и Николай устраивали для Степана Яковлевича (собственно, это единственное свидетельство его сколько-нибудь активного и заинтересованного участия в воспитании сыновей). Отец с удовлетворением отмечал, что у младшего сына “хорошо поставлена речь”. Вероятно, это как-то утешало родителей на фоне его сомнительных гимназических успехов.

Культурные влияния, которые Николай Гумилев переживает в конце 1890-х, не ограничиваются чтением. Он регулярно посещает утренние (удешевленные) спектакли для гимназистов в столичных театрах – Мариинском, Александринском, Малом, или Суворинском[15]. Наряду с классикой (“Жизнь за царя”, Шекспир, Островский) репертуар этих спектаклей включал и кое-какие “декадентские” новинки (вроде “Затонувшего колокола” Гауптмана).

В эти годы у Гумилева появились друзья. По Лукницкому (основывавшемуся на рассказах матери), он был дружен со Львом Леманом, Владимиром Ласточкиным (сын нотариуса), Леонидом Чернецким (сын “обедневшей псковской помещицы”), Борисом Залшупиным (сын варшавского архитектора), Дмитрием Френкелем (сын врача), Федором Стевеном (сын начальника Кабинета Его Императорского Величества). Мальчики создали некое тайное общество неких “тугов (йогов–? – в рукописи Лукницкого неразборчиво) – душителей”, где Гумилев играл роль Брамы-Тамы (имя наверняка изобретено им самим)[16]. Собрания общества устраивались в людской, в заброшенном леднике, в пустом подвале – при свечах и в самой конспиративной обстановке. В Поповке он тоже играл со сверстниками в обычные для этого возраста игры – в ковбоев, индейцев, пиратов. Гумилев в этих играх принял на себя роль Нена-Саиба – вождя восстания сипаев в Индии. Еще он называл себя Надодом Красноглазым (героем одного из романов Буссенара) – пока в подтверждение кровожадности его не заставили откусить голову у живого карася. Мальчикам давали лошадей – и они упражнялись в верховой езде. Катание на лодке, поиски кладов… Идиллическое детство, любящие и состоятельные родители, тихая эпоха.

Из “колдовского ребенка” вырос, по видимости, нормальный подросток, лазающий по деревьям, читающий Буссенара, играющий в индейцев. Благодаря смелости и начитанности он даже стал заводилой в детской компании. Впоследствии Гумилев определил свой “внутренний” возраст так: тринадцать лет. Видимо, именно в этом возрасте его самоощущение было наиболее гармоничным. Именно тринадцати лет от роду он был счастлив, самодостаточен, равен себе.


Дом № 97 по Невскому проспекту. Гумилевы жили здесь в 1897–1900 годах. Фотография 2004 года


Тринадцать лет Гумилеву исполнилось в 1899 году. Год спустя он, вместе с родителями, покинул столицу. Первый круг жизни подходил к концу.

4

В 1897 году Степан Яковлевич вынужден был для лечения своего ревматизма отправиться на Кавказские Минеральные Воды. Вся семья провела лето в Пятигорске.

В личном деле гимназиста Д. С. Гумилева сохранился любопытный документ – свидетельство, подписанное помощником частного врача Казанской части Дементьевым:

Выдано ученику 3 класса гимназии Я. Г. Гуревича Дмитрию Гумилеву, по личной просьбе его отца, в том, что он страдает общим малокровием, сопряженным с упадком сил и расстройством питания, и что для поправления его здоровья ему необходимо пребывание в мягком климате и лечение <нрзбр.> минеральными водами…


Вероятно, документ был необходим, чтобы оставить гимназию прежде истечения учебного года. Почему-то такой же бумаги для первоклассника Николая Гумилева нет. Осенью, по возвращении в Петербург, Гумилевы сменили квартиру. Теперь они жили по адресу: Невский, дом 97 – в начале Старо-Невского, у самой Знаменской площади.

Кавказские горы, места, где “Пушкина изгнанье началось и Лермонтова кончилось изгнанье” (Ахматова), должны были, казалось бы, произвести впечатление на восприимчивого и начитанного мальчика, бредящего экзотическими странами и уже знакомого с русской поэзией. Но, видимо, курортный Пятигорск мало годился для первого знакомства. Николай скучал без друзей, каждодневные прогулки к горе Железной не доставляли ему радости. Все лето он провел, в одиночестве играя в солдатики – устраивая “баталии всех родов войск”. Изредка в этих играх участвовал брат.

Зато следующая – и куда более долгая – встреча с Кавказом сыграла в жизни поэта огромную роль. По крайней мере, по его собственным словам…

Гумилевы привычно беспокоились о младшем сыне. Старший рос крепким и здоровым, учился посредственно, но не оставался на второй год – и вообще не доставлял хлопот родителям. Но в 1899 году все изменилось.

В мае Дмитрий заболел брюшным тифом и, согласно справке, выданной доктором И. Д. Старовым, с 5 по 17 находился в Мариинской больнице. 18 мая Степан Яковлевич ходатайствует об освобождении сына по состоянию здоровья от экзамена по переводу в шестой класс. Осенью 15-летний Дмитрий заболевает еще серьезнее. 2 октября С. Я. Гумилев извещает директора гимназии, “что мой сын Дмитрий Гумилев вследствие болезни (pleuritis) посещать гимназию не может впредь до выздоровления”. Видимо, именно осложнением после плеврита объясняется начавшийся в 1900 году у Дмитрия туберкулезный процесс, заставивший семью переселиться на три года в Тифлис. Почему именно в Тифлис? Обычно больные туберкулезом направлялись в Крым, в Ялту. Вероятно, повлияли рассказы учителя Газалова о родном городе.

Именно по пути в Тифлис, на Военно-Грузинской дороге, с Гумилевым – по его собственным словам – произошло то, что можно назвать первой поэтической инициацией. Опять цитируем Одоевцеву: «…На меня вдруг хлынули стихи Пушкина и Лермонтова о Кавказе. Я знал их и любил уже прежде. Но только здесь я почувствовал их магию. Я стал бредить ими и с утра до вечера твердил их”.

Но, по Лукницкой, А. И. Гумилева с сыновьями сначала отправились в кумысолечебницу под Самарой (до 11 августа), а уж оттуда – через Астрахань и Баку – в Тифлис, где их в снятой квартире ждал муж. Значит, никакого пути по Военно-Грузинской дороге не было. Это еще один поэтический миф.

Тифлис, конечно, со времен Пушкина и Лермонтова сильно изменился. Большая часть города – весь участок между подножием горы Давида и правым берегом Куры и все левобережье – была застроена уже после присоединения к России (1801). Очень многие вещи, памятные людям нашего поколения по Тбилиси советского времени, уже существовали – от фуникулера, везущего на гору Давида, до волшебных сиропов Митрофана Лагидзе. Как подобает колониальному городу, Тифлис делился на “европейскую” и “туземную” часть. Главные улицы – Головинский проспект, Дворцовая, Михайловская и некоторые другие, поменьше, в том числе Сергиевская, где в доме инженера Мирзоева (богатом, каменном, с электрическим освещением) поселилась семья Гумилевых, – принадлежали, конечно, к части “европейской”. На Головинском (ныне проспект Шота Руставели), как гласил путеводитель, “с утра до ночи царит постоянное движение толпы, мчатся вагоны электрического трамвая, лихачи-извозчики”[17]. Здесь была “масса роскошных магазинов, не уступающих лучшим улицам столичных городов”. В значительной части магазины эти принадлежали людям с армянскими фамилиями. Национальный состав населения Тифлиса по переписи 1893 года был таков: русские – 24 процента, грузины – 26, армяне – 38, остальные (поляки, евреи, “татары”, т. е., по современной терминологии, азербайджанцы) – 12. (Всего в городе жило 160 тысяч человек.) Несмотря на зачастую напряженные отношения между грузинскими и армянскими кварталами, они находились в состоянии прочного экономического симбиоза. Тифлисские армяне в быту говорили по-грузински, но твердо держались грегорианского вероисповедания. (Впрочем, среди них были и католики.) Собственно, Багратий Газалов происходил, судя по фамилии, как раз из тифлисских армян.


Туземная часть Тифлиса. Фотография конца XIX века


Русское население Тифлиса было по большей части военным и чиновничьим. (Кроме того, на левом берегу жили сектанты-молокане.) Доступ к военной и административной карьере был, однако, открыт и представителям кавказских народов. Россия была империей сухопутной, как Австро-Венгрия, а не морской, как Британия: колонии были юридически не отделены от метрополии, завоеванные получали почти равные с завоевателями права – и, конечно, никакой индус не мог мечтать о такой имперской карьере, как у грузина Багратиона или у тифлисского армянина Лорис-Меликова. Статус грузинской элиты с присоединением к России даже вырос: тавады (состоятельные помещики) получили княжеские титулы, многочисленные азнауры (полунищие рыцари-землевладельцы) были приписаны к русскому дворянству. XIX–XX века стали эпохой расцвета грузинской культуры. Имперская администрация, свысока относясь к “азиатскому” Закавказью и не слишком опасаясь здесь сепаратистских настроений (полагая, что Грузии, в отличие от той же Польши, деваться некуда), поначалу не способствовала, но и не мешала этим процессам. Лишь при Александре III здесь, как и повсюду, началась “обрусительная” политика – грузинским священникам предписали служить по-русски, из литературных произведений вымарывалось слово “Грузия” (его заменяли абстрактным “мой край”). Несмотря на обилие в Тифлисе средних учебных заведений самой разнообразной направленности, поползновения к открытию университета пресекались. Собственно, во всем Закавказье не было в те годы ни одного высшего учебного заведения. Научная жизнь в Тифлисе в начале XX века исчерпывалась, кажется, двумя музеями (Естественно-историческим и Военно-историческим) и небольшой обсерваторией, персонал которой состоял из директора и двух “наблюдателей-вычислителей” – дневного и ночного. На эту должность могли взять человека, вовсе не имеющего специального образования. В интересующие нас годы наблюдателем-вычислителем Тифлисской обсерватории, в паре со своим приятелем, служил некий юноша, исключенный за неуспешностью из Тифлисской семинарии, по имени Иосиф Джугашвили.

На страницу:
4 из 15