
Полная версия
От Заката до Рассвета
– Да, – скованно ответил я, чувствуя, как его ноготь вонзился в моё запястье, оставляя тонкий след, как полумесяц.
Полумесяц, как тот, что висел над нашей скамейкой, когда она в последний раз назвала меня солнцем. Её голос был тихим, как шёпот листьев, но слова обожгли, как солнечный луч. «Ты – моё солнце», – прошептала она. И тогда я не понял, что это не комплимент, а просьба. Она умоляла меня светить ей, не зная, что я уже начал гаснуть. Но я не умел признаваться в собственной тьме.
Солнце светит для всех. Но сгорает в одиночестве. Лабиринт знал это. Ветер унёс её смех, а полумесяц над нами застыл, как осколок разбитой лампочки. Теперь его свет резал мне кожу, напоминая, что я так и не стал тем светилом, каким она меня видела.
Лабиринт не любит тех, кто помогает. Он кормится одиночеством, выпивает его до дна, как вампир, питающийся кровью отчаяния. Каждый акт сострадания был для него личным оскорблением. Он шептал мне, что я предаю его. Сжимал стены, пытаясь раздавить нас, как орехи. Убирал дорогу из-под ног, заставлял землю проваливаться. Искривлял шаги, так что мы шли по кругу, думая, что движемся вперёд.
Но я держал Тело за руку, а значит, мы движемся вперёд по тропе, вытоптанной теми, кто отказался сдаться. По следам крови и слёз тех, кто выбрал любовь вместо страха, свет вместо тьмы, надежду вместо отчаяния. Эта тропа была невидимой, но я чувствовал её под ногами.
Я не совсем понимал, зачем согласился идти вместе. Может, от страха одиночества – страха стать ещё одной стеной в этом лабиринте. Может, потому что в его дрожащей руке я увидел отражение того мальчика, который когда-то не мог встать после очередного падения. А может, потому что в глубине души знал: спасая других, мы спасаем частичку себя – ту единственную, что ещё помнит, как быть человеком.
Пока я не был один, я чувствовал, что у меня есть причина дышать.
Мы шли, сплетая пальцы, как два провода, пытающихся зажечь последнюю искру в кромешной тьме. Наши руки стали проводниками – не только тепла, но и боли. Мы делились своими страхами пополам, и от этого они не становились меньше, но становились переносимее.
Лабиринт хищно следил за нами, его дыхание становилось всё более тяжёлым и злым. Он молча подстраивался под наши шаги, прогибался под весом наших тел, словно дышал в унисон с нашими лёгкими. Мы стали частью его ритма, но не сдались его воле. Он не хотел нас отпускать. Мы были его любимой едой – страдание вдвоём было изысканнее, чем одинокая агония. В нашей связи он видел больше возможностей для боли: он мог заставить меня смотреть, как умирает Тело, или заставить Тело видеть мою смерть.
Его стены трепетали, как будто пытались запомнить наши движения, записать нас в свою память, чтобы потом воспроизвести эту историю для новых жертв, впитывали нас, как следы в зыбучем песке, где каждый шаг – это обещание утонуть в забвении. Но мы продолжали идти, оставляя следы, которые, возможно, помогут тем, кто придёт после нас.
Ладонь Тела была холодной, как осколок разбитой лампочки, и липкой, будто облитой смолой времени. Его кожа впитала в себя столько боли, что стала её проводником. Прикасаясь к ней, я чувствовал не только его страдания, но и страдания всех, кто держал эту руку до меня.
Оно молчало, но его пальцы дрожали, шепча азбукой боли: «Ты не солнце. Ты – просто спичка, сгорающая, чтобы зажечь другого. Но даже спички нужны в мире, где так мало огня».
Я пытался заговорить, но Тело отвечало лишь сдавленными стонами, короткими «да» и «нет». Его словарь сузился до самого необходимого – боль оставляет мало места для красноречия. Его рука дрожала, но продолжала сжимать мою, впиваясь ногтями в кожу так крепко, словно боялось, что я исчезну, как все огни, которые мы так и не догнали. Мы были донорами друг для друга: я дарил ему свет, а оно – мне причину не сдаваться. Мы кормили друг друга крохами надежды, как птицы, которые по очереди приносят пищу в гнездо.
– Почему ты помогаешь мне? – прошептало Тело, и его голос был как треск лампочки, готовой лопнуть. – Ты же знаешь, что лабиринт не отпустит нас. Он никого не отпускает.
– Потому что иначе я останусь один, – ответил я, и слова вырвались из меня, как последний выдох утопающего. – А одиночество – это смерть без погребения, разложение души при живом теле.
– А ещё, – добавил я, и голос мой стал тише шёпота, – потому что она просила меня быть солнцем. И даже если я всего лишь спичка, я должен попытаться согреть кого-то, пока не сгорю окончательно. Даже если мой огонь обожжёт нас обоих.
Мы шли долго – или коротко, время в лабиринте было обманщиком, растягивающим секунды боли в часы и сжимающим годы счастья в мгновения. Лабиринт не показывал времени, но я чувствовал, что он растягивает его, заставляя нас кружить по замкнутым кольцам. Каждое кольцо было чуть меньше предыдущего, как спираль, ведущая в никуда.
Тьма нарастала, как сгущённая боль, затекающая в суставы. Она обладала собственным весом, давила на плечи, гнула спину, заставляла смотреть в пол. Её холод лип к коже, как засохшая кровь. Она обнимала нас со всех сторон, приглушала звуки, оставляя лишь удары сердца и хриплое дыхание. Но в этой тишине я начал слышать что-то ещё – музыку. Едва различимую, как дыхание спящего ребёнка. Это была мелодия надежды, которую напевали все, кто когда-либо шёл по этим коридорам, отказываясь сдаваться.
Лабиринт менялся вокруг нас, как живое существо, приспосабливающееся к нашему присутствию. Его стены уже не были каменными, а стали податливыми, как кожа натянутого барабана – они вздрагивали, пульсировали, будто жили собственной жизнью. Иногда я видел под их поверхностью движение – силуэты тех, кто стал частью лабиринта, их руки, прижатые к внутренней стороне стен, их лица, искажённые немым криком.
Будто мы шли не по коридорам, а по венам гигантского спящего зверя, который мог проснуться в любой момент. И когда он проснётся, мы станем антителами в его крови – чужеродными элементами, которые нужно уничтожить.
Иногда, когда мы останавливались, мне казалось, что из стен медленно выступают тени, сотканные из чужих страданий – голоса матери, которая до сих пор ждёт моего звонка; отца, который так и не сказал мне, что гордится мной; друзей, которых я оставил в прошлом, как ненужные игрушки. Они тянули ко мне руки, молили вернуться, обещали, что там, в прошлом, ещё можно всё исправить. Но прошлое – это тоже лабиринт, только без выхода, где каждый поворот ведёт к сожалениям.
Нити, связывающие нас с теми, кто упал до нас, были почти видимыми в этой тьме – серебристые паутинки, вибрирующие от чужой боли. Их шёпот проникал в мои сны, как песок в открытые раны, напоминая о каждом, кого я не смог спасти.
В какой-то момент над нами вспыхнула лампочка – не просто зажглась, а взорвалась светом, как маленькое солнце, рождающееся в космосе. Ослепительно белая, как костёр из детских фотографий, как вспышка всех счастливых моментов, сгорающих одновременно. Она разорвала темноту не светом, а болью – её свет был слишком чистым для этого места, слишком честным.
Но она не принесла облегчения. Её свет был не тёплым, а колким, жгучим, как ледяной ветер с вершин гор, где умирают боги. Как свет операционной, где вскрывают душу без наркоза, обнажая все гниющие места, которые мы так старательно прятали от самих себя. Она зависла над нами, выжигая зрачки, врезаясь в череп белыми раскалёнными иглами.
Тело её не увидело глазами, но ощутило всей кожей – его тело выгнулось дугой, как у человека, в которого ударила молния: «Нет! Нет! Слишком ярко! Слишком больно!».
Оно рванулось прочь, но я схватил его за руку, и мои пальцы оставили на его коже синяки в форме звёзд: «Стой! Это может быть наш выход!».
Но я ошибся. Это была не дверь – это была ловушка.
Резкая боль пронзила грудь, как будто лампочка выстрелила в нас своим светом, как из пушки. Мы начали падать – не вниз, а внутрь, в самих себя, проваливаясь сквозь слои реальности, как Алиса в кроличью нору, но вместо Страны Чудес нас ждала страна кошмаров.
Лампочка взорвалась с треском тысячи разбивающихся зеркал. Запах гари смешался с ароматом пыльцы и хвои – словно кто-то заварил чай из праха феникса, которому не хватило сил воскреснуть, из пепла бабочки, чьи крылья когда-то были ярче всех лампочек, но теперь осыпались в забвение, как лепестки цветка, который расцвёл в аду и не выдержал собственной красоты.
И в этом запахе, сладком и горьком одновременно, я услышал эхо её смеха – не того, что звучал в лабиринте, а настоящего, живого, как ноты «Лунной сонаты», которые она наигрывала на моей спине пальцами, когда мы лежали под звёздами и думали, что вечность – это просто очень долго.
Осколки рассыпались в темноте, как парашютики одуванчика в последний день лета, каждый зажигая микроскопическую вспышку, будто семя, несущее в себе звезду. Но свет в них умирал так быстро, что я успевал увидеть лишь отражения – лица тех, кого когда-то любил, голоса тех, кому когда-то верил, сны тех, кого больше нет.
В последний миг, когда осколки ещё летели в воздухе, как снег из битого стекла, я увидел её лицо в этом обманчивом сиянии.
Прекрасная девушка. Лицо, которое я забыл и помнил одновременно. Тонкий нос, по которому я когда-то проводил пальцем, считая веснушки. Бледные щёки, которые румянились, когда она смущалась. Губы, как лепестки розы, которые шептали моё имя в темноте. Изогнутые брови, которые хмурились, когда она думала о чём-то серьёзном.
Глаза – голубые, как осколки неба, упавшие в озеро. Глубокие, как колодцы, в которые я бросал свои желания. Завораживающие, как гипноз.
Но пустые.
В них не было искры жизни. Ни боли – а боль хотя бы означала, что ты ещё чувствуешь. Ни гнева – а гнев хотя бы означал, что ты ещё борешься. Ни надежды – а надежда означала бы, что ты веришь в завтра. Ни страха – а страх означал бы, что тебе есть что терять.
Ничего.
Будто кто-то выпил из них всё живое, оставив лишь красивую оболочку – куклу с лицом ангела и сердцем, которого нет. Марионетку, у которой обрезали все нити, соединяющие её с жизнью.
Она была сломлена не снаружи – она была сломлена изнутри, в том месте, где рождаются мечты.
Её свет оказался обманом, как и мой, который я когда-то считал солнцем. Её пустота не была бездной – бездна хотя бы имеет глубину. Скорее, чёрной дырой, в которую провалились все мои «зачем» и «почему», все мои «если бы» и «а что если». Она не просто умерла – она растворилась, как сахар в кислоте, не оставив даже сладкого привкуса на дне чашки моей памяти.
Лабиринт хохотнул – тихо, почти ласково, как мать, убаюкивающая ребёнка колыбельной о смерти. Он знал, что есть те, кого он затянет, несмотря на все огни в их жизнях. Кто-то светился ярче других, но всё равно упал. Потому что не всегда свет спасает – иногда он просто делает тьму более заметной.
В конце концов, все попадают в лабиринт. Рано или поздно. Кто-то рождается в нём. Кто-то входит, думая, что это временно. Кто-то строит его вокруг себя своими руками, по кирпичику, из своих страхов и сожалений.
Здесь никому нет дела до твоих слёз, ран, страхов. Помочь можешь только ты сам. Или тот, кто едва держится, но ещё помнит, что такое протянуть руку. Парадокс спасения: сильнейший свет исходит от тех, кто сам на грани угасания. Потому что они знают цену тьме.
Я не знаю, существует ли настоящий выход. Может, он есть только для тех, кто не ищет его, кто идёт не к свету, а от тьмы. Может, выход – это не место, а состояние души, когда ты перестаёшь бежать от лабиринта и начинаешь танцевать с ним в такт своему сердцу, превращая его коридоры в бальную залу.
Я его не нашёл. И, возможно, это уже ничего не меняет. Или, быть может, так и должно быть – не все истории имеют счастливый конец, но все истории имеют конец, который что-то значит.
Перед смертью я услышал, как за моей спиной зажглась новая лампочка.
Не взорвалась – зажглась. Тихо, без фанфар, как свеча, которую зажигают в память о погибших.
Крошечная, дрожащая, как новорождённый котёнок. Она росла не вширь, а вглубь, превращаясь не в солнце, а в трепетный светлячок, запертый в треснувший пластиковый панцирь, но упрямо щёлкающий кнопкой жизни.
Таким я и был для Тела. Не солнцем, которое слепит и сжигает, а светлячком, который мерцает в темноте, говоря: «Я здесь. Ты не один».
Мой свет был слабым, но честным. Не обещал вечности, не клялся в любви до гроба. Но дарил тепло здесь и сейчас. В эту секунду. В этом вдохе. В этом прикосновении.
Темнота затягивала меня в воронку, как водоворот, сотканный из всех моих неисполненных обещаний. Но я увидел: фонарик в руках Тела перестал дрожать. Его свет вытянулся в нить – тонкую, как паутинка, но прочную, как стальная струна. Как семя одуванчика, которое она когда-то отпустила в ветер, не зная, что оно прорастёт не цветком, а маленьким солнцем в чужом сердце.
Я начал понимать – слишком поздно, но не слишком поздно для понимания.
Вся моя жизнь была попыткой стать светом для другого. Не для себя – я давно потерял себя в коридорах собственных сомнений. Для неё. Для Тела. Для всех, кто когда-либо называл меня по имени с теплотой в голосе.
Пусть мои лампочки лопаются, как мыльные пузыри. Пусть я горю впустую, как спичка, брошенная в океан. Но пламя, зажжённое в ком-то ещё, не погаснет. Даже если моё собственное давно превратилось в дым.
В этом и была моя ошибка и моё спасение: я думал, что должен быть солнцем – большим, ярким, незаменимым. А оказался фитилём в чужой свече. И знаете что? Свечи горят дольше солнц.
Может, в этом и был смысл всего этого безумного путешествия по лабиринту боли?
– Свет – это не то, что ты держишь в руках, – прошептал я, чувствуя, как слова растворяются в воздухе, становясь частью того шёпота, который поможет следующему потерявшемуся. – Это то, что ты отдаёшь, даже когда тебе нечего отдавать.
– Я нашёл фонарик! – раздался голос Тела, но теперь он звучал не как треск разбитого стекла, а как колокольчик, призывающий к надежде.
Последним ударом сердца я подумал: «Кажется, можно было поступить иначе. Но нельзя было. Мы всегда идём туда, куда ведут наши огни, даже если этот путь лежит от заката к рассвету через сотни взорвавшихся лампочек и океан пролитых слёз».
Тело, когда-то сломанное, теперь шло по лабиринту с выпрямленной спиной. Оно держало за руку кого-то другого – ещё одну потерянную душу, которая думала, что она одна в этой тьме. Его ладонь всё ещё дрожала, но это была дрожь не страха, а ответственности.
В кармане оно бережно хранило осколок жёлтой лампочки – не как память о боли, а как компас, указывающий на свет. Иногда, когда осколок резал кожу, Тело шептало: «Прости, что не смог спасти тебя раньше». Но продолжало идти вперёд.
Иногда, когда тьма сжимала горло новому спутнику, Тело доставало фонарик с треснувшим стеклом. Нажимало кнопку. И слабый, как первый вздох новорождённого, но упрямый, как последний выдох героя, луч пробивал мрак.
– Держи, – говорило оно, протягивая фонарик дрожащей рукой. – Это не солнце. Но в темноте даже спичка кажется звездой.
Новый спутник брал фонарик. И тогда Тело видело в его глазах ту искру, которой не хватало даже в её пустом взгляде.
Не взрывающуюся лампочку, которая слепит и умирает.
Упрямый огонёк, который я когда-то зажёг, передав эстафету света от сердца к сердцу.
Я очнулся.
Не проснулся – очнулся. Как будто выплыл из глубин сна, который длился вечность.
Я был в саду.
Но это был не обычный сад из деревьев и цветов, где растут розы и поют птицы. Здесь росли лампочки.
Они тянулись из чёрной земли, как стебли забытых молитв, которые кто-то произносил в самые тёмные ночи своей жизни. Их стеклянные колбы трепетали на ветру, который не был ветром, а дыханием всех, кто когда-либо надеялся. Словно готовые раскрыться бутоны, но вместо лепестков из них струился свет.
Каждая лампочка светилась своим цветом, и каждый цвет рассказывал свою историю:
Красные – как закаты над полями сражений, где умирали не только воины, но и мечты о мире.
Синие – как глубины океана, где плавал кит с моим лицом, напевая песни всех потерявшихся кораблей.
Жёлтые – как солнце, которым я так и не смог стать, но которое светило во мне для других.
Розовые – как её щёки в тот последний день, когда она ещё верила, что завтра будет лучше сегодняшнего.
Фиолетовые – как синяки на моей душе, которые превратились в созвездия боли.
Зелёные – как надежда, которую я думал потерял навсегда, но которая прорастала в других, питаясь моими слезами.
Их свет был не ослепляющим, а обнимающим. Мягким, но настойчивым – будто они звали меня не просто прикоснуться, а стать частью этого невозможного сада.
Я протянул руку к одной из лампочек – розовой, цвета её щёк, цвета первого рассвета, который мы встретили вместе.
Лампочка взорвалась.
Но это был не взрыв разрушения – это был взрыв рождения.
Осколки рассыпались, как лепестки, но каждый осколок нёс в себе частичку той любви, которую я когда-то испытывал. А из центра взрыва вырвался свет – не ослепительный, а тёплый, как её объятия в холодную ночь. Как её смех, когда она была счастлива. Как её слёзы, когда она плакала от радости.
Свет обнял меня, проник сквозь кожу, добрался до костей, до самого сердца. И я почувствовал, как трещины на моей коже – все эти шрамы от разбитых лампочек – начали светиться изнутри.
Я не заживал. Я становился витражом.
– Не бойся, – шептал свет голосом, который был одновременно её голосом и голосом всех, кого я когда-либо любил. – Каждая лампочка – не конец истории, а её начало. Каждый взрыв – это не смерть света, а рождение новой звезды в чьём-то небе.
Я оглянулся вокруг. Сад дышал жизнью – не той жизнью, которую мы привыкли понимать, а жизнью смыслов, жизнью связей между душами, жизнью света, который передается от одного сердца к другому.
Стебли лампочек качались, как колосья пшеницы под летним ветром, как руки, благословляющие всех проходящих мимо.
А вдали я увидел Тело.
Оно больше не было просто Телом – оно стало Человеком. Со своим именем, со своей историей, со своим правом на счастье.
Оно держало за руку нового путника, чья тень повторяла мои давние шаги, чей страх был зеркальным отражением моего страха. И они шли вперёд – не в поисках выхода из лабиринта, а в поисках тех, кто ещё не знал, что можно идти не одному.
Фонарик в руках бывшего Тела светил слабо, но упрямо, как первый луч рассвета, который не обещает яркого дня, но обещает, что ночь закончилась.
А вокруг них росли новые лампочки. Крохотные, как семена. Их свет был хрупким, как дыхание младенца, но уже не одиноким.
И тогда я понял.
Я понял то, что должен был понять ещё тогда, на скамейке, когда она в последний раз назвала меня солнцем.
Я никогда не был солнцем. Солнца существуют в одиночестве, сжигая себя в космическом вакууме.
Я был садовником.
Садовником в саду лампочек, где каждая слеза становится поливом, каждая капля крови – удобрением, каждый вздох боли – молитвой о том, чтобы цветы света росли в других душах.
Моя задача никогда не была в том, чтобы светить самому – хотя я так долго этого хотел. Моя задача была в том, чтобы растить свет в других, даже если мои собственные лампочки взрывались одна за другой.
Каждая слеза, пролитая в лабиринте, становилась водой для этого невозможного сада. Каждая капля крови, оставленная на его стенах, питала корни новых надежд. Каждый вздох боли превращался в ветер, разносящий семена света по всему миру.
Я понял: сад – это не место на карте. Это состояние души, где каждое падение становится семенем, из которого прорастает свет для других. Где каждое поражение становится уроком для тех, кто идёт следом.
И даже если я сгорю окончательно, мой свет останется в их стекле – как память, как обещание, как музыка в тишине между тактами симфонии, которую играют все сердца, отказавшиеся остановиться.
Пламя, однажды зажжённое в чужом сердце, становится бессмертным.
Оно становится фонарём для тех, кто ещё не знает, что их одуванчики уже выпустили семена в мир. Семена надежды, жгучие, как ветер перемен, что уносит их в неизвестность.
Но они знают, куда упасть. Всегда знают.
В лабиринте каждого из нас растёт свой сад лампочек. Некоторые боятся к ним прикасаться, думая, что свет обожжёт. Другие ломают их нарочно, не понимая, что даже в осколках остаётся способность резать тьму. А третьи становятся садовниками чужого света – и тогда их собственная тьма превращается в самую плодородную почву для звёзд, которые будут светить в других мирах.
Она звала меня солнцем, а я боялся, что всего лишь свеча.
Теперь я знаю: я был дождём.
И это было именно то, что нужно её саду.
В конце – который оказался не концом, а началом – лампочки в саду запели.
Каждая своим голосом, но все вместе они создавали хор, которого не слышал ещё ни один композитор.
Это была песня о том, что свет не кончается со смертью тех, кто его нёс.
Что каждая искра, зажжённая в любви, становится вечной.
Что мы все – садовники в садах друг друга.
И что иногда, чтобы спасти себя, действительно нужно стать чьим-то солнцем.
Но чаще всего достаточно быть просто дождём.
Тихим, тёплым дождём, который помогает цвести чужим лампочкам в садах, о существовании которых мы даже не подозреваем.
Встреча
Мы все одиноки, но иногда наши одиночества ненадолго соприкасаются, прежде чем снова растворится в тьме, как капли чернил в бездонной воде.
В ночи, где каждый сам с собой,Случайно души свет найдут.Но тьма вернёт нас в мир немой,И вновь разлуки нас зовут.
Он существовал – как трещина в витрине старого магазина, за которой мерцали ненужные товары, отбрасывающие призрачные тени на его бесцветное «я». Мир за стеклом жил по жестоким законам безупречности: яркие ценники кричали о своей значимости, упорядоченные полки дышали стерильностью, ровные ряды чужих надежд выстраивались в шеренги обречённости. А он был браком среди этого совершенства – осколком, выпавшим из мозаики бытия, чьё место давно заняли другие, более целые фрагменты.
Его присутствие ощущалось как едва заметный отблеск на фоне витрин, случайный штрих, оставленный дрожащей рукой художника, чьи краски давно выцвели под беспощадным ветром равнодушия. Но даже этот отблеск казался слишком ярким для мира, который предпочитал полутона и недосказанность.
Прохожие спешили, избегая встречных взглядов, их лица отражались в стекле, как призраки, которые боялись признать не только его существование, но и собственное. Их шаги отбивали ритм городской симфонии безразличия – стаккато каблуков по асфальту, легато шуршащих плащей, глиссандо проезжающих машин, сливающихся в какофонию повседневности. Он чувствовал себя ненужным, выцветшим, как полотно, на котором стёрлись все линии, оставив лишь контур пустоты, обведённый дрожащей рукой неуверенности.
Каждое утро он просыпался с ощущением, будто его душа – это библиотека после пожара, где уцелели лишь обугленные корешки книг, чьи названия уже не прочесть. Но иногда, в редкие моменты просветления, ему казалось, что он различает отдельные буквы, складывающиеся в слова «надежда», «смысл», «любовь» – слова, которые пахли дымом, но всё ещё теплились где-то в глубине.
В кармане он носил осколок жёлтой лампочки. Тот самый, что разлетелся на куски в его руках три года назад, когда он пытался заменить её в своей комнате – последний акт заботы о пространстве, которое перестало быть домом. Взрыв света длился долю секунды, но эхо этого мгновения отзывалось в нём до сих пор, как звук разбившегося стекла, который слышишь ещё долго после тишины.
Осколок оставил на ладони тонкий, изогнутый шрам – полумесяц, как отпечаток луны, упавшей с неба в его ладонь. Линия была неровной, прерывистой – словно кто-то начал писать на его коже историю боли, но не смог найти слов для продолжения. Иногда острые края впивались в кожу, как неровные кромки воспоминаний, и он вздрагивал. В эти моменты боль становилась языком, на котором говорила его душа – единственным языком, который он понимал без перевода.
Этот осколок стал его талисманом боли – напоминанием: даже свет может быть предателем, хрупким, как стеклянная нить, что рвётся под тяжестью взгляда. Но он носил его не из мазохизма, а из верности – это был единственный предмет в его жизни, который хранил память о моменте, когда что-то в нём действительно разбилось.
Мир отвернулся не сразу, а постепенно, как отворачивается от больного, надеясь, что болезнь не заразна, как продавец, равнодушно убирающий с витрины бракованный товар. Сначала перестали отвечать на сообщения. Потом стали «забывать» приглашать. Затем просто перестали замечать его присутствие – он стал прозрачным, как стекло, через которое смотрят на что-то более интересное.



