
Полная версия
Бабушка русского флота. Севастопольские грёзы

Антон Антонов
Бабушка русского флота. Севастопольские грёзы
Глава 1. Старая женщина на бастионе
Фургон, больше похожий на разваливающийся ящик на кривых колёсах, подпрыгивал на выбоинах Корниловской балки. Он был доверху набит тюками с прелой ватой, бутылями с уксусом, деревянными ящиками, из которых доносился сладковатый, тошнотворный запах йодоформа. Двое усатых солдат в замызганных шинелях молча, с каменными лицами, правили лошадью, шарахавшейся от каждого близкого разрыва. Воздух гудел. Не так, как под Сталинградом – там гул был низким, рвущим землю, железным. Здесь гул был выше, звонче, пронзительнее – словно невидимый гигант без устали бил молотом по наковальне небесной. Это были ядра.
Валерия Ильинична сидела на твердой скамье в глубине фургона, прислонившись лбом к прохладной деревянной стенке. Она не закрывала глаза. Она слушала. Свист ядра, переходящий в нарастающий вой, оглушительный удар где-то позади, взметающий столб земли и щебня, и потом – крики. Не крики ужаса, а крики-команды, проклятия, приказы. Знакомый хаос. Он был таким же в 1709-м под Полтавой, в 1942-м под Воронежом. Менялись мундиры, калибры снарядов, язык, на котором матерились солдаты, – но музыка войны оставалась чудовищно неизменной.
Фургон резко остановился, лошадь заржала, испуганно брыкаясь. Один из солдат, обернувшись, рявкнул сквозь грохот:
– Четвёртый бастион! Вылезай, сестрица, сейчас тут адова кухня начнётся!
Дверца распахнулась, впустив внутрь волну холодного осеннего воздуха, густо замешанного на запахах пороха, гари, конского навоза и чего-то сладковато-приторного – начинающего разложения. Солдаты, стоявшие у фургона в ожидании медикаментов, замерли, увидев её.
Из тёмного нутра повозки вышла не молодая, румяная сестра милосердия, какой они ждали, а пожилая, почти старуха в простом, тёмном, нищенском платье и таком же чёрном, наглухо повязанном платке. Лицо её было бледным, измождённым, испещрённым морщинами, но прямым и жёстким, будто высеченным из серого камня. В руках она держала небольшой, потрёпанный саквояж из потертой кожи.
– И где же сестра? – разочарованно пробурчал кто-то из солдат, молодой, безусый, с перевязанной головой.
Старуха медленно обвела их взглядом. Глаза её были не старыми. Они были цвета промозглого осеннего неба, и в них стояла такая усталость, которой, казалось, не может быть у живого человека. Но за этой усталостью пряталась сталь.
– Я и есть сестра, – её голос был низким, хрипловатым, но удивительно чётким, он резал грохот канонады, как нож масло. – Валерия Ильинична. Где у вас тут перевязочный пункт?
– Бабка? – недоверчиво протянул другой солдат, постарше, с седыми висками и орденом на груди. – Тебя, матушка, куда занесло? Тебе бы в городе, по раненым в лазаретах ходить, а не сюда, на самое пекло…
Он не договорил. Свист очередного ядра превратился в оглушительный рёв прямо над их головами. Раздался оглушительный удар – не позади, а впереди, совсем рядом. Земля содрогнулась. Фургон накренился, одно из колёс угодило в свежую воронку. Лошадь рванула в сторону, солдаты едва удержали её. Со стороны бастиона донёсся нечеловеческий крик.
– Носилки! Там своих крошит! – заорал седой солдат, и все, забыв про старуху, бросились вперёд, к месту разрыва.
Валерия Ильинична не стала ждать. Она спрыгнула с подножки, её старческие, казалось бы, ноги уверенно ступили на раскисшую, утоптанную землю. Она не побежала – она пошла быстрым, твёрдым шагом туда, откуда неслись крики, туда, где над грудой бревенчатых укреплений уже поднимался чёрный дым.
Перевязочный пункт располагался в полуземлянке, прижатой к крутому склону балки. Вход был завешен двумя грязными, когда-то белыми простынями. Из-за них выносили окровавленные носилки. Валерия отодвинула простыню и вошла внутрь.
Ад. Тот самый, знакомый. Воздух, густой и спёртый, пах кровью, йодоформом, гноем и человеческим потом. Под низким, подпертым толстыми балками потолком, коптили две лампы, отбрасывая прыгающие тени на стены, заляпанные бурыми пятнами. Вдоль стен стояли топчаны, на них – люди. Кто-то стонал, кто-то бредил, кто-то лежал неподвижно, уставившись в потолок стеклянными глазами. Два фельдшера, с окровавленными до локтей руками, метались между ними. Молодой врач в расстёгнутом мундире, с бледным, осунувшимся лицом, пытался зажать артерию на раздробленной ноге солдата, который хрипел и бился в конвульсиях.
– Держи его! Хлороформа! Быстро! – кричал врач, но в его голосе слышалась паника.
Валерия окинула взгляд палату. Её взгляд скользнул по ранам, оценивая, классифицируя. Осколочное, штыковое, пулевое, контузия. Ничего нового. Вечная, унылая география страдания.
Она подошла к ближайшему топчану, где лежал молодой матрос с глубокой рваной раной на плече. Кровь сочилась сквозь грязный комок тряпок, служивших повязкой. Фельдшер пытался затолкать в рану тампон, но у него дрожали руки.
– Дай сюда, – тихо, но властно сказала Валерия, отстраняя его.
Она поставила свой саквояж на табурет, щёлкнула замками. Внутри, в идеальном порядке, лежали бинты, ножницы, пузырьки, прокипячённые в котле пинцеты и зажимы – инструменты, казавшиеся чужеродными в этой грязной землянке. Её движения были быстрыми, точными, выверенными до автоматизма. Она не глядя нашла нужный пузырёк, пропитала тампон, быстро, почти грубо, промыла рану. Матрос застонал.
– Потерпи, милок, – буркнула она, не глядя ему в лицо, уже накладывая свежий бинт особым, тугим способом, который знала ещё со времён Петра. – Сейчас не до нежностей.
Она закончила перевязку быстрее, чем фельдшер успел моргнуть. Кровотечение остановилось. Потом она перешла к следующему. И к следующему. Она не спрашивала имён, не произносила утешительных слов. Она работала. Молча, сосредоточенно, с холодной, почти хирургической эффективностью. Она знала, где нужно наложить жгут, где просто туго перевязать, где рану нужно промыть, а где уже поздно и лучше не тратить время.
Молодой врач, закончив наконец свою мучительную ампутацию, вытер лоб рукавом и обернулся. Он увидел старуху в чёрном, которая, стоя на коленях, перевязывала солдата с осколочным ранением в живот – случай, который он счёл бы безнадёжным. И он увидел, как её старческие, узловатые пальцы двигаются с уверенностью и силой, которых он не видел даже у опытных хирургов.
– Вы… кто вы? – выдавил он, подходя.
Валерия не подняла головы.
– Валерия Ильинична. Помощница. Где у вас кипяток? Бинты кончаются, их нужно стерилизовать.
– Стерилизо… что? – врач смотрел на неё с откровенным изумлением.
Она на секунду подняла на него глаза, и в её взгляде мелькнуло что-то вроде усталого раздражения.
– Кипятить. Долго кипятить. Чтобы грязь убить. Гангрена, сынок, страшнее француза.
Она встала, отряхнула подол и, не дожидаясь ответа, пошла к железной печке-буржуйке, где стоял большой котёл. Она действовала так, будто была здесь всегда, будто знала каждую щель в этой землянке.
Солдаты, те, кто был в сознании, смотрели на неё. Сначала с недоверием, потом с любопытством, а теперь – с зарождающимся уважением. Шёпот пронёсся по землянке:
– Глянь, бабка-то… будто сто раз это видела.
– Руки… у неё руки не трясутся.
– Слышал, как она фельдшера отодвинула? Будто командир.
Вечером, когда первая, самая яростная волна бомбардировки откатилась, они сидели у входа в землянку, грея у костра окоченевшие руки. Солдаты ели жидкую похлёбку. Валерия пила горячий кипяток из жестяной кружки.
Седой солдат, тот самый, что встречал её у фургона, подошёл и молча протянул ей краюху чёрного хлеба.
– На, матушка. Подкрепись. – Он помолчал, глядя на её неподвижную фигуру, освещённую отблесками костра. – Извини уж нас… с первого взгляда… не признали.
Она взяла хлеб, кивнула.
– Ничего, сынок. Привыкну.
– А как тебя звать-то? Бабка Валерия, говоришь?
– Да. Бабка Валерия.
Солдат переглянулся с товарищами, потом хмыкнул, и в его усталых глазах блеснула искорка.
– Нет, ты не бабка… – сказал он тихо, но так, что все услышали. – Ты, выходит, волчица. Седая волчица к нам на бастион пришла.
Валерия Ильинична не ответила. Она отломила кусок хлеба и медленно прожевала его, глядя на зарево над Севастополем. Оно было таким же, как над Воронежем. Таким же, как над Полтавой. Таким же, каким оно будет ещё через сто лет.
Она была дома. Снова.
Глава 2. У землянки Даши**
Следующие несколько дней слились в одно сплошное, оглушительное полотно войны. Валерия Ильинична не столько жила на четвертом бастионе, сколько врастала в него – как старая, морщинистая лиана, цепляющаяся за скалу во время шторма. Её чёрный платок и тёмное платье стали такой же неотъемлемой частью пейзажа, как и дымовые трубы землянок, и груды мешков с песком, и вечно мокрые от крови носилки у входа в перевязочный пункт.
Она работала по восемнадцать часов в сутки. Сон приходил урывками, сидя на ящике из-под снарядов, прислонившись головой к прохладной земляной стене. Ела то, что давали солдаты – ту самую жидкую похлёбку с кусочками жёсткой конины, чёрный, как земля, хлеб, запивая всё это крепким, как морская вода, чаем. Тело ныло от усталости, спина затекала в одной позе, но руки – эти старые, иссечённые морщинами руки – не подводили. Они помнили. Помнили, как держать скальпель, как накладывать шов, как с невероятной нежностью промокнуть лоб умирающему мальчишке.
Молодой врач, представившийся наконец как Александр Каренич, смотрел на неё со смесью восхищения и лёгкого страха. Он, выпускник Московского университета, ученик Пирогова, считал, что знает о медицине всё. А тут – старуха, не умеющая даже толком объяснить, откуда у неё эти познания в антисептике, но делающая всё так, будто она лично присутствовала при рождении Гиппократа.
– Валерия Ильинична, вы уверены, что эту рану не нужно прижигать ляписом? – спрашивал он, глядя, как она промывает гнойную язву на ноге солдата разведённым в кипятке уксусом.
– Уверена, – коротко бросала она, не отрываясь от работы. – Ляпис сожжёт живую плоть. А тут и так мёртвое нарастает. Лучше вырезать. Остро. Чисто.
– Но как вы это знаете? Откуда?
Она на секунду поднимала на него свои бездонные глаза.
– Жила долго, сынок. Много видела. Когда человек гниёт заживо – это не забудешь.
Однажды, ближе к вечеру, когда канонада слегка стихла, превратившись в отдалённый, ворчливый гром, Каренич, измождённый, подошёл к ней.
– Пойдёмте, представлю вас нашей главной сестре. Даше. Даша Севастопольская. Она тут… всех нас держит.
Они вышли из душной землянки. Воздух, хоть и пропитанный гарью, показался свежим и холодным. Бастион жил своей жизнью. Солдаты чистили орудия, таскали ядра, кто-то штопал шинель при тусклом свете щелевого окошка землянки. Повсюду стояли котлы, над которыми вился пар, пахнущий щами и дегтем.
Дашину землянку нашли легко – её выдавала небольшая, но аккуратная вывеска из обгорелой доски с вырезанными буквами: «Сестра милосердия Д. Севастопольская». У входа, на складном табурете, сидела молодая женщина и что-то шила. Она была невысокого роста, худая, почти тщедушная, в простом, как и у Валерии, тёмном платье и белом, уже посеревшем от копоти и пыли, переднике. Лицо её было уставшим, с тёмными кругами под глазами, но в этих глазах горел ровный, спокойный огонь – огонь непоколебимой решимости.
Увидев Каренича и незнакомую старуху, она поднялась, отложив шитьё.
– Доктор, что случилось? Раненые?
– Всё спокойно, Даша, – поспешил успокоить её Каренич. – Это к вам. Новая помощница. Валерия Ильинична. Прибыла несколько дней назад.
Даша Лаврентьевна повернулась и внимательно, без суеты, оглядела Валерию. Её взгляд был открытым, прямым, лишённым как подобострастия, так и высокомерия. Она видела перед собой не старуху, а коллегу. Возможно, единственную женщину на всём бастионе, которая понимала её без слов.
– Очень рада, – сказала она просто, и в её голосе не было фальши. – Помощь никогда не лишняя. Я – Дарья Михайлова. Но здесь все зовут Даша Севастопольская.
– Валерия Ильинична, – кивнула та. – Слыхала про вас.
Между ними повисла короткая пауза. Две женщины, две судьбы, две разные эпохи, сошедшиеся в аду одной войны. Каренич, почувствовав, что его миссия выполнена, что-то пробормотал про дела и поспешил ретироваться.
Даша снова села на табурет и взяла своё шитьё – она зашивала разорванную рубаху.
– Садитесь, Валерия Ильинична, отдохните. Доктор Каренич говорил, вы не покладая рук работаете. Так можно и себя в гроб вогнать.
Валерия медленно опустилась на соседний ящик. Она смотрела на молодые, но уже покрытые грубыми мозолями пальцы Даши, ловко орудовшие иглой.
– Сама знаю, – тихо ответила она. – Но когда они кричат… некогда отдыхать.
Даша кивнула, не поднимая глаз.
– Понимаю. Сначала тоже думала – не выдержу. Сердце разорвётся. А потом… потом понимаешь, что твоё сердце – это уже не твоё. Оно там, с ними. И болит оно их болью.
Валерия смотла на неё, и в её глазах, обычно скрытых ледяной плёнкой отрешённости, мелькнуло что-то тёплое, почти материнское. Эта девочка, а она была для Валерии именно девочкой, говорила слова, которые она, прожив три века, не решалась произнести вслух.
– Ты права, дочка, – прошептала Валерия. – Оно не твоё. И никогда уже твоим не будет.
Они снова помолчали. С бастиона донёсся смех – кто-то рассказывал похабную байку. Где-то далеко ухал орудийный выстрел.
– Доктор Каренич в восторге от ваших методов, – переменила тему Даша, наконец подняв глаза. – Говорит, вы раны каким-то особым раствором промываете. И бинты кипятите по нескольку часов.
– Грязь – главный враг, – просто сказала Валерия. – Больше, чем пуля. Пуля убивает одного. Грязь – десятки. Видела я это… – она запнулась, поймав себя на том, что вот-вот сорвётся в рассказ о полтавских лазаретах или сталинградских подвалах. – Видела не раз.
– На предыдущей войне? – спросила Даша с искренним интересом.
Валерия метнула на неё быстрый взгляд. Война? Какая ещё предыдущая? Для России последней большой войной была Отечественная 1812 года. Слишком давно для этой молодой женщины.
– На разных, – уклончиво буркнула она. – Жизнь долгая.
Даша не стала допытываться. Война учила не задавать лишних вопросов. Каждый нёс свой груз, и не всегда этот груз можно было разглядеть со стороны.
– У нас тут с кипятком проблемы, – перешла она на практические matters. – Дров не хватает. Котлы на всех не хватает. Я по вечерам, когда стихает, собираю банки, кружки, что есть, и кипячу на кострах. Бинты, тряпки… Всё, что можно.
– Умно, – одобрительно кивнула Валерия. – Я научу тебя, как делать раствор… чтобы совсем гниль не подступала. Простой, из того, что есть.
– Научите, – просто сказала Даша. И в её глазах вспыхнула та самая искра, которую Валерия видела когда-то у молодых плотников на воронежской верфи – искра жажды знаний, желания делать своё дело лучше.
В этот момент из-за угла землянки выскочил мальчишка лет десяти, весь перемазанный сажей, с огромными, испуганными глазами.
– Тётка Даша! Там Федьку осколком задело! Руку порезал, кровь!
Даша мгновенно вскочила, отложив шитьё.
– Беги, говорю, где он?
– У орудия пятого! – мальчишка уже разворачивался, чтобы бежать обратно.
Даша схватила свой походный саквояж и бросила взгляд на Валерию.
– Пойдёте?
Та уже стояла на ногах, её усталость куда-то испарилась.
– Конечно.
Они почти бежали за мальчишкой, петляя между землянками, перепрыгивая через ящики и канавы. Даша двигалась легко и быстро, как лань, знающая каждую тропинку в своём лесу. Валерия, к своему удивлению, не отставала. Ноги, казалось, сами помнили, как бежать под обстрелом.
Возле одного из орудий, укрытого мешками с землёй, копошилась группа артиллеристов. На лафете сидел молодой, чернявый матрос, сжимая правую руку выше локтя. Кровь сочилась сквозь пальцы и капала на его синие брюки. Лицо его было бледным, но он стиснул зубы и не издавал ни звука.
– Дай посмотрю, Федя, – мягко, но властно сказала Даша, отодвигая его окровавленную руку.
Она быстро осмотрела рану – глубокая, но не опасная, если сразу обработать.
– Ведро с водой есть? – бросила она артиллеристам.
– Есть, сестрица!
Пока Даша промывала рану, Валерия стояла рядом, наблюдая. Она видела, как дрожат пальцы Даши – не от страха, а от адреналина и усталости. Но движения её были точными. Она знала, что делать.
– Держи его, – сказала Валерия, подходя ближе. Она достала из кармана своего платья небольшой флакон. – Это прижжёт, но гноя не будет.
Она плеснула немного жидкости на рану. Федька вздрогнул и зашипел, но не отдернул руку. Даша, не задавая вопросов, тут же начала накладывать повязку из чистого, хоть и грубого, лоскута.
– Молодец, Федя, – сказала она, завязывая узел. – Сейчас в землянку отправишься, чаю горячего выпьешь.
Когда они шли обратно, солнце уже садилось, окрашивая дым над Севастополем в багровые, зловещие тона. Они шли молча, плечом к плечу. Между ними уже не было неловкости, не было вопросов. Было понимание. Понимание того, что они – две капли в одном море страдания, два островка надежды в этом кровавом хаосе.
– Спасибо, – тихо сказала Даша, уже у своей землянки. – За помощь. И за… за то, что вы здесь.
Валерия посмотрела на зарево, на тёмные силуэты бастиона, на усталые фигуры солдат, бредущих на смену.
– Мне некуда больше быть, дочка, – ответила она так же тихо. – Пока этот город держится – и я здесь.
Она повернулась и пошла к своему перевязочному пункту. А Даша смотрела ей вслед, и в её усталом сердце шевельнулось странное чувство – будто эта старая, молчаливая женщина принесла с собой не просто помощь, а что-то большее. Что-то древнее и непоколебимое, как сама земля, на которой они стояли.
Глава 3. В перевязочной**
Ад не кончался. Он лишь менял свои формы. Если на бастионе он был огненным, грохочущим и стремительным, то здесь, в перевязочном пункте, он становился тихим, медлительным и удушающим. Воздух был густым, как кисель, и состоял из множества запахов: едкой карболки, сладковатого йодоформа, пота, крови и того неуловимого, но всепроникающего запаха гниющей плоти, который въедался в одежду, в волосы, в саму кожу, становясь частью тебя.
Валерия Ильинична работала за столом, на котором вместо скатерти была растянута промасленная клеёнка. Перед ней лежал матрос с развороченным осколком бедром. Рана была ужасна – рваные края, обнажённая кость, тёмная, почти чёрная кровь, сочившаяся в такт едва уловимому пульсу. Молодой фельдшер, бледный как полотно, с тоской смотрел на пилу, лежавшую рядом на жаровне с углями.
– Не будем тянуть, – сказал он, голос его дрожал. – Ампутация. Сейчас, пока гангрена не пошла выше.
– Подожди, – тихо, но властно остановила его Валерия.
Она наклонилась над раной, её пальцы в пропитанных уксусом тряпичных перчатках осторожно раздвинули края плоти. Она смотрела не на ужас раны, а на её детали. Цвет тканей, отёк, мельчайшие признаки воспаления.
– Гангрены тут нет, – заключила она. – Воспаление сильное, да. Но сухая гангрена начинается иначе. И пахнет иначе.
– Но… но посмотрите! – фельдшер тыкал пальцем в почерневшие края. – Это же явно…
– Это некроз от ушиба и повреждения сосудов, – перебила его Валерия. Она уже набирала в большой шприц с толстой иглой свой самодельный раствор – крепкий солевой, с добавлением того немногого спирта, что удалось выпросить у интендантов. – Мы попробуем очистить рану. Посмотрим.
– Это безумие! – голос фельдшера сорвался на крик. – Вы потеряете ему ногу! И его жизнь!
В этот момент в землянку вошёл Пирогов. Он не входил – он появлялся, как явление. Высокий, сутулый, с седеющими баками и пронзительным, умным взглядом из-под очков. Его длинный сюртук был запачкан кровью и грязью, но в его осанке, в его движениях была та самая уверенность, которая заставляла умолкнуть любой спор.
– В чём дело? – его голос был ровным, но в нём чувствовалась сталь.
Фельдшер, тут же подобошедший, начал тараторить, тыча пальцем в рану и на Валерию:
– Господин профессор! Эта… эта женщина! Она отрицает необходимость ампутации! Она собирается промывать рану какой-то своей смесью! Это же верная смерть!
Пирогов молча подошёл к столу. Он не глянул на Валерию, весь его внимание был прикован к ране. Он изучал её так же внимательно, как она минуту назад. Его пальцы, длинные и тонкие, повторили её движения – осторожно раздвинули края, осмотрели.
– Интересно, – произнёс он наконец. – Признаков газовой гангрены я не наблюдаю. Да, некроз тканей обширный. Но… – он поднял взгляд на Валерию. – Вы уверены в своём методе?
Она встретила его взгляд без страха и подобострастия.
– Уверена. Не гарантирую успех. Но ампутация сейчас – гарантирует смерть. От сепсиса. У него сил нет.
Пирогов медленно кивнул. Он слышал о «бабке Валерии» от Каренича. Слышал и о её странных методах, и о её феноменальной эффективности.
– Делайте, – сказал он просто. – Я понаблюдаю.
В землянке воцарилась тишина, нарушаемая лишь тяжёлым дыханием раненого и шипением углей в жаровне. Все смотрели на Валерию. Фельдшер с немым укором, санитары с любопытством, Пирогов – с холодным, аналитическим интересом.
Она работала молча. Сначала обработала края раны, иссекая скальпелем явно мёртвые ткани. Её рука не дрогнула ни разу. Потом под большим напором промыла всю полость своим раствором. Гной и сгустки крови вытекали в подставленное ведро. Потом она снова промыла – уже чистой кипячёной водой. И только после этого наложила повязку, пропитанную другим её составом – на основе дёгтя и воска, создающим воздухонепроницаемую плёнку.
– Менять каждый день, – сказала она фельдшеру, снимая перчатки. – И следить. Если почернеет выше или появится запах – тогда пили.
Фельдшер молча кивнул, не в силах вымолвить ни слова.
Пирогов подошёл ближе.
– Объясните мне логику, – попросил он. Его тон был ровным, учёным, но в глазах горел неподдельный интерес. – Почему такой агрессивный промыв? Почему именно такая повязка?
Валерия вздохнула. Она устала. Она не хотела объяснять. Объяснять, что видела тысячи таких ран. Что знает, как выглядит начинающаяся газовая гангрена, которую они здесь называют «антоновым огнём». Что читала труды Листера и Пастера, которые появятся лишь через десятилетия.
– Грязь, господин профессор, – сказала она, глядя прямо на него. – Невидимая глазу. Она в воздухе, на инструментах, на руках. Она вызывает нагноение. Кипячение и агрессивные растворы убивают её. А повязка не даёт новой попасть в рану.
Пирогов смотрел на неё так, будто видел впервые.
– «Невидимая глазу»… – повторил он задумчиво. – Миазмы? Но теория миазмов…
– Это не миазмы, – резко оборвала его Валерия. Она уже не могла сдерживаться. Слишком много она видела смертей от невежества. – Это живые существа. Мельчайшие. Бактерии. Их можно увидеть только в очень сильный микроскоп.
В землянке повисла гробовая тишина. Даже стоны раненых на мгновение стихли. Фельдшер смотрел на неё как на сумасшедшую. Санитары перешёптывались.
Пирогов не сводил с неё глаз. Его умный, пронзительный взгляд изучал её лицо, будто пытался разгадать загадку.
– Бактерии… – произнёс он медленно. – Термин введён Эренбергом. Но их связь с нагноением… это лишь гипотеза. Ничем не доказанная.
– Я доказала, – тихо сказала Валерия. – Тысячами спасённых жизней. Не здесь. В других местах.
Она отвернулась и пошла к умывальнику – простой кадке с водой и куску мыла. Она мыла руки с такой тщательностью, с какой священник совершает омовение перед службой. Это был её ритуал. Ритуал, рождённый в окопах Сталинграда и отточенный в лазаретах Первой мировой.
Пирогов наблюдал за ней. Он видел, как она намыливает руки, чистит ногти щёткой, споласкивает, и снова намыливает. Ни один хирург в его окружении не мыл руки с такой фанатичной тщательностью.
– Вы не первая, кто говорит о важности чистоты, – сказал он, подходя. – Я сам внедряю гипсовые повязки, чтобы избежать вторичного загрязнения. Но ваша метода… она крайняя. И, должен признать, – он кивнул в сторону матроса, которому только что сохранили ногу, – эффективная. Откуда вы?
Валерия вытерла руки грубым полотенцем.
– Из России, господин профессор. Как и вы.
Она не стала говорить больше. Не стала рассказывать, что училась у лучших военных хирургов XX века. Что знала наизусть протоколы лечения огнестрельных ранений, которые появятся только через сто лет. Что держала в руках пенициллин и знала, как он пахнет.
Пирогов понял, что не добьётся большего. Эта женщина была крепостью. Он видел в её глазах не только знание, но и боль. Глубокую, старую боль, которую не выразить словами.








