bannerbanner
Правосудие лилии
Правосудие лилии

Полная версия

Правосудие лилии

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Мало кто это знает, но моя мама – самое близкое к закону, что есть в Карсонге. Или, правильнее сказать, к порядку, как она его видит. Отец достигает цели любой ценой, мама ограничивает его, чтобы цель достигалась с наименьшими потерями.

Цель, правда, всегда обязана быть достигнутой. И потери будут всегда.

Совсем не могу понять, к чему строка про огонь. Возможно, что-то вроде очистительного огня? Чистый символизм. Или же просто что-то личное, что только убийца и поймёт, и биться над этим не имеет смысла.

В животе урчит от голода, и я вспоминаю о Соми. Наверное, уже отказывается ходить в лоток. Не любит грязный. Выглядываю в окно: поздний рассвет. Если я ничего не упускаю, то пошёл мой третий день в заточении.

Словно поджидая моего осознания, Доён открывает дверь и заходит. Говорит спускаться. Оборачиваюсь на бомбер на кровати и выхожу.

– Сядь, – указывает Доён на диван.

Ведёт себя сдержаннее обычного. Что это? Он получил что хотел, и игра закончена? Или подготовка к казни? Пистолета за поясом нет. Он вытаскивает телефон, что-то в нём листает. Протягивает мне.

Я беру с вопросом во взгляде. Наверное, всё хорошо, раз он не боится, что я позвоню в полицию. Смотрю на открытую страницу новостей. Кровь стынет в жилах, так говорят? Моё тело цепенеет, но разум мечется и читает. Читает и мечется.

«Пак Чонми, главный прокурор Карсонга, найдена мёртвой в здании суда». Фотография в блюре. Поэтому внизу описание: подвешена на статуе Фемиды, глаза выколоты.

Стараюсь пропускать журналистские предположения и жестокие подробности. Мотаю ниже. Найдена записка, опять написанная кровью.


«Жила-была Сова. Она сидела на ветке и смотрела, когда Лев рвал ягнят. Она говорила: «Я – выше этого», но по ночам слетала вниз и клевала остатки. Однажды мёртвый ягнёнок открыл глаза, и в них кишели мухи.

Сова ослепла».


Сглатываю. Дочитываю.


«Огонь сожрал всё».


Возвращаю телефон Доёну. Закрываю лицо руками. Болит.

Маму убили. Мою сильную и всегда осторожную маму. Любимую маму.

Почему? Почему именно её? Почему именно так? Я не понимаю и мне страшно. Очень. Настолько, что не могу дышать.

Сейчас заплачу. Надо заплакать, чтобы стало легче. Пропущу через себя и пройдёт. Всегда проходит. Ведь так?


◆ ◆ ◆


Когда Лили, оседая, закрыла лицо ладонями, Доён наблюдал за ней с тем настойчивым, болезненным вниманием, которое пробуждалось в нём при столкновении с её уязвимостью. Он потянулся, чтобы разжать её руки и увидеть каждое движение мимики, не упустить ни одной слезы. Но Лили поставила локти на колени и рыдала так, что голос отражался от стен, и Доён не решился прервать сырое, ничем не сдерживаемое горе.

Он ожидал подобного и радовался, что не ошибся. Попытки вывести Лили из равновесия увенчались успехом. Доён жадно искал самое глубокое место её чувств, чтобы увидеть, какой окажется Лили на самом дне: вырвется ли наружу ненависть, изогнётся ли тело в приступе ярости или, может, она вдруг потянется к нему за утешением, моля разделить её боль?

Он сел рядом, ощущая в груди едва сдерживаемый азарт, с которым охотник затаивается у норы: сейчас Лили поднимет на него глаза, и больше не будет на её лице раздражающего, всезнающего фасада, и с жалостью будет смотреть уже он. И всё же Доён надеялся, что для этого рано, и он сможет продолжать наблюдать за её внутренней борьбой, удивлять, мучить, соблазнять…

Лили же так и плакала без стыда и стеснения, с детской истовостью, в которой всегда было что‑то вызывающее.

– Аукцион перенесли, поэтому ты поживёшь ещё, – выдохнул Доён.

Она посмотрела на него, и сквозь слёзы во взгляде мелькнул вопрос без надежды: «Какая разница?» Разбитое, покрасневшее лицо, открывшиеся раны только усиливали желание забрать, прижать, убедиться, что Лили настоящая. Нет, над своей жизнью ей рановато сдаваться. Не сейчас и не с ним.

Доён подвинулся ближе и раскрыл свои руки:

– Иди сюда, поплачь, – мягким голосом он впустил Лили в своё пространство.

Но Лили не двинулась. Тогда он сам взял её, притянул к груди. Его объятия были небрежно-ласковыми и крепкими, утешающими и способными никогда не отпустить. Лили дрожала, её тёплое тело жалось к нему, слёзы пропитывали рубашку. На одно преступно долгое мгновение Доён позабыл себя, растворившись в её всхлипах, сделав их своим сердцебиением, – и это ощущение было опасно сладким.

– Почему?.. – едва слышно спросила она.

Это не было вопросом в привычном смысле – скорее выражением боли того, кто не хочет опускаться до грубых слов.

– Почему ты со мной это делаешь?.. – Вот это уже было больше похоже на вопрос.

Доён продолжал обнимать Лили, изображая из себя скалу, что будет рядом, даже если мир разрушится, а Лили тихо, ритмично стала стучать по его груди кулаками, всё спрашивая «почему».

Доёна это укололо: он пытался быть сопереживающим человеком, а она его била. Ударами, это, конечно, назвать трудно, настолько они были слабы, но важна не сила, а сам факт действия.

– Ещё раз ударишь меня – ударю в ответ, – прошептал он сквозь сжатые зубы.

Лили остановилась. И вдруг вывернулась из его рук, отталкивая локтями, и отскочила, стреляя гневом в глазах. Доён не понял, что изменилось. Она утёрла нос рукавом и выкрикнула:

– Вам мало? Бейте! – Лили осела на пол. – Но мама… зачем?.. Это же не вы? Все говорят, что убийца – это вы…

Голос её ломался, превращался в глухой поток непонятных, беспорядочных слов, но Доён всё понял по взгляду, и взгляд ему не понравился. Он говорил: «Я ненавижу тебя. Ты монстр».

Правильный взгляд по неправильному поводу. Ну что ж, раз ей нужен монстр – пусть будет монстр. Доён вздохнул, принимая роль.

– Да, это я убил обоих. И мэра, и твою мамашу.

Лили вздрогнула, будто в неё всадили пулю, Доён сел на корточки напротив.

– Сейчас жалею, что сделал это не при тебе, – выплюнул он. – Но ничего. Зато я узнал, что твоя кошка тебе дороже семьи. Выпотрошу её на ту самую камеру, которую ты мне так вовремя показала, – слова оставляли неприятный привкус на языке, но Лили была сама виновата, что довела его.

Кем его назвала, с тем пусть и имеет дело.

Глава 7. Театр

Доён говорит, а я покидаю своё тело. Смотрю на него и на себя пристально, словно вся я – зрение. Я знаю, что происходит. И знаю, что хотела этого избежать.

Диссоциация.

Миг, когда я становлюсь одновременно и наблюдающей, и наблюдаемой. В случае переполняющих чувств, особенно плохих, отстраниться легче всего. Но я хочу быть внутри бури эмоций, принять её всю, чтобы не растягивать мучения. Прожить и отпустить. Когда наблюдаешь за тем, как чувствуешь, всё доносится через стеклянную стенку, зеркальную – с одной, прозрачную – с другой. И это растягивает агонию.

Доён напротив и усмехается. Думает, что поймал меня, как лягушку, и вспорол брюхо. Изучает. Ищет доказательства, что всем так же больно, как ему. И он найдёт, всегда находит.

Потому что сначала он доводит объект до этой боли. И в голову ему не приходит, что для других боль со временем утихает.

Я тоже ошиблась. Посчитала, что он поиграет в сопереживание чуть дольше, позволила себе забыться в чужих руках. Мои кулаки были просто ответом тела на гнев принятия смерти. Мои вопросы – то ли отрицанием, то ли торгом. Только была я в этот момент в мире Доёна.

И в его мире всё только о нём. 

Правда, расчленить лягушку ему всё же удалось. Он ранил меня, выбил из скорби. И вот мой разум всё это осмысляет, а тело трясётся. Рука ритмично стучит по полу, а глаза смотрят вперёд, будто если однажды закроются, то навсегда.

Доён уходит.

Я поднимаюсь на ноги, стараясь собраться. Приглаживаю волосы. Раз чувства откладываю на потом, нужно прекратить разваливаться.

Доён возвращается с пистолетом.

– Не хочешь отплатить за все мучения? – спрашивает.

Подходит и вкладывает пистолет в мою руку. Сначала хочу отбросить, но потом беру. Игра продолжается.

Что не сделаю, я часть представления, созданного Доёном для Доёна. Приставляю пистолет к его груди, смотрю ему в глаза. Его это веселит.

Нет. Он хочет, чтобы я видела веселье. Я же вижу страх.

Подношу пистолет к своему виску.

Он хочет, чтобы я видела предвкушение. Я вижу ещё больше страха.

Вдруг понимаю, как выиграть. Только вот я хочу не победу, а отказ от участия.

– Простите меня за мои слова, – обращаюсь к источнику его обиды.

Собираюсь объясниться, но у Доёна звонит телефон. Пока он разговаривает, навожу пистолет на диван. Спускаю курок. Раздаётся пустой «щёлк».

Так и знала, что в представлении нет ничего настоящего.

– Ты поняла. Сообразительная, – хвалит Доён и забирает реквизит. – Мне передали, что твой отец выбрал твою смерть.

Он заряжает его. Больше мне в руки его не даст.

Слышу полицейскую сирену. Вспоминаю, что это тоже одно из условий гибели заложницы. Сомневаюсь, что полицию вызвал мой отец, но это ничего не меняет.

– Боишься? – Доён наводит пистолет на меня.

– Нет, – отвечаю, а слёзы льются новым потоком. – Мне жаль.

– Что жаль? – вглядывается в меня так же внимательно, как я в него.

– Кого.

Мне не нужно объяснять. Доён отшвыривает оружие, сжимает кулаки и восклицает:

– Да какого дьявола?!

Полиция выбивает дверь и врывается в дом. Их много, целая толпа. Доён поднимает руки, сдаваясь, но успевает прошептать мне:

– Скажешь хоть что-то, сдам тебя.

– Вы задержаны по подозрению в убийстве прокурора Пак Чонми, – ему надевают наручники. – Вы имеете право хранить молчание. Отказ не повлечёт для вас неблагоприятных последствий, однако любые ваши объяснения могут быть использованы в суде. Вы имеете право на адвоката.

Всё же за убийство, не похищение. Пересекаюсь глазами с Инхо. Он убирает пистолет в кобуру, подбегая ко мне. Слишком много пистолетов.

– О господи, Лили! – восклицает. – Что этот урод с тобой сделал?!

Инхо осматривает меня, хаотично двигая руками. Словно хочет прикоснуться, но сдерживается. Доёна уводят, он оборачивается на меня и не отводит взгляд. Я тоже.

– В доме будет проведён обыск. Судебный ордер подписан.

Полицейские делятся на две оперативные группы. Одна для задержания, другая для поиска улик. Людей будто становится больше: размножаются как бактерии. Инхо же полностью сосредотачивается на мне. А я – на подкашивающихся коленях. Должно быть облегчение, что всё закончилось, но предчувствие говорит: всё только начинается.

– Лили, ты поедешь со мной в больницу, – Инхо поддерживает меня и уводит. – Идти можешь?

– Могу.

Он сажает меня на переднее сиденье машины, пристёгивает ремень безопасности. Садится за руль и на миг замирает в тишине.

– Соболезную, – негромко говорит он.

Киваю. Он включает зажигание. Едем. Дом Доёна прячется довольно глубоко в лесу. Путь неблизкий. Ремень давит ровно туда, где болит сильнее всего.

– Я могу спросить, что случилось? Он избил тебя? – Инхо вцепляется в руль, но в голосе прорывается ярость, которая вдруг сменяется кашлем.

За рулём он выглядит выше, чем обычно: спина прямая, плечи напряжены, взгляд прилип к дороге.

– Не можешь.

Всегда молчать не выйдет, но сейчас не в силах решить, как действовать. Мысль одна: как там Соми? Жестокие слова Доёна звучат в голове.

– Отвези меня домой, – с трудом разлепляю губы.

– Сначала в больницу.

– Нет.

– Это не обсуждается. На тебе живого места нет, – говорит он медленно и строго.

– Я должна увидеть мою кошечку, убедиться, что она в порядке.

– Успеешь, после того как тебе окажут помощь.

– Если не отвезёшь меня к Соми, я выйду из машины на ходу.

На большую убедительность я неспособна.

– Хорошо, – вздыхает Инхо. – Обещай, что у тебя нет ран, требующих лечения прямо сейчас.

– Обещаю. Они не новые, ничего такого.

– В каком мире ты живёшь, что это для тебя «ничего такого»? – Инхо поворачивается ко мне слишком надолго.

– В том же, что и ты, – отвечаю.

– Справедливо.

– Смотри на дорогу.

Когда мы доезжаем, я выскакиваю из машины, словно никакой слабости и нет. Инхо спешит за мной. У входа в квартиру меня встречает Соми громким «мяу». Трётся о ноги. Я сразу подхватываю её на руки, прижимаю, вдыхая её запах. Она мурлычет, пуская по моему телу вибрацию облегчения. Я говорю Инхо проходить и не стесняться, а сама зарываюсь в пушистой шёрстке.

Наконец возвращаюсь в своё тело, полное боли, поставленной на паузу.

– Я сейчас буду плакать. Много, – предупреждаю Инхо. – Не переживай, это естественные чувства.

Ухожу в свою комнату и закрываю дверь. Теперь можно горевать спокойно.

Глава 8. Мама

Сижу на полу своей спальни, скрестив ноги. Вокруг вьётся Соми, обнюхивая коробку передо мной. Ждёт, пока я её освобожу.

В коробке вещи матери из больше не её кабинета. Со смерти прошла почти неделя, недавно закончились похороны. Я вызвалась забрать вещи. Все думают, что это сентиментальность, но на самом деле я хочу найти её убийцу.

«Хочу» как чувство, не как цель, если есть разница. В любом случае оно ведёт к действиям. Отчасти это личное, а отчасти – если его поймают благодаря мне, пока он не убьёт больше людей, может, я смогу вернуться в статус-кво? Спасённая жизнь за отнятую жизнь.

Листаю папки дел, которыми она занималась. Их я забирать не имела права. Обещаю, что перестану нарушать закон, когда в Карсонге его начнут воспринимать всерьёз. А пока что не вижу смысла выбиваться из толпы, тем более что смерть мамы, судя по всему, напрямую связана с её работой.

Полиция тоже всё осмотрела, часть пока не вернула. Инхо говорит, что ничего важного. Но они не знали мою маму.

Ей бы не понравилось, что я сбросила в кучу и документы, и тетради, и канцелярию, смешав с папками и конвертами. Полный бардак! А она не терпела ни криво убранной книги, ни замятого уголка. Её вещи всегда выглядели новыми. Улыбаюсь, когда достаю фотографию в рамке. На ней мы с Тэджуном, совсем маленькие.

Она любила нас, но не умела выражать. Точнее, запретила себе выражать.

Мама больше всех недоумевала, почему я не могу вести себя «нормально». Как все. Почему не могу соответствовать семье. Даже отец в какой-то момент сдался. Говорил ей: «Назвала Лили странным именем, вот она и вышла странной. Ничего не поделать». Но мама не прекращала попытки.

Регулярным пациентом психиатров я так и не стала. Они распределили меня в категорию «особенный образ мышления», назвали это диагнозом и отпустили. Помогать не собирались, лишь дисциплинировать аномалию. Я не смогла проникнуться доверием к их методам, но в одном они оказались правы: их версии и нормальности, и странности передаются по наследству.

Мама точно знала, что я могу притвориться, вписаться и адаптироваться. Потому что она смогла. Однако она не учла, что я видела, какую цену ей пришлось за это заплатить.

Открываю рамку, вытаскиваю фотографию. Внутри сложенная записка, детские каракули: «Ма, па, лучшая семья!» Края не пожелтели, надпись не выцвела. Потому что она никогда не видела света, как и чувства мамы.

Она боялась, что фасад треснет, стоит сделать в крепости окошко.

Я, напротив, выложила своё ядро на всеобщее обозрение. Рискованно, да. И до сих пор бывает страшно, и хочется его спрятать, как это сделала мама. Но я держусь. Не строю защиту вокруг, а делаю ядро мягким.

Чтобы чувствовать. И чтобы чувства его не разбили.

Вытаскиваю подставку с визитками. Кто-то ещё хранит контакты так, а не просто вносит в телефон. Хранила. Листаю каждую.

Это моё расследование: выпотрошить всё и всё прочитать. Не выбирать что важно, а что нет. Отнимает много времени. Дальше разбираю папку с прокурорскими бумагами. Обычные листы, аккуратные копии, закладки-стикеры. На одном из разворотов прослойка из пары абсолютно чистых, офисных листов. Зачем? Мама ничего не делает просто так. Не делала. Забываю думать о ней в прошедшем времени.

Вытаскиваю всё из файла. Между двумя чистыми листами нахожу ещё один с текстом, написанным от руки. Читаю: «Жила-была Сова…». Сердце подскакивает. Нашла! Среди документов мамы записка от убийцы. Я не видела записок с мест преступления вблизи, но, похоже, эта точно такая же.

Полиция упустила её во время обыска! Вернее, они и не искали. Я дышу глубже, а пальцы потеют. Вглядываюсь: буквы вытянутые, аккуратные, но неровные по цвету, как будто немного неумело писали перьевой ручкой. Чернила то ли бордовые, то ли коричневые. Неужели кровь, как в записках на местах преступлений? Я бы не удивилась, всё же это часть почерка убийцы. Хорошо бы проверить!

Если он и правда присылает записки будущим жертвам заранее, то зачем? Сначала я думала, что так он просто пытается запугать, но теперь кажется, что за этим кроется определённый смысл. Убийца ведёт охоту на людей у власти, его басни звучат как разоблачение. Вспоминаются школьные уроки истории: в Чосоне чтобы показать предельную искренность, человек мог писать собственной кровью – это могло быть кровавое прошение императору или протест5. Тогда такой жест значил: «Я готов отдать жизнь за свои слова», а теперь – «Я заберу вашу».

Нервничаю и надумываю. Сомневаюсь во всём и во всех, даже смяла край записки от напряжения. Поспешно убираю её обратно в файл, пока сильнее не испортила.

Отнесу Инхо. Но перед этим…

Продолжаю перебирать вещи. Вместе с ними перебираю мысли. Я всё ещё не давала показания против Доёна. И за тоже. Никакие не давала. Его не смогли обвинить в убийстве мамы, потому что из улик только мотив: ненависть к моему отцу, злость на то, что пока она главный прокурор, он не может давать взятки, чтобы дела в его пользу решались. В каком-то смысле логично, но Доён бы так не поступил.

Не защищаю его, просто знаю.

Он отбывает десять суток в изоляторе временного содержания. Смогли его задержать по подозрению в похищении и шантаже. Отец всё рассказал полиции, передал видео и переписку. Неопровержимые доказательства. Ничего, опровергну.

Сам Доён про меня полиции не рассказал. Пока что. Сначала я беспокоилась, что меня тоже арестуют, но перестала. Всё равно не могу этим управлять. А своими решениями – могу.

Решаю, перед тем как пойти к Инхо и дать показания, встретиться с Доёном. У меня нет причин ему помогать, кроме того, что он может рассказать о том, что я убила Ли Усика.

Проблема в том, что я хочу ему помочь. И не из страха быть раскрытой. Просто мысль, что он заперт в клетке угнетает. Он уже запер сам себя внутри, как моя мама.


◆ ◆ ◆


Доён сидел в камере, откинувшись к стене и прикрыв глаза, со спокойствием связанного тигра. Его не впервые запирали в следственном изоляторе, не впервые подозревали, и всё же на этот раз не было уверенности, что всё обойдётся, что найдётся отмазка, которая вытащит его наружу. Есть реальный риск застрять здесь надолго.

В груди неприятно давило. Он сжимал и разжимал руки, чувствуя, как костяшки пальцев белели, а сухая кожа на ладонях тянула, словно жалуясь, что не кого придушить. Доён разлепил веки, уставился в потолок, где следы сырости расползались мутными пятнами.

Ещё школьником он понял: люди делятся на две категории: враги и слабаки. Доверять нельзя никому, и вера, что кто-то выдержит твой мир целиком, – это слабость.

Вот и Лили предала его. Неужели из-за кошки? Доён с силой пнул металлическую дверь, та глухо звякнула, но звук быстро растворился в бетоне. Всё должно было быть предельно просто. Он играет, а она ломается и видит в нём монстра, как и все. В какой-то момент Лили действительно смотрела на него с ужасом, но потом снова – жалость. Она должна была или бояться и ненавидеть, или остаться. Вместо этого она ушла, сдала его полиции, но не потому, что он перешёл черту. А потому что… так решила?..

Ощущение напоминало застрявшую в горле кость: в её мире не существовало ни монстра, ни того, кто его приручит. Будто Доён всегда был для неё чем-то не до конца настоящим.

Он вспомнил своё первое убийство, свою мать: всегда избитую, но безропотную. Доён по-настоящему презирал не так уж много видов насилия, и нападения на женщин попадали в эту категорию. Конечно, это не означало, что он сам не был способен на такое при необходимости. Предпочтения и необходимость – разные вещи.

Их дом всегда казался слишком тесным: негде спрятаться от криков. Отец пил всё, что горело, и бил мать. Она же вбивала в голову Доёна, что если вести себя правильно, быть хорошим сыном и не попадаться под руку, всё в конце концов закончится благополучно. Жизнь справедлива, и у каждого злодея свой срок.

Доён всё ждал и ждал, что кто-то вмешается. Но соседи отводили глаза, а полиция приезжала раз в год, кивала, записывала что-то и уезжала, потому что мать улыбалась им и прятала ссадины.

Когда отец взялся за молоток, мать коротко вздрогнула, но не попыталась убежать. Он бросил её на пол, схватил за волосы. Доён стоял в дверях, смотрел и снова ждал, что кто-то появится и всё прекратит. Никто не пришёл. Как и вчера, и позавчера, и всегда. Тогда он вспомнил, что тоже умеет бить.

Доён схватил отца за плечо, тот обернулся, замахнулся. Всё произошло быстро: Доён толкнул, отец споткнулся, ударился виском о стол и затих. Мать медленно поднялась с пола. Она смотрела на него широко раскрытыми глазами, и в этом взгляде не было облегчения. Только бесконечный ужас.

Мать сбежала через несколько дней, исчезла бесследно, оставив пустой шкаф и тишину. Доён ждал, что она вернётся, обнимет, и скажет «спасибо», и всё будет иначе. Он ведь поступил правильно. Она не вернулась.

В тот момент сложились оставшиеся правила этого мира: никто не спасает, никто не остаётся, справедливости не существует.

Отец стал очередным «несчастным случаем», полиция записала пару строк и забыла. А Доён ощутил, как легко быть монстром. И как легко жить без иллюзий.

– О Доён! – из-за решётки крикнул надзиратель. – Поднимайся. К тебе посетитель.


◇ ◇ ◇


Меня ведут в комнату для встреч. Перед тем как оставить, объясняют:

– Разговор только через трубку. К стеклу не приближаться. Время – десять минут. Камеры включены.

Знаю, что с последним мне сделают исключение. Смотрю на камеры, чтобы убедиться: красная лампочка не мигает.

Технически эта встреча не должна быть возможной. За посетителями в следственном изоляторе следят больше, чем в тюрьме, иногда даже адвокату непросто получить доступ. А уж разговор подозреваемого с жертвой совсем недопустим.

Однако нет нерушимых правил, есть недостаток денег. А Со Ёнчжу, глава полиции Карсонга, давно у моего отца на зарплате. Я ей позвонила, сказала, что это его требование, и мне организовали пропуск в течение пары часов.

С другой стороны стекла вводят Доёна. Он в наручниках, бежевая форма немного тесна в плечах. Номер на груди пришит серыми нитками. В глазах мелькает изумление, чтобы смениться надменностью.

Надзиратель выходит, Доён садится напротив меня, берёт трубку. Я тоже.

– Чем обязан?

– Ничем. Я пришла поговорить, – отвечаю какую-то глупость, придумывая, что хочу сказать на самом деле.

Мне нужно немногое: понять, стоит свидетельствовать в его пользу или нет.

– Говори, – Доён не упрощает задачу.

Картинно расслабленный, но сердитый. Прочёсывает растрёпанные волосы рукой, смотрит с прищуром.

– Вы не убивали мою маму.

– И?

– Против вас много улик насчёт похищения? – запинаюсь, нога трясётся.

– Только то, что ты рассказала, – он сглатывает, а я благодарю, что между нами стекло.

– А видео? В доме что-то нашли?

– Ты думаешь, что я настолько неподготовлен? Если бы меня можно было поймать, просто осмотрев компьютер, то мы бы с тобой тут не разговаривали. Но незаконное владение оружием предъявят, это да, – Доён вскидывает подбородок.

– Почему вы меня не сдали?

– Жду подходящего момента, – он хищно улыбается.

Значит, я пока что в зоне риска. Если Доёна освободят, возможно, он продолжит молчать. Сглатываю, признавая, что ищу оправдания, чтобы вступиться за него.

– Я ещё с полицией не говорила. Сначала пришла к вам.

Доён хмурится, а потом наклоняется к стеклу.

– Лили, мне лучше не врать, – рычит.

Или мне так слышится.

– Я не вру. От моей семьи есть только свидетельство отца и ваша с ним переписка.

Он смеётся, а потом растягивает губы в гораздо более искренней улыбке. Кажется, мои слова подняли ему настроение.

– Зачем ты здесь на самом деле? – спрашивает он.

– Не знаю, – отвечаю.

Доён кладёт ладонь на стекло.

– Хочу прикоснуться к тебе.

Моё тело содрогается, я отстраняюсь. Вспоминаю его руку на моей шее. Дважды.

– Не надо. У меня только синяки начали сходить, и швы сняли.

На страницу:
4 из 5