bannerbanner
Доска Лазарева
Доска Лазарева

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Слово «отдать» прозвучало, как знакомая нота. В общине любили говорить о «жертве», о «полном посвящении», о том, что «нет большей радости, чем быть принесённым на алтарь». Теперь это переносили на доску.

Сергей быстро выставил фигуры. Для меня это была известная задача: он показывал её на кухне несколько дней назад. Жертва пешки на проходе, открытый король, мат по диагонали. Тогда это казалось просто красивым трюком.

– Андрей, – сказал Учитель, – покажи, что ты сделаешь.

Я сделал ход, как меня учили: подвёл коня, отдал пешку. Сергей ответил по нужному сценарию. Я сделал следующий ход. В зале зашумели, когда чёрному королю не осталось ни одного безопасного поля.

– Видите? – Учитель поднял руку. – Мальчик отдал то, что казалось ему «своим». Пожертвовал малым ради большего. Он не зацепился за пешку. Он увидел линию.

«Мальчику» в этот момент хотелось провалиться под ковёр.

– Так и в жизни, – продолжал он. – Когда Господь просит тебя отдать что-то, что ты считаешь значимым: привычку, человека, работу, сон, – ты думаешь: «Это мат мне». А на самом деле Он строит комбинацию. Через твою жертву приходит победа.

Кто-то всхлипывал уже на слове «привычку». У кого-то проигрывалась своя партия: бросил пить, ушёл из семьи, уехал в общину. На Станции у каждого был список того, чем он «пожертвовал». Боль из этих списков теперь подгоняли под аккуратный образ пешки, которую ведёт умный ребёнок.

– А если пешка не хочет? – вдруг подумалось мне, пока зал кивал.

В шахматах этого вопроса не существовало: фигурой распоряжался тот, кто сидит за доской. В нашей жизни этот вопрос тоже не приветствовался.

– Ты молодец, сын, – сказал Учитель, когда я вернулся на лавку. Наклонился, чуть коснулся моей головы. – Господь делает тебя примером.

Слово «пример» на Станции означало не столько «образец», сколько «инструмент».

Мама сидела в женском ряду, ближе к проходу. Я почувствовал её взгляд в затылок. Он был тяжёлым и очень трезвым – без слёз, без восторга.

После собрания ко мне подошли женщины.

– Я прямо увидела, – говорила одна, держа меня за рукав, – как ты – эта пешка. Господь поведёт тебя.

– Ты не бойся отдавать, – наставляла другая. – Чем больше отдашь, тем больше будет.

Они говорили о моей жизни так легко, как о наборе предметов, которые можно переставлять.

Сергей стоял у дверей дома молитвы, куртка на руках, взгляд – в сторону. Когда я проходил мимо, он шепнул:

– В следующий раз показывать будем партию, где пешку не жертвуют, а защищают до конца.

Я усмехнулся. Он, наверное, думал, что это шутка. Для меня это была почти утопия.

Мама не устроила сцену. На Станции вообще мало кто позволял себе сцены – это считалось «эмоциональной бесовщиной». Она молчала до вечера. Только когда мы закрыли дверь нашей комнаты, прислонилась к ней спиной и выдохнула так, будто от плеч отцепили мешок.

– Ну вот, – сказала она. – Дождались.

– Чего? – спросил я, хотя примерно понимал.

– Превращения, – ответила. – Они нашли ещё один способ показывать тебя людям.

Она присела на край кровати, стянула платок. Волосы, заплетённые в тугой пучок, упали тяжёлой косой на спину. Её лицо без платка казалось моложе. Но усталость никуда не исчезала.

– Им мало, что ты у них «сосуд». Теперь ты ещё и пешка в живом примере, – продолжала она. – Сейчас они начнут писать про тебя в свои брошюрки.

Я представил свою фамилию на серой обложке с золотистыми буквами: «Свидетельство Андрея, сосуда игры». Фамилии у меня уже не было. Было только имя, которое легко ставилось в заголовки.

– Это просто партия, – попытался я оправдаться. – Они… увидели в ней…

Я поискал слово, которое бы не звучало как «знак», «пророчество» или «воля».

– Увидели то, что хотели увидеть, – закончила она за меня. – Они всегда так. У них нет ходов, есть трактовки.

Она встала, подошла к столу, где стояла наша пластиковая миска и кружка.

– Шахматы – хорошая штука, – сказала она, наливая воду. – Но они влезут и туда. Будут через твою доску говорить то, что им выгодно. А тебя будут хвалить за то, чего ты не говорил.

– А что я должен делать? – спросил я.

– Думать, – ответила она. – Хоть где-то.

Это звучало почти как богохульство.

Сергей, кажется, понимал свою роль в этом спектакле не хуже мамы.

– Видал, как они из комбинации сделали проповедь? – сказал он через пару дней, когда мы снова сидели на кухне. Он переставлял фигуры, даже не глядя на них – руки помнили.

– Видал, – ответил я.

– Ничего, – он пожал плечами. – У меня всю жизнь кто-то из чего-то что-то делает. В пабе из партии делают повод выпить, тут – повод для Бдения. Им лишь бы повод.

Он поставил пешку на центральное поле.

– Смотри, – сказал. – Давай разберёмся с жертвами. По-честному, а не по-ихнему.

Он водил пальцем по доске.

– Бывает жертва вынужденная, – начал. – Когда у тебя других ходов нет. Либо отдаёшь, либо сразу мат. Такие любят вешать на стену: «Смотрите, я пожертвовал, какой я герой», хотя по факту – прятаться было некуда.

Он сдвинул пешку вперёд и тут же убрал.

– Бывает жертва позиционная: ты отдаёшь что-то сейчас, чтобы потом получить лучшее. Там нужно видеть далеко, иначе остаёшься просто без фигуры.

Он посмотрел на меня.

– А ещё бывает жертва, которого не замечаешь, – добавил он. – Когда тебя по чуть-чуть отрезают от поля, и в какой-то момент ты уже никуда не ходишь. Это даже не жертва, а списание.

Я слушал и понимал, что он говорит не только о доске. На Станции нас тоже по чуть-чуть «списывали» из мира, пока мы не переставали видеть другие поля.

– А пешка… – начал я.

– Пешка вообще никого не спрашивает, – перебил он. – Её ведёт тот, кто сидит. В жизни чуть честнее: иногда пешка может хотя бы орать.

Он сдвинул одну фигурку вперёд.

– Ты можешь хотя бы внутри знать, что тебе не нравится, – сказал он уже тише. – Даже если вслух говоришь всё, что от тебя ждут.

Это было его единственное «духовное наставление» за всё время наших занятий. В нём было больше правды, чем во всех словах про «послушание», что я слышал с кафедры.

Секта, тем временем, всё активнее вплетала шахматы в свой словарь.

На занятиях в детской сестра Анна теперь иногда говорила:

– Андрей, объясни, как фигура не может стоять на двух клетках сразу. Это хороший образ для нашего Учения: нельзя служить сразу двум господам.

Я объяснял. Дети смотрели на меня, как на старший класс, хотя мы были одного возраста.

– Вот видите, – резюмировала она. – Так и вы: либо вы полностью здесь, либо там, «в мире».

«В мире» они произносили как название болезни.

Иногда она приносила на занятия старую, ещё советскую книгу по шахматам, которую Сергей вытащил из подсобки, и читала вслух оттуда фразы.

– «Фигурная игра основана на координации», – читала Анна. – Координация – это согласие. В общине тоже нужна координация. Никаких одиночных ходов.

Сергей, услышав про «координацию», только усмехнулся.

– Им даже учебник по дебютам нужен для проповеди, – сказал он. – Удивительно, как они ещё из таблицы умножения мораль не достали.

– Достали, – ответил я. – Про то, что всё умножается во многократном плоде.

– Точно, – хмыкнул он. – У вас тут всё либо плодится, либо жертвуется.

Мама не участвовала в этих интеллектуальных аттракционах. Она продолжала резать хлеб и варить суп, стирать и сушить, ночами шептать со мной вполголоса о том, что «можно было сделать по-другому».

Но однажды она всё-таки вышла из тени.

Это случилось после того, как Учитель объявил новый «проект».

– Мы видим, – сказал он на собрании, – что миру интересно, что Господь делает с юными сосудами. К нам уже обращались люди из города, спрашивали, как Андрюша совмещает дисциплину духа и способность к сложным играм.

Я внутренне вздрогнул. Я не знал о тех, кто «обращался».

– Возможно, Господь откроет нам возможность показать его на одном из городских турниров, – продолжил он. – Не ради славы, а ради свидетельства.

Слово «турнир» прозвучало как чужеродный элемент, как металлический предмет в супе. Люди переглянулись. Идея выходить «в мир» у нас всегда вызывала нервозность.

– Мы будем молиться, – подвёл он итог. – Чтобы если это от Бога, Он сам открыл двери. И чтобы никакая плоть не возгордилась.

После собрания в доме молитвы пахло перегретым воздухом и страхом.

– Они что, хотят тебя куда-то вывозить? – спросила мама, когда мы вернулись в комнату.

– Я не знаю, – честно ответил я. – Учитель сказал… «если даст».

– Он уже решил, – сказала она. – Когда он говорит «если», это значит «когда».

Она ходила по комнате, как зверь в клетке. Потом остановилась.

– Я с ним поговорю, – сказала. – Пока он не отдал тебя, как очередную кастрюлю на благотворительную ярмарку.

Слово «поговорю» в наших стенах могло означать что угодно: от тихого «отче, благословите» до открытого конфликта. Мама выбирала выражения осторожно, но в этот раз линия в её взгляде казалась жёстче обычного.

Разговор состоялся через день. Я его не слышал, но видел.

Они стояли во дворе у бетонного постамента, который когда-то служил основанием для военной антенны, а теперь был ни тем, ни другим. Небо висело низко, под ногами чавкала грязь. Люди проходили мимо, делая вид, что не подслушивают.

Мама стояла с прямой спиной, без платка – волосы спрятаны в тугой пучок. Учитель – в своей вечной стёганой куртке, руки за спиной, лицо спокойное.

– Он всё ещё ребёнок, – сказала она. Голос был ровный, без истерики. – У него ещё даже зубы молочные до конца не сменились. Какие турниры? Какие города?

– Ты сама говорила, – мягко возразил Учитель, – что хочешь для него лучшей доли. В мире его бы топтали. Здесь Господь даёт ему путь.

– Путь – это когда человек хоть что-то решает сам, – ответила она. – А вы предлагаете ещё одну сцену, на которую его выведут.

Он чуть наклонил голову набок.

– Елена, – сказал он. – Ты опять смотришь глазами страха. Ты боишься мира, боишься меня, боишься за сына. Но страх – плохой советчик.

– Я не вас боюсь, – сказала она. – Я боюсь, что в какой-то момент не отличу, где он – сын, а где – декорация.

Слово «декорация» на Станции звучало почти как ругательство. Театр считали пустой, греховной игрой. Но тут оно было точным.

– Мы не делаем из него декорацию, – спокойно ответил Учитель. – Мы даём ему возможность послужить.

– Себе, – тихо добавила она. – Вашим планам.

Он вздохнул.

– Ты давно не была на Бдении, – сказал он. – Видимо, пора освежить твоё отличие духа.

Слова были произнесены спокойно, без угрозы. Но я знал, что это означает: очередную ночь у стены, ещё один листок с фразой.

Мама молчала секунду, потом кивнула.

– Я отстою его столько, сколько смогу, – сказала. – Потом, может, у меня не хватит сил. Но пока у меня есть голос, я буду напоминать, что он – не только ваш «сосуд».

Он чуть улыбнулся.

– Твой сын принадлежит прежде всего Бессмертному Сознанию, – произнёс он. – А мы всего лишь инструменты.

– Инструменты бывают разные, – ответила она. – Одни лечат, другие режут.

Это был самый дерзкий разговор, который я видел на Станции. И самым тихим. Никто не кричал, никто не хлопал дверями. Только в воздухе оставалась натянутая струна.

За эту струну её вскоре и подвесили.


Бдение назначили на ближайшую ночь. Официальная формулировка: «за настойчивые плотские привязанности и критику духовного руководства».

Я лежал на кровати, слушал, как за стеной шуршит её голос: очередная фраза, приклеенная на уровне глаз.

«Сын не твоя плоть, сын – сосуд».

Им нравилось эту формулу. Её вывели на стенде в доме молитвы. Её повторяли на собраниях.

Сейчас она висела перед моей мамой, как приговор.

– Сын не твоя плоть, сын – сосуд, – шептала она. Голос иногда срывался на хрип, но не замолкал.

Я лежал в темноте и думал о той партии с жертвой пешки. Там всё было ясно: ты сам решаешь отдать фигуру, чтобы поставить мат. Здесь всё решали за нас. Никто не спрашивал ни у пешки, ни у матери, хочет ли она быть шагом в чьей-то комбинации.

В какой-то момент я не выдержал. Встал, вышел в коридор. Дежурная сестра сидела на стуле в конце, дремала.

Мама стояла лицом к стене. Спина прямая, руки вдоль тела. От пота рубаха прилипла к лопаткам. На лбу выступили капли.

Я подошёл на расстояние двух шагов.

– Иди спать, – прошептала она, не поворачиваясь. – Не надо ещё одно Бдение.

– Могу постоять с тобой, – сказал я.

– Ты и так стоишь, – ответила она. – Только в другой клетке.

Это было точнее любой метафоры Учителя.


После того разговора с Учителем и ночного Бдения отношение к маме чуть сместилось. С ней перестали громко смеяться в очереди за кашей, меньше просили «поделиться свидетельством». Но в лицо ничего не говорили. На Станции изгнание начиналось с невидимых перемен: тебя переставали вставлять в чужие разговоры, как фигуру убирали с края доски, но ещё не уносили в коробку.

Отношение ко мне, наоборот, стало ещё более подчеркнуто внимательным.

– Ты не виноват в сомнениях матери, – говорили старшие. – Каждый сам делает свой выбор. Главное, чтобы ты не остановился на её страхах.

Слово «страхи» теперь стало пояснением ко всем её действиям.

– Мать у тебя плотская, – сказала одна сестра на кухне, перекладывая горячие котлеты в кастрюлю. – Бог за тебя борется, а она всё земное в тебе держит.

Я хотел спросить, как это – «борется»: чьими руками, чьими ночами у стены, чьими партиями на доске. Не спросил.

Сергей наблюдал за этим цирком со скучающей физиономией.

– У вас тут всё как в блиц-партии, – сказал он однажды. – Никто не успевает подумать, все только реагируют.

– А вы? – спросил я. – Вы думаете?

– Я сто раз думал, – ответил он. – Результат один: где бы я ни был, кто-то меня двигает. Разница только в том, виден ли мне хотя бы иногда план.

Он поставил пешку перед королём.

– Смотри, – сказал. – Бывает так, что жертва неизбежна. Вопрос только – какая. Отдашь пешку – уцелеет фигура. Держишься за пешку – потеряешь больше.

Он задумался.

– Главное – чтобы ты хотя бы понимал, чем именно тебя жертвуют, – добавил. – А не жил в иллюзии, что всё само.

Я не знал тогда, что эти слова будут всплывать у меня в голове каждый раз, когда кто-то предложит «невероятную возможность».


К зиме на Станции сложился новый миф: «пророчество о мальчике с доской».

Его цитировали по-разному. Кто-то говорил:

– Учитель сказал, что через его партии Господь будет показывать путь общине.

Кто-то утверждал:

– Видела, видела, как он на той вечеринке… на том собрании… когда он пожертвовал, Учитель прямо сказал: «Так и мы».

Кто-то добавлял:

– Я молилась, и мне открылось: он поведёт многих детей.

Я был во всех этих версиях одновременно: пророческий знак, проводник, пешка.

Мама в этих разговорах не участвовала. Она стала ступать по двору осторожнее, как по тонкому льду. И всё чаще смотрела за забор, туда, где щебёночная дорога уходила в поле.

Сергей тем временем запивал свои дрожащие руки чаем и молитвами. В общине считали, что его «тягу» можно выжечь трудом и молитвой. Его гоняли на стройку, в котельную, в подсобку. Но пару раз я чувствовал от него знакомый запах – тот, что шёл не от трудотерапии, а от чего-то, купленного тайком в городе за деньги, которые он не должен был иметь.

– Срывы, – говорили про него шёпотом. – Не держит завет.

Я впервые увидел, что такое настоящая пешечная жертва.

Сергей однажды пришёл на кухню с рассечённой бровью. Глаз заплыл, рубаха порвана.

– Упал, – коротко сказал, когда я уставился.

– Где? – спросил я.

– Между «не пей» и «не могу не пить», – усмехнулся он. – Там я часто спотыкаюсь.

Я ещё не понимал, насколько честным было это определение.

В тот день он играл хуже обычного. Руки тряслись сильнее, ходы были рваными, комбинации не складывались. Он злился не на меня, а на доску.

– Они хотят, чтобы я был примером исправленного, – сказал он. – И чтобы ты был примером одарённого. Красивый набор. Проповедовать удобно.

– А вы можете… – начал я. – Не быть?

– Кем? – спросил он. – Одарённым я никогда не был. Исправленным – тем более. Они просто любят слова.

Он откинулся на спинку стула.

– Ладно, канал, – сказал. – Учись хотя бы на моих ошибках. Если тебя начнут жертвовать – смотри, какой план за этим стоит, и можно ли слезть с доски живым.

Я тогда ещё не знал, что у некоторых партий нет живых выходов, только разные виды поражений.


Годы спустя, когда мне будут задавать стандартный вопрос: «Когда вы впервые поняли, что в шахматах есть что-то большее, чем игра?», я каждый раз буду вспоминать не красивую комбинацию или выигранный турнир.

Я буду видеть доску на кухне, живой зал в доме молитвы, мамино шептание у стены и рассечённую бровь Сергея.

И ту детскую мысль, которая впервые сформулировалась тогда, между «пророчествами» и «пешечными жертвами»:

главная разница между партией и сектой в том, что за доской хотя бы честно видно, кем жертвуют и какой мат ты в итоге ставишь.

На Станции этого никому не показывали. Там просто говорили: «Подставь шею, Бог знает, что делает».

Тогда, в свои десять, я ещё не умел спорить с богами. Но уже начал подозревать, что если когда-нибудь у меня будет право на собственный ход, это будет не молчаливая пешечная жертва, а что-то совсем другое.

Пока же я оставался тем, кем меня объявили: мальчиком с аккуратными руками, через которого взрослые демонстрируют свои комбинации.

Шахматы уже были.

Выезда в мир – ещё нет.


Глава 5. Первый выезд в мир


Выезда в мир у нас не было до тех пор, пока он вдруг не появился как ещё один пункт в расписании служений. Не как свобода, а как «поручение». Мир сам по себе считался опасной территорией, но иногда туда всё-таки приходилось выезжать: за мукой, за запчастями для генератора, за новыми людьми. В тот год к этим поводам добавился ещё один – «свидетельство через шахматы».

Я не заметил точного момента, когда разговоры о «возможном турнире» перестали быть условным будущим и превратились в план. На Станции вообще многое происходило так: вчера это было «если Господь откроет двери», сегодня – уже список дел на стенде.

Однажды утром на доске объявлений между расписанием постов и графиком дежурств висел новый листок. Аккуратный почерк сестры Марии, жирный заголовок:

«Молитвенная поддержка: выезд в мир (шахматное свидетельство)».

Внизу было написано: «Брат Сергей и сын Андрей (канал) по благословению Учителя отправляются на турнир в городской дом пионеров. Просим особо молиться о защите, трезвости и дисциплине мысли».

Слово «трезвости» бросалось в глаза сильнее остальных. Оно относилось к Сергею, но читалось так, будто касается нас обоих.


Подготовка к выезду началась не с чемоданов, а с инструктажа.

Вечером, после собрания, меня задержали в доме молитвы. Люди медленно расходились, лавки скрипели, ковры пахли пылью и чужими носками. Учитель остался у своего кресла. Рядом с ним стояли брат Фёдор и сестра Мария – как две скобки по бокам от предложения.

– Андрей, подойди, – сказал Учитель.

Я вышел вперёд. Пустой зал всегда казался мне больше, чем полный. Когда на лавках сидели люди, пространство заполнялось дыханием и запахами. Когда они уходили, оставался только гул. Словно здание вздыхало, наконец освобождаясь от нашего веса.

– Ты знаешь, что нам открылась возможность поехать в город? – спросил он.

– Да, – ответил я. – Я видел на доске.

– Это не прогулка, – сказал брат Фёдор, шмыгнув носом. – Это ответственное поручение.

– Ты поедешь не ради победы, – мягко продолжил Учитель. – Победа – это побочный плод. Главное – свидетельство. Люди там увидят, что даже ребёнок, выросший в тишине, может иметь ясный ум. Им станет стыдно за своё тление.

Стыд других людей был у нас отдельной валютой.

– Всю славу отдаём Бессмертному Сознанию, – вставила сестра Мария. – Ни слова о себе.

Учитель кивнул:

– Ты встретишь там много лишних взглядов, много пустых слов. Рекламы, музыка, женщины в развязной одежде, дети, не знающие послушания. Всё это – шум. Твоя задача – идти сквозь шум и смотреть внутрь.

«Внутрь» теперь означало не только «в дух», но и «в позицию». На доске и в секте это слово всё чаще означало одно и то же: «не задавай лишних вопросов наружу».

– Ты помнишь, чей ты? – спросил он.

– Бессмертного Сознания, – ответил я привычно.

– И? – мягко подтолкнул он.

– И общины… – выдохнул я. – И… ваш.

Брат Фёдор кивнул удовлетворённо, как бухгалтер, которому сошлась строка.

Учитель улыбнулся:

– Хорошо. Тогда запомни три вещи.

Он поднял пальцы, как на детских занятиях.

– Первое: ты не называешь себя «шахматистом». Ты – сосуд. Шахматы – просто инструмент.

Второе: ты не смотришь по сторонам с любопытством. Ты смотришь, чтобы различать, где тление, а где свет.

Третье: всё, что с тобой там произойдёт, – не случайность. Если ты выиграешь – это знак. Если проиграешь – тоже знак.

То есть свободы у меня не было ни в одном исходе.

– Понятно? – спросил он.

– Да, – сказал я.

Я понимал только одно: завтра меня наконец-то выпустят за ворота.


С мамой разговор вышел короче и труднее.

Она узнала о выезде позже всех. Листок на доске заметила утром, когда шла на кухню; к этому времени половина общины уже обсудила, «как Господь распоряжается нашими детьми». К вечеру её лицо стало каким-то заострённым – не от слёз, а от попыток держать все слова внутри.

– Когда? – спросила она, когда мы остались вдвоём в комнате.

– Послезавтра, – ответил я. – В пять утра выезд.

– Конечно, в темноте, – пробормотала она. – Как иначе.

Она сняла с гвоздя наше единственное приличное полотенце, стала складывать, хотя складывать было нечего. Руки искали работу.

– С кем? – спросила.

– С Сергеем, – сказал я. – И, наверное, с братом Фёдором. Он будет старшим.

Она закусила губу. Фамилий у нас не было, зато было много челюстей, покусанных изнутри.

– Тебе дали инструкции? – спросила она.

– Не смотреть по сторонам, – перечислил я. – Не разговаривать ни с кем, кроме судьи и… если что, тренера. Не брать ничьих вещей. Не заходить «в общественные места», кроме туалета. Не…

– Не дышать, – усмехнулась она. – А играть как?

Я промолчал.

Она подошла к шкафчику, достала оттуда свёрток – наше «праздничное». На Станции праздников не любили, но вещи для «особых случаев» всё равно появлялись. В свёртке лежала вязаная кофта, которую нам подарили «братья из Германии»: ярко-синяя, с оленями. Олени смотрели прямо, как будто знали, что им предстоит участие в чужой жизни.

– Надень это, – сказала она. – В городе будет прохладно.

– Она слишком… – начал я.

Кофта сильно выделялась на фоне наших серых рубах.

– Пусть выделяется, – отрезала она. – Чтобы если тебя где-нибудь потеряют, было легче найти.

Станцию она больше боялась, чем город.

Ночью она почти не спала. Я слышал, как она ворочается, шепчет что-то себе под нос. Не молитвы – их я узнавал по ритму. Это были обрывки фраз: «держать», «отпустить», «не дать сделать из него…». Последнее слово каждый раз тонуло в подушке.

– Мам, – сказал я в темноту. – Я же вернусь.

– Я не о воротах думаю, – ответила она. – Я думаю, что они впервые покажут тебе, как бывает ещё. А потом опять закроют.

Я тогда этого не боялся. Мне казалось, что любой выезд – уже победа.


Выезд начался с будильника, который зазвенел раньше обычного.

В четыре утра коридор ещё не проснулся. Звук был тихий, как если бы кому-то снился тот же будильник. Дежурный брат прошёлся по комнатам, постучал костяшками по дверям:

– Подъём, служители.

«Служителями» в этот раз были мы трое: я, Сергей и брат Фёдор.

Мама встала вместе со мной. Пока я натягивал штаны, она проверяла мешочек, который собирала со вчерашнего вечера: сменная рубаха, маленькое полотенце, расчёска, пустая тетрадка с обрезанными полями.

– Зачем тетрадка? – спросил я.

– Может, там будут… записи, – сказала она. – Или тебе захочется что-то запомнить. Не всё же в голову складывать.

В голове у меня и так места было не много: цитаты, партии, лица.

Она застегнула на мне синюю кофту, поправила ворот. Олени на груди сместились и как будто побежали.

– Не простудись, – сказала она, вместо «будь осторожен».

В коридоре было холодно и пахло вчерашней кашей. Мы вышли во двор. Небо ещё не посветлело, забор казался чёрной стеной с серебряными пятнами инея.

На страницу:
4 из 6