
Полная версия
УНГКУ
Айан почувствовал, как земля уходит из-под ног. Он стоял, сжимая кулаки так, что ногти впивались в ладони до крови. Он хотел закричать, что его мать была сильнее и честнее всех них, хотел броситься на этого старого изувера, повалить его и заткнуть ему рот землей, чтобы он не осквернял ее память. Но он не мог пошевелиться. Он был скован не физической силой, а старой, детской болью. Болью от того давнего ужаса – разорванного бубна, ледяных пальцев матери, впившихся в его руку, и ее предсмертного, непонятного шепота о каком-то нарушенном Договоре. Этот шепот преследовал его до сих пор.
И тогда Тумат, видя его смятение, нанес последний, решающий удар. Он обратился не к Айану, а ко всему собравшемуся народу, к этому единому организму, чье мнение он олицетворял. Его голос вновь обрел мощь и пафос праведного судии, вершащего суд не только над человеком, но и над самой идеей, которую тот представлял.
– Ты помнишь, Айан, зачем наш род носит имя Светлого Оленя? Или ты забыл и это? Забыл свою кровь? Свой долг? Свою суть?
И, не дожидаясь ответа, который, он знал, не последует, он начал рассказывать. И этот рассказ, этот древний миф, был для Айана страшнее любой угрозы, любого физического насилия. Потому что это была правда. Его правда. Правда, которую он пытался забыть, вырвать из себя, но которая навсегда осталась в его крови, в его костях, в самом его имени.
«Закон Светлого Оленя»
«Слушайте, люди, и помните. Помните, чьи дети вы есть. Внемлите голосу крови, что течет в ваших жилах.
В те времена, когда мир был молод и тонок, как первый лед на луже, а люди были немощны и не умели читать знаки природы, на наш род обрушилась Великая Стужа. Холод, какой не помнили даже самые древние сказы, сковал землю, выжег травы, прогнал зверей в неведомые дали. Рыба ушла на недосягаемую глубину. Люди, наши первопредки, падали замертво у потухших костров, и некому было даже похоронить их по обычаю, отдать последний долг. Род стоял на грани полного исчезновения. Казалось, сама жизнь покидает эту землю.
И тогда, сжалившись над нами, с небес, с самой кромки Верхнего мира, спустился Он. Светлый Олень. Не просто зверь, а дух в облике зверя, воплощение самой жизни и самопожертвования. Его шкура сияла, как зимнее солнце на чистом снегу, слепя глаза, а рога его были сплетены из лунного света и звездной пыли, и переливчатый свет исходил от них. Он подошел к нашим первопредкам, лежавшим без сил на промерзлой земле, и склонил перед ними свою благородную, прекрасную голову.
«Люди, – сказал он, и голос его был похож на шелест листьев, на журчание ручья и на далекий гром одновременно, – я пришел, чтобы вы жили. Возьмите мое мясо. Насытьтесь им. Пусть моя плоть станет вашей плотью, моя сила – вашей силой, моя воля к жизни – вашей волей».
И он лег на землю и позволил убить себя. Но прежде чем испустить дух, он обратился к ним в последний раз: «Я даю вам жизнь. Но помните – мои дети, олени, что будут бегать по тундре, – это мои потомки, частичка моего духа. Вы можете брать их для пропитания, но только с благодарностью в сердце и только в крайней нужде, чтобы продолжить свой род. Не убивайте ради забавы, не убивайте больше, чем можете съесть, не причиняйте лишних страданий. И никогда – слышите, никогда! – не поднимайте руку на белого оленя, ибо это будущее воплощение меня самого, пришедшего проверить вашу мудрость. Ваш род отныне будет родом Светлого Оленя. И ваша задача – не просто выживать. Ваша задача – хранить равновесие в тундре. Быть моими руками и моей волей в этом мире. Если вы нарушите этот завет, если забудете о благодарности и уважении, мой дух отвернется от вас, и удача покинет вас навеки. Вы станете тенью, блуждающей по бескрайней пустоте».
Первопредки, вкусив его мяса, обрели не только силу, но и знание. Они выжили. Они поняли свою роль в великом круговороте мира. С тех пор мы, его потомки по духу и по крови, носим его имя. Мы – хранители. Наша охота – это не просто добыча пищи. Это священный обряд памяти. Это напоминание о великой жертве. Это – Закон. Закон, который ты, Айан, сын великого охотника, в ком течет кровь и отца, и матери, забыл. Ты видишь в олене только мясо, только шкуру. Ты глух к его духу, к его жертве. Ты нарушаешь равновесие, для хранения которого был рожден наш род. Ты предаешь память Светлого Оленя. Ты разрываешь Договор».
Когда Тумат замолк, в балке стояла гробовая, давящая тишина, нарушаемая лишь потрескиванием огня. Миф, могучий, прекрасный и неопровержимый, витал в дымном, спертом воздухе, пригвождая Айана к месту. Он не мог спорить с этим. Это была его история, его наследие, его фундамент. И его проклятие. С этим мифом он родился, с ним его воспитывали, и теперь им его пригводили к позорному столбу.
Он стоял, опустив голову, чувствуя, как на него смотрят. Упрек, осуждение, жалость, страх, даже какое-то странное любопытство – все это слилось в один тяжелый, давящий, почти осязаемый взгляд всего народа. Он был больше не Айан, охотник. Он был Символом. Символом разлада, угрозы, нарушения извечного порядка.
– Завтра мы соберем дань для Хозяина Озера, – окончательно, с непререкаемой властью поставил точку Тумат. – И я ожидаю, что каждый внесет свою лепту. Каждый, кто считает себя частью рода Светлого Оленя. Каждый, кто хочет выжить.
Эти слова прозвучали как приговор. Как ультиматум, не оставляющий места для сомнений. Либо ты с нами, либо ты – против нас. Либо ты часть рода, либо ты – чужак, несущий гибель.
Айан больше не слышал, о чем говорили дальше, какие распоряжения отдавал Тумат. Звуки доносились до него как сквозь толщу воды – глухие, искаженные, лишенные смысла. Он повернулся и, шатаясь, как пьяный, почти вслепую, вывалился из балка на холодный, чистый, безжалостно ясный воздух ночи. Он стоял, прислонившись к холодной наружной стене из шкур и плах, и судорожно, жадно глотал ледяной ветер с озера, пытаясь прочистить им легкие, отравленные дымом, ненавистью и горькой правдой мифа.
«Забыл свою кровь… Предаешь память…»
Слова Тумата жгли его изнутри, как раскаленные угли. Нет. Он не забыл. Он просто хотел быть свободным от нее. Свободным от этого груза долга, от этих духов, от этой вечной, удушающей магии, которая отняла у него мать и теперь требовала от него самого полного подчинения. Он хотел быть просто человеком. Человеком, который живет, охотится, умирает, не оглядываясь на призраков.
Он посмотрел на свое смутное отражение в лужице талой воды у ног, подернутой уже тонким ледком. Бледное, искаженное гримасой боли и гнева лицо. Чьи это глаза? Отца-охотника, ясные и твердые? Или матери-шаманки, глубокие и полные тайн? Кто он? Хранитель равновесия, как гласит Закон? Или просто человек, который хочет жить своей жизнью, не оглядываясь на призраков и не выполняя чужих обетов?
Он не знал ответа. Он знал только, что мост между ним и его народом, и без того шаткий, построенный на памяти об отце и на его собственной охотничьей удаче, теперь был окончательно сожжен словами Тумата. И по ту сторону пропасти стоял Тумат со своим Законом Светлого Оленя, с мифами и традициями, за которыми стояло все стойбище. А по эту – он один, с своим луком, своим неверием и своей болью. И ветер, дувший между ними, был холоден, как дыхание грядущей, неотвратимой беды. Он чувствовал ее приближение кожей. И понимал, что точка невозврата пройдена.
Глава 4 Дань Эдьэ
Рассвет над Серым Озером был похож на медленное просачивание сквозь пепел. Свинцовые тучи, нависшие за ночь, не рассеивались, а лишь истончались, пропуская блеклый, безжизненный свет, который не согревал, а лишь подчеркивал унылость пейзажа. Вода, обычно матовая, сейчас казалась густой, как расплавленный графит, и неподвижной, как поверхность мертвого зеркала. Воздух был звеняще-тих, будто все звуки мира впитала в себя эта серая гладь. Где-то в вышине кружилась одинокая птица, но и ее крик тонул в этой всепоглощающей немоте, не долетая до земли.
Стойбище просыпалось с торжественной, мрачной медлительностью. Не было слышно привычного утреннего гама, смеха детей, перекликания женщин. Люди двигались молча, словно участники траурной процессии, их лица были замкнуты и серьезны, взгляды устремлены в землю, будто они боялись встретиться глазами и увидеть в них общую, невысказанную тревогу. Даже собаки, обычно неугомонные, сидели, прижав уши, и лишь изредка поглядывали на озеро тревожными глазами, поскуливая совсем тихо, в себе. Сама природа, казалось, затаила дыхание в ожидании чего-то неотвратимого.
Айан стоял у своего чума, наблюдая за приготовлениями. Он видел, как женщины, опустив глаза, несли к сложенному на берегу помосту из плах берестяные короба с сушеной рыбой – ту самую, что была запасена на зиму. Он видел, как мужчины, стиснув зубы, клали рядом с коробами свои лучшие наконечники стрел – те самые, что могли решить исход охоты в голодный месяц, обеспечить семье пропитание. Он видел, как девочки-подростки, с серьезностью не по годам, аккуратно складывали мотки грубой крапивной нити, выкрашенной в бурый, почти черный цвет соком ольхи – ту самую «красную» нить, что требовалась по обряду. Все это богатство, эту концентрацию труда и надежды, они несли в дар невидимому хозяину вод. Каждый шаг, каждый жест давался им с трудом, будто они отрывали от себя частичку плоти.
В горле у Айана стоял горький ком. Он понимал логику выживания, понимал, что иногда нужно отдать часть, чтобы сохранить целое. Но отдавать последнее призраку? Идти на поводу у страха, который сам же род и взрастил? Его пальцы сами собой сжались в кулаки, ногти впились в ладони, оставляя красные полумесяцы. Он чувствовал, как знакомое, едкое чувство протеста поднимается из самой глубины его существа, но и осознавал свое полное одиночество перед лицом слепой веры всего стойбища.
К нему подошел Хома. Его друг… бывший друг. Он выглядел усталым, на его обычно открытом лице застыла напряженная маска, а под глазами легли темные тени, будто он не спал всю ночь.
– Ты принесешь свой наконечник? – спросил Хома без предисловий. Его голос был хриплым от утренней прохлады или от внутреннего напряжения.
– А есть выбор? – усмехнулся Айан, и в его усмешке прозвучала вся накопившаяся горечь.
– Выбор есть всегда, – угрюмо бросил Хома. – Можно выбрать быть частью рода. А можно – идти своим путем. Один. В одиночку брести по тундре, где за каждым камнем подстерегает голодная смерть.
В этих словах не было угрозы. Был холодный, констатирующий факт. Приговор.
– Мой отец был частью рода, – тихо, но внятно сказал Айан. – И он не ползал на брюхе перед каждой лужицей. Он говорил, что духи уважают силу духа, а не рабскую дрожь.
– Твой отец чтил обычаи! – вспыхнул Хома, и его глаза на мгновение ожили от гнева. – Он знал, где можно спорить с ветром, а где нужно просто нагнуть голову, чтобы тебе ее не снесло. Он был мудр! Ты же… ты лезешь на сопку в бурю с голой задницей! И нас всех под откос тянешь! Ты думаешь, тебе одному виднее, как всем жить?
Он резко развернулся и ушел, его коренастая фигура быстро растворилась среди собирающихся людей, слилась с безликой массой.
Айан остался один. Давление нарастало, становясь почти физическим. Он видел, как мимо него, не глядя, прошла Ина. Она несла в руках небольшой, но искусно сплетенный из тальника туес – свою личную, дорогую ей вещицу. В ее опущенных ресницах и плотно сжатых губах он прочитал молчаливый укор. Или мольбу? «Не усугубляй. Подчинись. Ради всех. Ради меня. Ради нашей тихой пристани, которой, возможно, уже не будет».
Он с силой выдохнул, пытаясь вытолкнуть из груди тяжелый камень. Нет. Он не мог. Но и открытый бунт сейчас был бы самоубийством, ударом ножа в спину всем, кого он, как ни странно, все еще любил. Он вернулся в полумрак чума, порылся в своем берестяном кужоне и вытащил один из наконечников. Не лучший. Тот самый, обсидиановый, что побывал в сердце оленя-важенки. Он провел пальцем по острому, холодному краю, вспоминая тот день, ту удачную охоту, радость на лицах сородичей. Теперь этот кусок камня должен был утонуть в безразличной воде. Пусть забирают. Ему было почти все равно. Почти.
Когда он вышел, народ уже плотным кольцом собрался на берегу. Люди выстроились полукругом перед помостом-алтарем, лицом к озеру, к этой неподвижной, молчаливой громаде. Впереди стоял Тумат, а рядом с ним – жрец, старый, костлявый Этувэ, чье лицо было похоже на высохшую грушу, испещренную глубокими морщинами-трещинами. Этувэ был хранителем преданий и ритуалов, человеком, который знал все нужные слова и все нужные жесты. Его фигура в белой, ритуально выделанной малице из оленьей шкуры казалась неестественно прямой и хрупкой на фоне могучей, как вековой дуб, фигуры Тумата. Рядом со старейшиной жрец выглядел тенью, древней куклой, которой двигают за ниточки.
Айан встал с краю, в последнем ряду, стараясь быть как можно менее заметным, слиться с толпой, но его высокая фигура и замкнутое выражение лица все равно выделяли его, как волка в отаре оленей.
Тумат поднял руку, и это движение было исполнено такой власти, что наступила полная, гробовая тишина, нарушаемая лишь едва слышным плеском воды о берег – будто само озеро прислушивалось к тому, что сейчас произойдет.
– Народ рода Светлого Оленя! – прогремел Тумат, и его голос, могучий и низкий, покатился над водой, отражаясь от ее свинцовой поверхности. – Мы пришли сюда не с пустыми руками и не с пустыми сердцами! Мы пришли воздать должное Великому Эдьэ, Хозяину Вод, с которым нас связывает древний Договор! Договор, скрепленный кровью и благодарностью! Этувэ! Напомни нам и ему о наших узах!
Жрец Этувэ сделал шаг вперед, его движения были скованными, деревянными. Его старческие, мутные глаза закатились, он поднял иссохшие, трясущиеся руки к небу, и из его горла вырвался высокий, визгливый звук, похожий на крик раненой чайки. Это был сигнал. Ритуал начался.
Несколько молодых мужчин, в их числе и Хома, начали бить в маленькие, обтянутые кожей барабаны. Ритм был простым, навязчивым, монотонным. Тум-тум-тум-та-тум. Он вдалбливался в сознание, в такт ему начинало биться сердце, кровь стучала в висках. Этот бой был похож на удары по крышке гроба, под которую заживо похоронили твою волю.
Женщины, взявшись за руки, начали медленный, тяжелый танец. Их ноги вязли в прибрежном песке, их тела раскачивались из стороны в сторону, их голоса слились в низкий, гортанный напев, без слов, лишь на одних гласных. Это был голос самой земли, голос тундры, взывающий к воде, голос векового страха и покорности. В этом напеве была вся история рода – не победная, а полная лишений и надежды на милость тех, кто сильнее.
Айан смотрел на это, и странное, двойственное чувство овладевало им. С одной стороны, все это казалось ему диким, первобытным абсурдом. Танцы, песни, барабанный бой – чтобы умилостивить невидимку? С другой стороны, в этом была своя, жестокая поэзия. Своя мощь. Своя красота. Красота слепого, животного страха и надежды, выкованная в единственном порыве многих душ. Он чувствовал, как этот ритм затягивает, как он хочет подчиниться этому древнему гипнозу, но разум цеплялся за скалу скепсиса, не позволяя утонуть.
Этувэ, тем временем, начал свое камлание. Он кружился на месте, его белая малица развевалась, словно крылья больной, подбитой птицы. Он выкрикивал слова, обращенные к озеру, и его голос то взлетал до пронзительного визга, то опускался до хриплого, захлебывающегося шепота. Казалось, вот-вот старик рухнет без сил, но какая-то невидимая сила, исходившая от Тумата, держала его на ногах.
И вот, наконец, он начал скандировать древнее сказание. Тот самый миф, что лежал в основе этого ритуала. Миф о Договоре.
«Договор с Эдьэ»
«Слушай, о Эдьэ, слушай, Хозяин Вод! Вспомни день тот, великий день! Когда мир был молод, а луна была близка к земле, Сын твой, любимый, резвясь в волнах, Задел рогами светлый лик ночного светила, И выронил его в твою темную глубь!
Застонало озеро, завыли ветра! Погасла ночь, и мир погрузился во тьму! Твой сын испугался, заплакал горючими слезами, Но не мог он вернуть луну на небосклон!
И тогда человек из нашего рода, первый предок, Увидел беду и не испугался! Он был могуч духом и телом, Он нырнул в черную хлябь, не зная страха!
Он плыл долго, сквозь холод и мрак, Мимо спящих рыб и водяных духов, Пока не нашел на илистом дне Твою луну, о Эдьэ, и твоего рыдающего сына!
Он поднял светило могучими руками, И вынес его на поверхность, и вернул небу! И тьма отступила, и ночь вновь зажглась!
Ты же, могучий Эдьэ, воспылал благодарностью! Ты вышел из вод в облике седовласого старца И сказал ты: «Человек! Ты спас моего сына и вернул свет миру! За это я дарую тебе и твоему роду навеки Право ловить рыбу в моих водах! Пусть неводы ваши будут полны, а берега устают от улова! Но помни – всякий дар требует отдачи! Раз в год, когда лето клонится к осени, Принесите мне дань в знак памяти о нашем договоре: Первую пойманную рыбу – как символ начала улова, Пучок табаку – чтобы я курил его и вспоминал о тебе, И три красные нити – чтобы связывали наши миры!
И если нарушите вы этот завет, Забудете о дани или придете с пустыми руками, Я разгневаюсь! Я отниму свою рыбу! Я наслаю туманы на ваши тропы! Я превращу воду в яд! Помните о Договоре, люди! И я буду помнить!»
Этувэ скандировал этот миф нараспев, его голос то усиливался, то затихал, рисуя перед слушателями картины былого. Люди слушали, затаив дыхание, их лица были озарены верой и трепетом. Для них это была не сказка, а сакральная история, объясняющая миропорядок, дающая ответы и, главное, надежду на благосклонность сил, от которых зависела их жизнь.
Айан тоже слушал. Сначала с привычным скепсисом, как слушал бы детскую сказку. Но потом… потом он начал вслушиваться в слова. Не в смысл, а в сам их строй, в их звучание, в мелодику древнего наречия. И ему почудилось… несоответствие. Какая-то фальшивая нота в этой, казалось бы, отлаженной веками песне.
Этувэ говорил на древнем наречии, которое уже мало кто понимал до конца. Но Айан, благодаря матери, которая заставляла его учить старинные песни и сказания, кое-что понимал. И сейчас ему показалось, что жрец где-то спешит, где-то проглатывает слова, где-то меняет интонацию, сбивается. Будто он не вспоминает древний текст, а торопливо и неуверенно воспроизводит его по памяти, вставляя свои, более простые и грубые слова там, где забыл изящный и сложный оригинал.
Особенно его внимание зацепила фраза: «Он поднял светило могучими руками, И вынес его на поверхность…»
В детстве, когда мать рассказывала ему этот миф, было другое слово. Не «могучими», а «…чистыми». «Он поднял светило чистыми руками…» Казалось бы, мелочь. Но какая разница! «Могучими» – это о силе, о физической мощи. «Чистыми» – о намерении, о сердце, о чистоте помыслов. Весь смысл смещался. Подвиг предка заключался не в грубой силе, а в чистоте его души, в смелости, рожденной не из насилия, а из любви к миру.
И еще. В конце, где Эдьэ грозится гневом, Этувэ явно добавил лишнего, чего в канонической версии, которую Айан слышал от матери, не было: «Я превращу воду в яд!» Старая бабка Аанчал, знавшая сказания лучше кого бы то ни было, как-то обмолвилась, что настоящая, древняя угроза была иной, куда более страшной и поэтичной: «Я отдеру с берегов свою кожу, и вы больше не найдете ни капли влаги». Образнее. Страшнее. Это был гнев самой стихии, а не колдуна-отравителя. А «яд» – это что-то простое, примитивное, не в стиле этих старинных, выверенных мифов.
Это были мелочи. Случайные оговорки старого человека? Или… намеренное искажение? Фальшь, вплетенная в древнюю ткань предания, чтобы заменить истинную, духовную суть Договора на простой и понятный обмен: дань в обмен на безопасность?
Айан вглядывался в лицо Этувэ. Старик был в трансе, его трясло, с губ летела пена, на лбу выступили капли пота. Но в его глазах, в те мгновения, когда они ненадолго фокусировались, Айан увидел не священный экстаз, не единение с духом, а… страх. Панический, животный страх. И еще – покорность. Покорность тому, кто стоял рядом, чью волю он исполнял. Тумату.
И тут до Айана дошло, как удар обухом. Этувэ не просто проводил обряд. Он играл роль. Роль, написанную для него старейшиной. Тумат использовал древний миф, этот духовный стержень рода, чтобы укрепить свою власть, чтобы запугать народ, чтобы оправдать сбор дани, которая обогащала в первую очередь его, старейшину, распределявшего потом «остатки» от «принятых духом» даров. Ритуал был не возрождением Договора. Он был его профанацией. Осквернением. Попиранием памяти тех самых предков с чистыми руками.
В этот момент Этувэ закончил свое повествование, его голос сорвался на шепот, и он, пошатываясь, отступил назад, будто с него сняли тяжелую ношу. Барабаны смолкли. Танцы остановились. Наступила кульминация, момент истины.
Тумат шагнул к помосту. Он взял первую, самую крупную рыбину из короба и с силой швырнул ее далеко в озеро. Затем – пучок табака. Затем – три мотка нитей. Каждый бросок был резким, полным показной уверенности.
– Прими, о Эдьэ, нашу дань! – громоподобно крикнул он, и его голос прокатился над замершей толпой. – И верни нам свою благосклонность! Открой свои житницы, наполни наши сети!
Все замерли в ожидании. Люди впились взглядами в воду, надеясь увидеть знак – всплеск, круги на воде, рыбу, выпрыгнувшую навстречу дару, что-то, что укажет на принятие дара могущественным Эдьэ. В толпе послышались сдержанные вздохи, шепотки молитв.
Прошла минута. Другая. Озеро оставалось неподвижным. Мертвым. Безжизненным. Рыба лежала на поверхности, безвольно покачиваясь на мелкой, ленивой ряби. Табак медленно намокал, темнел и начал тонуть, оставляя за собой бурый след. Нитки плавали, как бледные водоросли, их уносило слабым течением от берега.
Ничего не произошло. Ни единого знака. Ни малейшего намека на присутствие незримого хозяина. Только серая, равнодушная гладь, вбирающая в себя их жертву без всякого ответа.
Тумат стоял, его спина была напряжена, как тетива лука. Он ждал. Народ ждал. Но озеро молчало. И в этой тишине было больше презрения, чем в любом самом страшном гневе.
И тогда Айан, не в силах сдержать подступающую волну горького торжества, громко, на всю береговую линию, усмехнулся. Звук был резким, как удар бича, сухим и безжалостным. Он прозвучал кощунственно, дико в этой всеобщей напряженной, почти молящей тишине.
Все головы повернулись к нему. Взгляды были ужасны – в них был и шок, и немой ужас, и ненависть, и страх, что его кощунство, его пренебрежение сейчас навлечет на них кару, которую не принял дух. Он был козлом отпущения, громоотводом для их собственного, невысказанного сомнения.
Тумат медленно, очень медленно обернулся. Его лицо было бледным от сдерживаемого гнева, но губы сложены в презрительную, кривую усмешку. Глаза сузились, превратившись в щелочки, из которых на Айана ударил ледяной холод.
– Ты что-то хочешь сказать, отступник? – его голос был тихим, но каждый слог отдавался в звенящей тишине, как выстрел, раскалывающий лед. – Или твое неверие уже не может оставаться в тебе и рвется наружу, оскверняя все вокруг? Твоя гордыня слепа и глуха к голосу рода?
Айан не ответил. Не стал тратить слов. Он лишь медленно покачал головой, и его взгляд, полный жалости и отвращения, скользнул по бледному, перепуганному лицу Этувэ, по горам даров, сложенных на берегу – их последней надежды, отданной в никуда, по неподвижной, равнодушной воде озера. И, повернувшись, он пошел прочь. Прочь от этого абсурдного спектакля, разыгранного для запуганных зрителей. Прочь от людей, готовых отдать последнее ради утешительной лжи, которую им подсунули вместо хлеба.
Он шел, не ускоряя шага, и за спиной его нарастал гул возмущенной толпы, крики, плач женщин, гневные окрики мужчин. Но его это больше не волновало. Он понял главное. Проблема была не в духах, не в мифическом Эдьэ. Проблема была в людях. В их страхе, в их готовности подчиниться. И в тех, кто этим страхом ловко и цинично управлял, как кукловод марионетками.
А озеро по-прежнему молчало, храня в своей серой, бездонной глубине тайну настоящего Договора, того, что был заключен когда-то с человеком с чистыми руками и открытым сердцем. Договора, который, казалось, был окончательно и бесповоротно расторгнут сегодняшним днем, этой фарсовой жертвой и этим молчанием, более красноречивым, чем любая буря.
Глава 5 Первый иней
Ночь пришла не спеша, разливаясь по тундре густой, как деготь, чернотой. Сперва угасла багровая полоса на западе, потом небо пронзили холодные иглы звезд. И наступила тишина. Не та, благодушная, что бывает в морозные вечера, когда скрип снега под ногами лишь подчеркивает мирный покой спящей земли. Нет. Эта тишина была иной – звенящей, напряженной, словно тетива лука перед выстрелом. Она давила на уши, заставляла сердце биться чаще, будто в предчувствии беды, о которой никто не смел сказать вслух.









