
Полная версия
Кража секунд

Рейн Карвик
Кража секунд
Глава 1. Треснувшие часы
Дождь в этом городе никогда не прекращался до конца; он умел только униматься – как кашель у старика. Сквозь стеклянные ребра высоток ползли световые жилы, и казалось, что мегаполис – не архитектура, а организм, дышащий влажным электричеством. Мартин Лисов стоял у подъезда и слушал, как вода шепчет по металлическим ступеням, и думал: если у города есть сердце, то оно барабанит в такт каплям. И всё равно иногда пропускает удар.
Он предъявил удостоверение вахтёру, не заглядывая тому в глаза. Мужчина в будке оторвался от экрана с новостями – там очередной ведущий говорил мягким, профилактическим тоном, будто смазывал вал времени техническим маслом: “Службы фиксируют кратковременные аномальные сдвиги хода часов. Власти призывают сохранять спокойствие”. Полоска бегущей строки мигала: пропал один день, пригородные поезда опаздывают заранее. Город привык ко всему. Город умел жить с дырками в календаре, как с выбитыми зубами.
– Пятнадцатый этаж, – сказал вахтёр и, криво улыбнувшись, добавил: – Там тихо, как… будто телевизор выключили.
“Как будто время выключили”, – мысленно поправил Мартин. В этом доме, говорят, работал лифт без лифтёра и без кнопок – сам догадывался, куда вам нужно. Но сегодня кабина была обычной: затхлый запах чужих зимних пальто, запотевшее зеркало, дрожь в ржавых тросах. Он нажал “15” и прислушался к своему дыханию. Два вдоха, один выдох. Ритм сломанный. Ему никогда не нравилось, когда тишина давит на уши, как в самолёте перед взлётом. В лифте тишина была именно такая – упругая, вынужденная.
Кабина дернулась, по стенкам побежали тени водяных дорожек – кто-то недавно провёл мокрым зонтом. Индикатор сменил цифру на “7”, потом на “9”, потом вдруг мелькнул “8”, как если бы этаж отказался признавать свою последовательность. Мартин моргнул. Послышался хриплый треск динамика, и на долю секунды заиграла джингл-заставка из новостей – тот самый приглушённый гипноз успокоения. Потом опять тишина.
На пятнадцатом его уже ждали. Дверь в квартиру была распахнута изнутри – на цепочке, которую кто-то аккуратно перерезал. В прихожей светила длинная лампа дневного света, и в этом белом свете стены казались бумажными, как декорации к дешёвой передаче. Сапоги криминалистов оставили на коврике дождевые отпечатки – миниатюрные карты материков, тонущих в океане. Воздух пах пылью и электрикой.
– Следователь Лисов? – спросила девушка в чёрном дождевике. Её капюшон свисал с плеч, мокрые волосы липли к вискам, а на бейджике поблёскивало: медэксперт Кравец.
– Я, – сказал он. – Что у нас?
– Странный случай. Пойдёмте.
Она провела его по коридору, где на стенах висели часы – в каждой комнате по часам. Большие круглые, старинные прямоугольные, дешёвые электронные, наручные на гвоздике – будто хозяин коллекционировал не сами изделия, а попытки времени выглядеть надёжным. Стрелки стояли. На всех. Даже на электронных дисплеях мерцало одно и то же цифровое лицо: между минутами, дырка вместо секунды. Они не показывали “полшестого” и не показывали “без пяти”. Они показывали между. Мартин поймал себя на мысли, что не знает, как назвать то, что без названия. Между – всегда безымянно.
Комната, где лежал труп, была аккуратной до неприятного: книги строго вертикальными рядами, стол с математической геометрией, белая лампа направленного света, и все предметы будто чуть-чуть сдвинуты от привычных мест, – как если бы хозяин жил на два сантиметра правее своего мира. На диване – мужчина лет сорока по документам, но телу он мог бы дать пятьдесят два, а то и пятьдесят шесть: кожа иссушена, как будто солнечное лето прошло по нему многократно, волосы у висков с цветом мокрого пепла, в уголках глаз трещинки, какие обычно появляются после тяжелых зим.
– Паспорт, – сказала Кравец, протягивая прозрачный пакет. – Тридцать девять лет и три месяца.
– А тело?
– Биологически – точно не тридцать девять. Предварительно – плюс десять-двенадцать. Я не рискну назвать цифру точнее, пока не пройдём анализы, но вы сами видите.
Да, он видел. Видел не только морщины. Видел усталость суставов – поза, в которой легче тем, кто долго носит тишину в костях. Видел, как ногти чуть-чуть потеряли розовый тон. Видел черты, сдвинутые ближе к завершению, чем к началу. Смерть без причины. Разницы между паспортом и тканью. В дневниках города такие вещи записывали коротко: внезапная старость. Мартин терпеть не мог эту формулу – в ней было что-то неприличное, как в смехе на похоронах.
– Причина смерти? – спросил он.
– Сердечный ритм исчез, – пожала плечом Кравец. – Буквально исчез. Нет следов наркотиков, нет травм, нет борьбы. Как будто кто-то вытащил батарейку.
Как будто кто-то вытащил минуты. Мартин кивнул. Он обошёл комнату. Люди, которые боятся времени, обычно пытаются его приручить: распорядки, календари, будильники, умные приложения. Здесь было иначе: не приручение, а поклонение. На стене – чёрная фотография огромных часов на старой вокзальной башне. В раме под стеклом – открытка с выставки: “Время как архитектура памяти”. На столе – груда чёков из магазина редких механизмов. Хозяин любил часы. Или они любили его.
На журнальном столике, как сердце на блюде, лежали карманные – массивные, с крышкой, на которой можно было разглядеть угловатую гравировку: ветка лавра, три буквы, выцветшие до бледной плесени. Мартин надел перчатки, поднял крышку. Лицо часов было треснувшим, как кожа старой планеты. Трещина шла от центра к цифре “двенадцать”, как молния, и в ней сидела едва заметная крупинка стекла. Стрелки застыли не на цифре, а между – чиркнули и остановились, оставив тонкую царапину на эмали.
– Вы видели? – сказал он.
– Видела, – ответила Кравец. – На кухне – тоже. И в спальне. На телефоне хозяина секундная точка не мигает. Как будто секунды нет в природе.
Мартин прислушался – не ухом, чем-то глубже. Когда часы молчат, всё остальное начинает звучать громче: вентилятор где-то в шахте лифта, тонкие дождевые струи на подоконнике, отдалённый рёв шоссе. И в этом оркестре, как всегда, есть место, где звук падает – дыра, как если бы оркестр прыгнул через невидимую ступеньку. Это место есть в каждом городе, если знать, где слушать.
Он подошёл к окну. Внизу мокли вывески, буквы резко светились и тут же тушились ветром. На соседней крыше валялся рекламный щит – его сорвало, он лежал лицом вниз, и на обратной стороне вспухали жирные пузырьки воды. Три девушки под одним прозрачным зонтом спешили к метро – шаги напоминали телеграфную ленту, идущую быстрее, чем положено. Из соседних квартир слышался приглушённый фон новостей: Кратковременная аномалия зарегистрирована в восьми районах…, учёные считают, что это связано с…, призываем….
“Призываем”, – подумал Мартин. Как же легко они призывают. Призывать – значит говорить на языке, у которого нет глаголов действий.
– Кто обнаружил тело? – спросил он.
– Сосед сверху. Сказал, что телевизор у покойного перестал шуметь, и его это даже обрадовало – но потом запах. Да и квартира… Тишина какая-то неправильная, говорит.
Неправильная. Он понимал это слово точнее любого. Правильная тишина – когда все процессы продолжаются без тебя. Неправильная – когда они не продолжаются ни с кем. Он снова посмотрел на лицо мужчины. Никакой гримасы. Никаких пугающих масок. Смерть усыпила черты с нежностью сиделки. Неправильность была не в мертвости – в времени вокруг мертвеца.
В прихожей что-то тихо щёлкнуло, и он обернулся. Стоячие напольные часы, массивные, как шкаф, вдруг разжали маятник. Тёмная латунная гиря качнулась – раз, другой – и остановилась, как будто передумала. Мартин подошёл к ним. Ключ от завода лежал на полочке. Он присел, наклонился к стеклу: на отражении его лицо выглядело более уставшим, чем чувствовал он сам, – как будто зеркало знает, сколько реально минут у него уже украли. Или просто он постарел на лестнице, поднимаясь на пятнадцатый.
– У него родственники? – спросил он, не оборачиваясь.
– Есть тётка. По документам – дальняя. Телефон не отвечает. И ещё… – медэксперт замялась, – записку нашли. Непонятную.
– Где?
– На кухонном столе. То ли список покупок, то ли что-то вроде напоминания. Но я бы сказала – ритуал. Слова повторяются.
Они прошли на кухню. Металлическая столешница блестела как мокрая дорога. На магнитной доске висел белый лист бумаги с рядами одинаковых прописей, как в тетрадях начальной школы: не забыть время, не забыть время, не забыть время. Ниже – приписка иной рукой, нервной и мелкой: если оно забывает – напомни ему.
Мартин усмехнулся без радости. Кто напомнит времени? Кто дернет его за рукав на перекрёстке? Время идёт, потому что никто не спрашивает разрешения. И всё же, подумал он, если что-то может забыть, значит, что-то может вспомнить. Значит, у этого есть память. И, возможно, характер.
– Покойный работал где? – спросил он.
– В частной мастерской. Часовщик. – Кравец проверила планшет. – Вёл ремонт старых механизмов, реставрацию. У него была репутация фанатика, который бережёт каждый сорокадневный винтик как реликвию. И ещё – собирал. Вы сами видели.
“Часовщик”. Слово прозвучало как ключ, попавший в нужную скважину. Человек, который чинит время. Человек, у которого оно остановилось сразу в десятке мест. На полке над раковиной стояли стеклянные баночки с мелкими винтами и винтами покрупнее; в каждой баночке по этикетке: XIV–XVII, германские, советские, неопознанные. Между баночками – магнитные отвёртки, пинцеты, лупы, тонкие кисти, крошечные щипчики, микроскоп, – всё с любовью на своих местах. Время любило порядок. Или люди, которые время любят, вынуждены любить порядок вместо него.
– Адрес мастерской? – Мартин взял листок, свернул его пополам и аккуратно положил в папку.
– Здесь рядом. Пять кварталов. Но уже ночь.
Он посмотрел в окно. Небо над домами казалось низким, будто кто-то навалился сверху своим грунтоватым телом. Он прикинул: можно успеть заглянуть – не официально, без бумажек. Но он задержал в себе движение – как задерживают дыхание перед погружением – и почувствовал, как его внутренние минуты сопротивляются: не торопись, слушай.
– Ещё что? – спросил он.
Кравец расправила плечи.
– Есть одна деталь. Я не уверена, имеет ли она значение. – Она отвела его в коридор, где на маленьком столике лежал раскрытый портсигар. – Смазка на шарнирах свежая, будто его недавно часто открывали и закрывали. Но сигарет внутри нет. На внутренней крышке – выцарапано: “когда время ломается, оно не звенит – оно шепчет”. Выглядит старо, надпись тянет на годы. Но вот заусенцы совсем свежие, как будто её пытались обновить. Понимаете?
Понимал. Иногда люди обновляют не новую надпись, а старую веру. Он провёл пальцем по слову “шепчет” – медленно, чтобы не стереть плёнку фактов у себя в голове. Улики любят, когда к ним прикасаются без любви: так меньше риска придумать им историю.
– Дата и время вызова? – переспросил он, вернув портсигар на место.
– Девятнадцать сорок две. Сосед пришёл вниз “проверить тишину”, звучит странно, но так и сказал, – цитата. Никто дверь не открывал. Он позвонил в полицию, потом в управляющую. Те пробили замок, а там… – жест рукой, означающий “дело сделано”.
– Камеры в подъезде?
– Есть. Но техника сказала – записи “сбились”. Секунды пропадали. Ничего внятного.
Мартин кивнул, но внутри у него дернулось раздражение: камеры “сбились”, часы “встали”, секунды “пропали” – как будто механизмы взяли отпуск. Как будто весь мир стал отделом, где внезапно никого и все ушли на перерыв. Он поймал себя на том, что слушает снова и снова одну фразу из новостного фона, что доносилась из соседней квартиры: учёные считают… – и каждый раз дальше звук тонул в помехах. “Считать” – ещё одно слово, которое ничего не считает.
Он захотел выключить город, как выключают свет в пустых школах вечером. Но город не выключается. Он только иногда делает вид, что согласен поспать.
Он сел на край стула у компьютера. Экран был погашен, но на клавиатуре висела капля воды – как слеза, забытая дождём. Рядом с монитором лежала маленькая подставка, куда люди складывают флешки – четыре штуки, одинаковые, чёрные, с серебряными разъёмами, на каждой скотч и тонкая полоска, подписанная карандашом: “А”, “Б”, “В”, “Г”. Он машинально потянулся к “А”, вспомнил себя, и остановил руку: не торопись. Кравец заметила движение, подняла бровь, но промолчала. Касаться без ордера – плохая привычка. Он улыбнулся сам себе: противоречие его профессии – любопытство всегда на полшага раньше закона.
– Переносить тело можно? – спросил он.
– Через двадцать минут. Я ещё сниму отпечатки со всех часов в квартире. – Она посмотрела на него внимательно: – Вас это не пугает?
– Что?
– Что они все стоят одинаково. Не на времени, не на цифре. На… – она поискала слово, – между.
Он пожал плечами.
– Пугает не “между”. Пугает, что есть кто-то, кто может на это указать. Как будто кто-то умеет подходить к самому шву времени и ставить там закладку, – сказал Мартин и сам удивился метафоре. Он не любил метафоры – в протоколы они не помещаются.
В прихожей шуршали пакетами ребята из техники. На пороге соседщик в стоптанных тапках спросил, можно ли уже вернуться домой, у него суп на плите, а если он начнёт остывать и снова нагреется, будет странный вкус. Кравец отпустила его с улыбкой, но улыбка не коснулась глаз.
Мартин задержался ещё на минуту в комнате с диваном. Он заметил на полу рядом с телом крошечную стеклянную крошку – сестру той, что сидела в трещине карманных часов. Он поднял её пинцетом и положил в пакет: осколок секунды. Потом всё же снова присел к карманным, прислушался – не звуку, а жесту, как если бы кто-то пытался в его присутствии произнести слово, которое нельзя произносить.
Ему показалось – на минуту, на то самое между – что шёпот прошёл по латунной крышке, как ветер по сухой траве. Не слова. Скорее их тени. Он моргнул, помотал головой. Навязчивость – профессиональная болезнь. Когда долго смотришь на стрелки, они начинают смотреть на тебя.
– Мы закончим осмотр через… – начала Кравец и осеклась. Обернулась на ближайшие настенные часы и, будто из упрямства, произнесла: – Через тридцать минут.
“Через тридцать чего”, – подумал он, но ничего не сказал.
В коридоре его догнал лейтенант из патрульной группы – парень с лицом, на котором каждое чувство появляется поздно, словно ему его присылают по почте.
– Шеф, а это правда? – спросил он, понижая голос. – Что говорят по радио… про массовые сдвиги?
– Правда то, что ты видишь в протоколе, – сказал Мартин, и сам услышал, как это звучит – устало и беспомощно. – Не верь радио. Оно вечерами любит больше утешать, чем информировать.
Парень кивнул, как кивают дети, когда им говорят, что гроза – это просто тучи.
Мартин вернулся в комнату ещё раз, потому что оставлять труп без последнего взгляда – плохая примета. И потому, что ему хотелось сказать что-то мужчине на диване. “Прости, что не успел”, – обычно говорили живые мёртвым, но тут он не чувствовал себя запоздавшим. Тут было другое: “Прости, что не понимаю язык, на котором ты умер”.
Он застегнул пальто, поднял воротник. В кармане вибрировал телефон – коротко, беззлобно. Служебная рассылка: возможны временные колебания, сохранять режим готовности. Он отключил вибрацию. Готовность – хорошее слово, когда невозможно приготовиться.
На выходе он ещё раз посмотрел на россыпь остановленных циферблатов. Ему показалось – только показалось – что один из них слегка дрогнул, как ресница. Может, воздух колыхнулся от закрывающейся двери, может, мозг дорисовал. Но он успел подумать: если время живое, то оно сейчас лежит, как больной, и пытается закашлять.
На лестничной площадке пахло сырой штукатуркой и капроновым шнуром от бельевой верёвки. Лестница вела вниз, но он выбрал лифт – только чтобы ещё секунду постоять в этом прямоугольнике, где ничего не меняется, кроме цифр. В кабине снова дрогнул динамик, и на полсекунды втиснулась в реальность вырезка из новостей: “…просьба не паниковать…”. Вот так и работает мир: просит, чтобы ты не чувствовал того, что уже чувствуешь.
Лифт тронулся. Цифры пошли в обратном порядке, но между “15” и “14” возникла какая-то иная, несуществующая, как будто дом уступил этому лифту лишний этаж, чтобы он мог перевести дыхание. Мартин зажмурился. Посчитал: раз, два, три. Открыл глаза. Было “13”. Он усмехнулся сам себе – усталостью и тихой злостью, на то, что реальность позволяет себе шутить, когда здесь лежит человек с возрастом, который ему не принадлежит.
В холле вахтёр снова смотрел новости. На экране говорили про “переход на летнее время” в странах, где календарь давно разошёлся с астрономией. Он глотнул чай из одноразового стакана, прикусил губу. – Ну что, – сказал, косясь на удостоверение Мартина. – Нашли, кто виноват?
– Виноваты мы, – сказал Мартин, не думая. – Мы всегда виноваты, пока не доказано обратное.
Вахтёр потер шею и помолчал. За стеклом подъезда дождь выглядел как длинная запись с ошибками, где буквы слиплись и превратились в шум. Мартин вышел и поймал капли лицом. Вода была холодная, настоящая, не цифровая. Он шёл к машине и слышал в голове короткую фразу, выгравированную в портсигаре: когда время ломается, оно не звенит – оно шепчет. Это звучало не как предупреждение. Скорее – как признание. Как будто кто-то говорил это много лет назад – сам себе, в темноте – и теперь шёпот выбрался на поверхность, нашёл воздух, зацепился за чьи-то лёгкие. За его лёгкие.
В машине он не стал заводить двигатель. Просто сел, положил лоб на руль и закрыл глаза. Внутри темнота легла ровно, как новый асфальт. В неё можно было уйти далеко, но он держал себя на коротком поводке – профессиональный рефлекс. И всё же где-то совсем близко, в той полоске между вдохом и выдохом, ему послышалось: тик. Потом пауза – длиннее, чем положено. Потом не так и не также, а нечто среднее. Он улыбнулся. Даже обломки часов иногда пытаются держать ритм.
Он поднял голову, включил фары. Свет прорезал дождь, и в этом белом коридоре капли вдруг казались неподвижными – словно кто-то включил пауза. Он моргнул, и движение вернулось. Он удивился тому, насколько легко мир позволяет себя остановить, если смотреть на него через правильное стекло. Мартин включил дворники, и щётки заскрежетали с такой усердной правильностью, будто именно они, а не что-то другое, поддерживают ход событий.
Он нажал на запись диктофона и ровным голосом проговорил в тишину салона:
– Дело номер… – назвал цифры, – осмотр места происшествия завершён предварительно. Мужчина, паспорт тридцать девять лет, биологически – старше на десять-дванадцать. Признаков насильственной смерти нет. Во всей квартире зафиксированы остановленные часы, в том числе электронные, с совпадающим положением на границе секундного перехода… – он на секунду замолчал, поймал себя на слове “граница”, продолжил: – …между отметками времени. Обнаружена надпись: “когда время ломается, оно не звенит – оно шепчет”. Общее впечатление – тишина в помещении носит неестественный характер. Запросить видеозаписи из подъезда и по кварталу. Установить ближайшие точки синхронизации времени у сотовых операторов. Связаться с мастерской покойного. Конец записи.
Он выключил диктофон и долго смотрел на красную точку, которая ещё секунду тлела на экране, прежде чем исчезнуть. В этой точке было всё, что он любил в своей работе: измеримость. Но рядом, совсем рядом, шёл дождь, который не измерялся ничем – не радиусом капли, не скоростью падения, не временем, которое нужно, чтобы добраться до земли. Дождь просто шёл. И город дышал им, как костлявый пациент кислородом.
Мартин завёл мотор, и машина отозвалась низким звуком, будто где-то глубоко в ней живёт животное, не желающее просыпаться. Он тронулся и выехал на проспект. Неон растекался по мокрому асфальту, в зеркале заднего вида подъездная лампа сморщилась и исчезла. И прежде чем он переключил передачу, прежде чем повёл машину в поток, он ещё раз повторил вслух – чтобы слова закрепились на внутренней стенке черепа, как бирка на багаже:
– Когда время ломается, оно не звенит. Оно шепчет.
Он поехал слушать.
Дождь не утихал. Он не шел и не падал – он жил.
Каждая капля казалась маленьким живым существом, вцепившимся в воздух. Мартин шел по пустому двору, и вода звенела по козырькам, словно по стеклянной клавиатуре.
Ночь перешла в ту фазу, когда все звуки становятся слишком честными. Шаги – как удары по чужому сердцу.
Неон над входом в “ЧАСОВУЮ МАСТЕРСКУЮ № 37” мигал, словно тоже запинался в течении времени.
Мартин отпер дверь универсальным ключом – сигнальный маячок дежурного следователя давал ему на это право.
Внутри пахло пыльным металлом, старым маслом и кислотой растворённой памяти.
Он включил настольную лампу – и время задержало дыхание.
Лучи срезали всё до грани: полки с инструментами, лупы, застывшие на штативе капли соли, и в центре – рабочий стол часовщика.
На столе лежали разобранные механизмы – огромные и мельчайшие, каждый в своей коробке с наклейкой: восстановление хода, не идёт завод, остановился в полдень.
Ни один не работал.
Он нажал на кнопку у электронных часов на стене – вспышка питания прошла, экран загорелся и тут же погас.
Мартин почувствовал то самое давление, которое ощущал в квартире покойного: как будто всё вокруг держит вдох.
Он сел на табурет, глянул на разобранный механизм в лупу. Видел пыль, металл, следы жира на винтах – и вдруг уловил отражение собственных глаз в стекле лупы.
На мгновение они показались ему старше. Гораздо старше.
Он моргнул – и всё исчезло.
На стене был прикреплён блокнот – тонкий, как билет в прошлое. Мартин открыл его.
Записи шли мелким аккуратным почерком:
Понедельник. Секунды снова убегают. Я не успеваю ловить их пинцетом.
Среда. Думаю, они больше не любят меня. Они боятся, что я услышу, как они дышат.
Пятница. Если время с нами, почему оно убегает, когда мы спим?
Он читал, а буквы дрожали на страницах, словно чернила не смирились с тем, что их замкнули в прошлом.
Из задней комнаты донёсся тонкий щелчок.
Мартин замер.
Щелчок повторился – неровно, будто кто-то пробует пульс.
Он включил фонарик, прошёл по узкому коридору, на стене светились разбитые часы с прозрачным дном. Внутри – застывшая шестерня, в которой отражался его луч.
И вдруг – едва слышно – скрипнула пружина. Не от него, изнутри.
Он прижал ухо. Шорох, похожий на вздох.
Как будто кто-то очень маленький, невидимый, пробует заговорить сквозь сталь.
И всё же внутри него было не страшно, а почти тревожно-нежно: ощущение, что ему доверяют секрет, но он ещё не знает слов, чтобы его понять.
На двери в кладовку висела табличка: “Не открывать – идёт настройка”.
Он всё равно открыл.
Внутри – только стул, вешалка, и маленький телевизор с встроенным экраном для видеонаблюдения.
Экран был включён, но картинка замерла. На ней – часы на улице перед входом.
Стрелки стояли так же – между секундами.
Он провёл пальцем по экрану – и на секунду картинка дрогнула, будто экран вспомнил, что он всё ещё жидкий.
Мартин огляделся. На полке под телевизором стоял маленький магнитофон, старый, с кассетой. Маркером написано: «Дыхание времени».
Он нажал «Play».
Сначала – тишина.
Потом – вздох.
Потом ещё один.
Затем – тонкое, почти неслышное тик-тик-тик, которое постепенно ускорялось, перебивая само себя, пока не стало похожим на шум дождя.
И вдруг – пауза.
Тишина, тянущаяся слишком долго, чтобы быть просто ошибкой записи.
Он ощутил, как сердце пытается подстроиться под этот ритм – и сбивается.
“Когда время ломается, оно не звенит…” – вспомнил он.
Шёпот из портсигара словно повторился через динамик.
“…оно шепчет.”
Он остановил плёнку.
Внутри кассеты что-то щёлкнуло, и магнитофон внезапно перемотал сам себя обратно. Шум ленты был словно вдох старого человека, который пытается начать заново.
Мартин медленно выключил прибор, взял кассету и положил в карман.
Он знал, что вернётся сюда завтра, уже официально, с ордером, но внутри чувствовал: расследование уже началось, и оно не в протоколах.
Оно началось в момент, когда время сделало первую паузу для вдоха.
Он вышел на улицу, и город встретил его тем же дождём, тем же шумом.
Только в этом шуме теперь было что-то ещё – слегка сбившийся ритм.
Капли падали с небольшими провалами, словно небо тоже подстроилось под тот диктофон.











