bannerbanner
Тишина между нами
Тишина между нами

Полная версия

Тишина между нами

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Лера медленно подняла на Марка взгляд. В горле пересохло.

– И эта… эта Галина Петровна… Она и есть та самая… практикантка? Та, что из-за которой всё разрушилось? – в голосе Леры дрожали не только недоумение и шок, но и закипающая, медленная ярость. Внезапно десять жирных, алых двоек на её душу обрели новый, чудовищный, личный смысл. Это была не просто учительская придирка. Это была месть. Месть ей, Лидиной внучке. Продолжение той же войны.

Марк лишь мрачно кивнул, его скулы напряглась. Он снова открыл тетрадь, его пальцы бережно перелистали страницы, испещрённые схемами, формулами, заметками на полях и даже отрывками стихов.

– Тётя мечтала возродить их группу до последнего дня, – его голос сорвался. – «Тихих слушателей» – глухих или слабослышащих музыкантов, и всех неравнодушных, которые играют не ушами, а кожей, костями, всем телом. Даже когда врачи сказали, что ей осталось совсем немного, она дописывала методику, чертила новые схемы…

Он замолчал, и в гробовой тишине кабинета стало слышно, как скрипит старый, прогнувшийся паркет под его ногами и как гулко бьётся её собственное сердце.

Он резко, почти грубо перевернул страницу тетради, показывая сложные, аккуратные чертежи с пометкой «Усовершенствованная модель, 2020»:

– Вот видишь? Она дорабатывала их старые, советские наработки, адаптируя под современные цифровые слуховые аппараты, чтобы они могли передавать вибрации тоньше, точнее, музыкальнее. Но… – его голос снова дрогнул, – для финальных тестов нужны были те, кто понимал эту систему изнутри. Кто чувствовал… как они.

Лера невольно прижала ладонь к груди. В ушах звенело. Бабушка всегда, всегда говорила ей, сидя у рояля: «Слышать, детка, можно и без ушей. Главное – захотеть услышать».

– Перед смертью тётя собрала все архивы, все чертежи и сказала мне найти тех, кого учила Лидия Павловна. Или… её кровь. – Марк посмотрел на Леру прямо, и в его взгляде не было ничего, кроме суровой решимости. – Она сказала, что в них – ключ. Ключ к возрождению «Тихих слушателей».

Лера почувствовала, как по спине пробежал холодок. Слова Марка висели в воздухе, складываясь в тревожную картину.

– Подожди… – она медленно подняла на него глаза. – Если они были такими близкими соратницами, если это было так важно… почему твоя тётя не пришла к бабушке сама? Почему она передавала это через тебя, как какое-то секретное послание, после своей смерти? Они что, поссорились?

Марк потёр переносицу, его внезапная усталость казалась такой же древней, как пыль в этом кабинете.

– Они не ссорились. Они… разминулись. – Он подобрал с пола тетрадь. – После того, как программу закрыли, а лабораторию уничтожили, вашу бабушку словно подменили. Она сама отказалась от всего этого. Разорвала все контакты.

Он посмотрел в окно, на огни вечернего города.

– А моя тётя… она не могла сдаться. Она была учёным до мозга костей. Для неё это была не просто музыка – это была научная революция. Она продолжала работу в одиночку, в подполье, всё совершенствовала свои чертежи… И всё это время пыталась достучаться до Лидии Павловны. Писала письма, звонила. Та не отвечала.

– Бабушка похоронила это. Как хоронят самое дорогое, чтобы спасти, – тихо прошептала Лера, внезапно поняв ту тяжесть, что лежала на бабушкиных плечах.

– Да, – кивнул Марк. – Но Анна восприняла это как предательство идеи. Как отказ от их общего дела. Они так и не помирились. – Он горько усмехнулся. – Поэтому её последней волей было не просто передать архив. Это была просьба о прощении. И последняя попытка доказать, что они когда-то были правы.

Он сделал резкое движение, будто швырнул тетрадь на пианино, но в последний момент с силой сжал пальцы, лишь стукнув корешком по лакированной поверхности. Потом, уже медленно, опустил её на крышку:

– Так что я здесь не из благородных побуждений или любви к искусству. Это… её последняя воля. Её завещание.

Лера наклонилась и подняла тетрадь. Она открыла её на первой странице. Там была нарисована схема: ладони, лежащие на деке рояля, и стрелки, идущие от них к грудной клетке, к вискам, к позвоночнику. А на полях – чьи-то неуверенные каракули: «Здесь жжёт, когда играешь минор!»

– Звук – это не только уши, Лера. Это физика. Кожа, кости, жидкость в теле – всё вибрирует, всё проводит, – Марк провёл пальцем по схеме, оставляя на пожелтевшей бумаге лёгкий след. – Они просто научились этим управлять.

– Почему именно я? – выдохнула Лера, чувствуя, как холодный металл браслета впивается в кожу, будто сжимаясь.

Марк медленно, почти ритуально, протянул руку, почти касаясь её запястья, но остановился в сантиметре от серебряного ободка, словно боясь спугнуть.

– Видишь этот узор? – Его пальцы повторили в воздухе изгибы гравировки – крошечных нот, бегущих по ободу. – Бабушка носила такой же. Тётя сделала их по своим чертежам.

Лера резко отдернула руку, как от огня. Браслет действительно был бабушкиным – мама вручила его ей в день похорон, со словами: «Она завещала, чтобы ты её носила, когда захочешь её услышать». Она думала, это просто красивая метафора. Но чтобы в нём было что-то большее…

– Анна Михайловна называла его «костным камертоном», – Марк перевернул фотографию, показывая другую, более позднюю запись на обороте: «Л. и А. Эксперимент №17. Резонанс через серебро подтверждён. Апрель 1980».

– Внутри не просто металл, – продолжил Марк, и его голос приобрёл лекторские, увлечённые нотки. Он повернул браслет на свет, и Лера увидела, что вдоль всей гравировки идут микроскопические, почти невидимые отверстия. – Внутри – полая камера, заполненная кварцевым песком разной фракции. Мелкие частицы улавливают высокие частоты, крупные – низкие. Когда песок резонирует с внешним звуком, он создает… – Он внезапно, без предупреждения, приложил браслет к ее виску. И Лера ощутила не звук, а слабую, но отчётливую пульсацию, идущую глубоко внутрь, в кость. – …эффект направленной костной проводимости. Бабушка слышала музыку буквально кожей.

Лера сжала браслет так, что ноты врезались в ладонь. Вдруг вспомнилось: в раннем детстве, когда она прижималась щекой к роялю, пока бабушка играла, та шептала: «Слушай кожей, солнышко. Костями. Они помнят всё». Она думала, это просто игра, красивые сказки.

– Ты не «теряла» слух, – Марк внезапно шагнул ближе, и от него пахло типографской краской и чем-то электрическим, живым. – Ты… научилась слушать по-другому. Так, как умели они.

Он раскрыл тетрадь на другой странице, испещрённой детскими каракулями и пометками взрослой руки:

«Л. говорит – музыка живёт не в ушах, а в костях. Сегодня её маленькая внучка прижалась ухом к роялю, когда я играла, и засмеялась. Значит, передаётся. По крови. 12 июня 2010 г.»

Лера провела пальцем по шершавой, испещрённой чернилами бумаге. Где-то в глубине памяти, как далёкое эхо, всплыл низкий, тёплый голос бабушки: «Звук – это не просто волны, Лерочка. Это дрожь мира. И мы дрожим в унисон».

– Я искал тебя так долго, – голос Марка внезапно стал тише, сбивчивее, сбросив всю напускную уверенность. – Проверил всех, у кого в роду были ученики Лидии Павловны. Искал их детей, внуков… А потом… – Он неловко замолчал, отвел взгляд.

– Что «потом»? – тихо спросила Лера.

Он провел пальцем по своему запястью, где виднелся тонкий, белый шрам, похожий на след от ожога:

– Твой браслет завибрировал в унисон с моим аппаратом, сделанным тетей. Такое бывает только с теми, у кого костная проводимость на 30—40% выше нормы. Анна называла это «эффектом резонанса крови».

– И ты веришь в эту… эту магию? – Лера сжала браслет так, что узор отпечатался на её коже.

Марк не ответил. Вместо этого он поднял руку и резко щёлкнул пальцами у её левого виска – с той стороны, где не было браслета. Она не услышала щелчок ухом. Но всё её тело дрогнуло, будто кто-то дёрнул за невидимую нить, протянутую вдоль всего позвоночника, от копчика до затылка. Это было странное, мгновенное ощущение проводимости.

– Это не магия, – сказал он, и в его глазах горел огонь убеждённости. – Это физика. Просто очень старая и почти забытая.

Лера ощутила, как браслет на её запястье внезапно загудел – тонко, почти неслышно, но очень отчётливо. Точно так же, как в тот день, когда она в последний раз видела бабушку живой… Она тогда подумала, что это показалось.

– Значит, это не случайность, – прошептала она, глядя на серебряный ободок. – И не просто воля твоей тёти.

Марк молча кивнул. В его глазах читалось что-то большее, что он не решался сказать вслух – нечто между мистическим трепетом и научной уверенностью.

Он подошёл к роялю, нажал на одну из педалей – та с глухим скрипом поддалась, и внутри инструмента что-то звякнуло, отозвавшись дребезжащим эхом, будто из самого прошлого.

– Их группа репетировала именно здесь, в этой комнате, – Марк провёл пальцем по крышке, оставляя на ней чистый, зигзагообразный след. – Концерт должен был быть в декабре восемьдесят третьего. Но он не состоялся.

Лера, движимая внезапным порывом, ударила по клавишам. Дребезжащий, расстроенный, но мощный звук отдался не в ушах, а где-то глубоко между рёбер, как удар крошечного, но очень точного молоточка прямо в грудь.

– Что случилось? – выдохнула она.

– Директора вызвали в РОНО. Программу «Тихих слушателей» свернули одним приказом, уникальное оборудование конфисковали и вывезли как хлам… – Марк засунул руку в карман и достал не ключ, а странный предмет – небольшую латунную пластину-накладку с единственным отверстием-замочной скважиной и с выгравированной у края нотой «ля». – Но кое-что Анне и Лидии удалось спасти. Они спрятали самое ценное в потайном отсеке под сценой актового зала.

Лера заметила, как его пальцы сжали латунную пластину слишком крепко, до побеления костяшек – не просто держали, а впивались в металл, словно это был талисман или последняя надежда. Свежие царапины блестели на потёртой меди, как свежие шрамы.

– Официально – всё списали и уничтожили, – голос Марка стал жёстким, металлическим, – Но это… Иван Сергеевич, он тогда был завхозом, тайком вынес и передал мне в день похорон тёти. Сказал: «Когда найдёшь того, кому это нужно по-настоящему, отдашь. Не раньше». Целый год я пытался подобрать к ней ключ, найти лазейку… Искал по всему городу… Но она… – Губы Марка дрогнули, – Она не поддавалась. Будто ждала своего часа. Будто ждала тебя.

Лера медленно протянула руку, и в момент, когда их пальцы случайно соприкоснулись, передавая холодную латунь, браслет на её запястье издал едва слышный, но чистый, как хрустальный удар, звон. Холодный металл пластины вдруг стал на удивление тёплым, будто ожил от её прикосновения. И где-то в глубине школы, за толщей стен и перекрытий, что-то ответило – старые водопроводные трубы загудели низко и протяжно, заставляя пыль на крышке пианино дрожать и складываться в мелкие, концентрические круги.

– Понимаешь теперь? – Марк смотрел не на неё, а на её браслет, где гравированные ноты, казалось, начинали слабо светиться изнутри. – Это не я тебя выбрал. Это они… Они вели меня. Через время.

– Я… – она хотела сказать, что не верит, что это безумие, что так не бывает, но вспомнила бабушкины слова, сказанные с непоколебимой уверенностью: «Настоящая музыка, детка, зовёт без слов. Просто начинаешь её чувствовать».

– Завтра. После шестого урока, – сказала она, чувствуя, как латунная пластина в её руке будто наливается тяжестью и тянет её руку по направлению к двери, в сторону актового зала. – Там. Я… я должна увидеть всё сама.

Марк уже стоял в дверях, очерченный светом из коридора, почти силуэт.

– И это не долг, – тихо, но чётко сказала Лера, глядя ему в спину. – Твоя тётя… Анна Михайловна… она бы гордилась тобой. Тем, что ты сделал. Тем, что не сдался.

Марк на мгновение замер, плечи его напряглись, потом он обернулся, и в его глазах блеснуло что-то беззащитное и благодарное. Он просто кивнул, слишком скомканно, и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь, оставив её одну в компании призраков и тетради в руках.

Лера осталась в полной, давящей тишине. Она подошла к роялю, положила дрожащие ладони на прохладное, полированное дерево. Сначала – ничего. Только тишина и стук собственного сердца. Потом… будто кто-то начал тихо, настойчиво стучать по её костям изнутри. Сначала еле слышно, потом всё отчётливее.

И на мгновение ей показалось, что поверх её пальцев лежат другие – старческие, узловатые от возраста и работы, но невероятно тёплые и лёгкие, будто сложенные из самого звука, из памяти. Они лежали поверх её ладони, не давя, а лишь направляя, как когда-то в далеком детстве, выводя первые гаммы: «Чувствуешь, солнышко? Вот здесь. Здесь музыка и живёт. Вся».

Теперь она чувствовала. Каждое прикосновение к клавишам, даже самое лёгкое, отзывалось эхом во всём теле – в рёбрах, в грудине, в кончиках пальцев, в костях. Старое, расстроенное пианино затрещало и загудело в ответ, и Лера вдруг поняла: она не одна в этой комнате. Их трое.

На последней странице тетради, под схемами и формулами, она увидела запись, сделанную рукой своей бабушки: «Музыка  это не то, что ты слышишь ушами. Это то, что заставляет тебя дрожать изнутри».

Лера достала из кармана ручку и дрожащей рукой дописала ниже: «Даже если от этой дрожи пока дрожит только старый рояль».

За окном зашелестели листья старого клёна. Ветер принёс в щель запах осени – прелых яблок, горьковатого дыма и чего-то ещё… возможно, обещания. Обещания услышать.

Глава 4. Тень в отражении

Дверь подъезда захлопнулась за спиной с глухим, тяжёлым стуком, отозвавшись в ушах Саши странным, протяжным эхом – будто кто-то невидимый повторил этот звук в пустом, тёмном коридоре. Она замерла на мгновение на холодной кафельной плитке, прислушиваясь к необычному, новому для себя ощущению. Она именно что прислушивалась.

Это было ново – обычно её первым и единственным порывом было глушить мир, не давая ни единому звуку шанса проникнуть внутрь, в её хрупкое убежище. Пальцы сами потянулись к слуховому аппарату, нащупав привычную, утопленную кнопку выключения – и вдруг дрогнули, не нажав.

Вспомнилось, как три дня назад Кирилл, развалившись на подоконнике в пустом классе после уроков, бросил ей вслед, не злая насмешка, а скорее вызов:

– Эй, Железное ухо! Ты вообще пробовала не вырубать его полностью, а просто… прикрутить громкость? Как в кино, когда скучные или страшные моменты прокручиваешь быстрее.

Он демонстративно покрутил воображаемый регулятор на своей ладони, и солнечный зайчик от его массивного, самодельного кольца метнулся по стене, прочертив быстрый, как сигнал, след. Тогда она сделала вид, что не слышит, ускорив шаг. Сейчас…

Она медленно, почти ритуально, провела указательным пальцем по ребристому, прохладному колесику регулятора, уменьшая громкость до едва различимого, фонового уровня. Крики отца из кухни, ещё секунду назад оглушающие, превратились в далекий, неразборчивый гул, будто доносились не из соседней комнаты, а с другого конца длинного, затопленного туннеля.

Саша инстинктивно задержала дыхание – так было легче переносить даже эти приглушенные, искажённые звуки. Но аппарат оставался включенным. Впервые за долгое время она не захлопнула дверь, а лишь приоткрыла её на тонкую щелочку.

Прихожая тонула в полумраке. Пахло дешёвым лавандовым освежителем, пытавшимся перебить что-то кисловато-сладкое, тяжёлое – мама снова пыталась замаскировать въедливый запах разлитого и невытертого алкоголя. На паркете у ног, у самого порога, валялся мамин любимый шарф – тот самый, шёлковый, нежно-голубого цвета, с вышитыми вручную ирисами. Подарок на прошлый день рождения, который она берегла «для особых случаев». Сегодня «особый случай» явно состоялся – шарф лежал смятым, жалким комком, с разорванной по краю изящной бахромой, будто его швырнули с силой, не разжимая кулака, в приступе бессильной ярости или отчаяния.

Саша молча наклонилась, подбирая его. Шёлк был холодным и скользким в её пальцах. Из складок ткани выпал и со звоном ударился о плитку маленький, острый осколок фарфора – обломок маминой любимой брошки в форме ласточки. Та самая, что мама привезла из Петербурга, когда Саше было семь, и они ездили туда втроём, и это была их последняя «нормальная» поездка. Она помнила, как мама, приколов её к лацкану своего лучшего пальто, сказала, гладя Сашу по голове: «Ласточки, говорят, приносят в дом мир и удачу». Теперь птичка лежала в её ладони – только хрупкое, отломанное крылышко с едва заметной паутинной трещинкой, пересекающей тонкую синюю роспись. Острый край впивался в кожу, но Саша сжимала его крепче – эта маленькая, конкретная боль была реальной, осязаемой, в отличие от размытого, давящего гула, доносившегося с кухни.

На кухне царил полумрак, нарушаемый только неровным светом уличного фонаря, пробивавшимся сквозь занавеску с выцветшими, грустными ромашками. Он рисовал на стене дрожащие, уродливые тени от вилок и ножей, оставленных в сушке. Мать сидела за столом, сгорбившись над чем-то маленьким и цветным.

Саша подошла ближе и узнала – это была разорванная пополам открытка. Та самая, что она так долго выбирала в прошлом году в единственном книжном магазине города. На обложке был нежный акварельный пейзаж: тихое озеро, тёмные сосны, закатное небо, отражающееся в неподвижной воде. Теперь от него осталась только верхняя половина с надписью «С днём рождения, мама», а по линии разрыва торчали неровные, влажные зубчики, будто кто-то рвал открытку не руками, а зубами, с яростью.

– Сашенька… ты уже… – мать резко подняла голову, пытаясь спрятать обрывки под локтем, смахнуть со стола улики своего горя. Глаза её были неестественно блестящими, покрасневшими, будто покрытыми тонкой стеклянной плёнкой. – Я не слышала, как ты вошла… Как дела в школе?

Голос сорвался на полуслове, став неестественно высоким и фальшивым. Саша заметила, как мамино горло сжалось в болезненном спазме, когда она пыталась сглотнуть ком, подступивший к горлу. Улыбка, натянутая на бледное лицо, напоминала кривую маску – та же привычная, дежурная улыбка, что появлялась, когда отец начинал кричать при гостях, и нужно было делать вид, что всё в порядке. Только сейчас в уголках её дрожащих губ не было и тени убедительности.

Она сделала шаг вперед. Старый линолеум под ногой жалобно скрипнул, и в этот самый момент из спальни донесся глухой, тяжёлый удар – будто что-то массивное, может, стул или этажерка, упало на пол. Мать вздрогнула, вся сжавшись, пальцы непроизвольно сжали обрывки открытки так сильно, что бумага порвалась ещё сильнее.

Саша невольно поднесла руку к аппарату, инстинктивно желая заглушить это, но не выключила его. Лишь снова провела пальцем по колесику, убавив громкость ещё чуть-чуть, оставив звуки приглушенными, далёкими, как шум из соседней квартиры. Это был её эксперимент. Её щель.

– Давай… давай чаю попьем, согреемся, – прошептала мать, торопливо, почти лихорадочно смахивая со стола клочки бумаги в ладонь. Ее руки – тонкие, с проступающими венами – дрожали мелкой дрожью, когда она неловко ставила на плиту старый, подгорелый чайник. Вода в нем уже была, из-под крана, холодная.

Саша молча кивнула и взяла со стола свою чашку – с маленькой трещиной по краю, из старого, почти забытого сервиза, который давно перестал быть «парадным» и перешёл в разряд повседневных. Вода из закипевшего чайника плеснула на стол, когда она наливала её слишком резко, от нервного напряжения.

Мать не одернула её, не сделала замечания, лишь провела ладонью по лужице, размазав её в прозрачный, бесформенный круг. «Как снежинку на стекле», – мелькнуло у Саши. Они обе делали вид, сговорившись, что не замечают, как руки матери трясутся всё сильнее, выдают её внутреннее состояние.

Саша отвернулась и подошла к окну. В тёмном, как зеркало, стекле отражалось её собственное лицо – бледное, с синевой под глазами, с плотно сжатыми, почти бескровными губами. Она выглядела как призрак, как бледная тень самой себя, застрявшая между двумя мирами – миром громких звуков и миром полной тишины.

Мать вдруг встала и, слегка пошатываясь, подошла к ней. Её босые ступни шлёпали по линолеуму, оставляя влажные следы – она явно только что вытирала что-то разлитое. Или слёзы. Её пальцы, холодные и дрожащие, нежно коснулись Сашиного виска, поправили выбившуюся из хвоста прядь волос. Это был жест, забытый за годы молчаливых, напряжённых ужинов под аккомпанемент отцовских криков – последний раз она так ласково прикасалась к ней, когда Саша болела свинкой в пятом классе и лежала с температурой.

В руке Саша все еще сжимала осколок брошки, и его острый край больно впивался в ладонь, напоминая о реальности. Внезапно пальцы другой руки сами потянулись к телефону в кармане – не за музыкой, не для побега, а за диктофоном. За той самой записью, сделанной в школе, в пустом классе.

Она нажала play, предварительно приглушив звук на телефоне почти до минимума. Сначала в маленьком динамике раздались голоса одноклассников, затем тишина. Не та мёртвая, гробовая, что была в выключенном аппарате, а живая, наполненная едва уловимыми, но важными шорохами пустого класса: скрип парты, где-то упавший карандаш, её собственное, сдержанное, но ровное дыхание. Шум жизни на низкой громкости.

«Вот он», – промелькнуло у Саши, «тот редкий, неуловимый момент, когда мир ещё звучит, но уже не ранит». В этой записи не было оглушительных криков отца, не было насмешек – только тихий, ровный гул жизни, который она так редко и так боязненно позволяла себе слышать.

Саша прикрыла глаза, позволяя этой искусственно сохранённой тишине окутать себя. В ней не было ни слов, ни смыслов – только чистое, незагрязнённое пространство между звуками. Как будто кто-то вырезал из грубой реальности идеальный, прозрачный кусок тихого утра перед неизбежной бурей.

– Всё будет… – голос сорвался, первые слова застряли где-то глубоко в районе солнечного сплетения, комом. Она сглотнула, чувствуя, как осколок брошки впивается в ладонь ещё больнее, и заставила себя сказать: – Всё. Будет. Хорошо.

Звук получился хриплым, сдавленным, непривычным, как скрип несмазанной двери, но чётким и ясным в внезапно наступившей напряжённой тишине кухни.

Это было тише, чем скрип половиц, тише, чем гудение старого холодильника. Но мать услышала. Она замерла на месте, будто превратилась в одну из тех восковых фигур, что Саша видела как-то в школьном музее – абсолютно неподвижную, застывшую в времени. Даже дыхание её, казалось, остановилось. Потом губы дрогнули:

– Что… что ты сказала? – её шёпот был таким тихим, таким беззвучным, что даже с включенным аппаратом Саша скорее угадала, прочла слова по медленному, изумлённому движению губ.

В этот момент телевизор в спальне взорвался оглушительными, ревущими криками спортивного комментатора – отец включил на полную громкость повтор вчерашнего футбольного матча. Привычная волна звуковой атаки накатила на Сашу. Она неосознанно сжала осколок брошки в ладони, готовясь к привычному бегству, к щелчку, который отрежет её от этого кошмара. Но вместо этого… её пальцы медленно, почти против её воли, разжались. Она опустила руку и положила маленькое фарфоровое крылышко на подоконник – прямо на расплывчатое, бледное отражение луны в тёмном стекле.

Хрупкая ласточка теперь лежала поверх этого призрачного света, будто пытаясь взлететь в это ненастоящее, отражённое небо. Рядом с ней в стекле зияла та самая, давняя трещина – от удара год назад, когда летела тарелка. Две сломанные вещи, две отметины боли, которые теперь, в этом лунном свете, странным образом казались частью одного сложного, но цельного узора.

Мать, глядя на этот немой спектакль, на эту миниатюру из хрупкости и света, вдруг медленно протянула руку и прикрыла её, Сашину, своими пальцами. И Саша почувствовала под своими пальцами не гладкую кожу, а старые, шершавые шрамы от ожогов – те самые, ещё с тех давних времён, когда мать «случайно» обливалась кипятком с плиты, лишь бы найти повод не идти в спальню, остаться на кухне, подальше от него.

И тогда мамины пальцы вдруг сжали её руку с неожиданной, почти болезненной силой – не так, как взрослый хватает ребёнка, чтобы оттащить или отругать, а как тонущий человек из последних сил хватается за спасательный круг, увиденный в последний миг. По её лицу, искажённому гримасой боли и облегчения, текли слёзы, но это были не те привычные, тихие, украдчивые слёзы, что она вытирала краем фартука или рукавом. Они катились свободно, обильно, оставляя блестящие, сверкающие в лунном свете дорожки на щеках, будто прорываясь сквозь плотину, которую строили годами, день за днём, из молчания и страха.

Одна крупная, тяжёлая капля упала прямо на фарфоровую ласточку, смывая с Сашиной ладони крошечную капельку запёкшейся крови, смешивая соль с кровью.

– Прости, – прошептала мать, хотя было совершенно неясно, кому именно она адресовала это слово: дочери, сломанной брошке, себе самой или всему миру сразу.

На страницу:
3 из 4