
Полная версия
Хроники Угасающего Света
Именно тогда, в кошмарные недели после похорон, когда тишина в квартире звенела набатом, оглушая пустотой, она услышала шепот. Не на улице, не в ушах, а в самой кости черепа, в пульсации височной артерии, как будто кто-то скребся изнутри. Скрипучий, как несмазанная дверь в заброшенном подвале, пронизанный статикой: «Ищи того, кто помогает. Между "было" и "никогда". На Лиговке… у воды, что течет вспять…» Шепот сопровождался запахом – смесью ладана, формалина и чего-то сладковато-гнилостного, отчего сводило желудок и горло перехватывало спазмом. Иногда, просыпаясь среди ночи, ей казалось, что по щеке ползет невидимая капля той же сладковатой слизи, оставляя за собой ледяную дорожку. Однажды, в полусне, она увидела слабую, сероватую дымку над кроваткой, принявшую на мгновение очертания маленькой фигурки, прежде чем раствориться с тихим шипением, как угли в пепле.
Она искала. Методом проб и ошибок, по наводкам отчаявшихся в темных уголках интернета – форумах, где тени делились тенями надежд, где отчаяние пахло пылью заброшенных серверов, – она вышла на «Диковинку» и на человека по имени Ардис. О нем говорили разное: колдун, шарлатан, психопат, живой труп, «тот, кто разговаривает с щелями». Но все сходились в одном: он мог заставить мертвых говорить. За определенную плату. И за непредсказуемую цену. «Он не возвращает, он… приоткрывает,» – писала анонимка с ником «Плачущая в Лиговском тумане». – «И то, что выглядывает, носит маски. Иногда знакомые. Иногда… изнанку знакомого. Будь осторожна. Плата всегда больше, чем ты готова отдать.» Другой пользователь, «Слепец у Кривого Зеркала», добавил: «Ардис – не имя. Это диагноз. Или… состояние. После него пахнет Пустотой.»
Дверь лавки со скрипом, точно повторяющим тот самый шепот в ее голове, открылась. Скрип был влажным, как будто петли прорастали ржавчиной изнутри камня. В проеме возник силуэт – высокий, неестественно худой, будто тень, отлитая из свинца и покрытая тонкой пленкой пыли веков. Ардис. Лицо его, освещенное тусклым, желтоватым светом изнутри (будто светились не лампы, а старые фосфоресцирующие краски на разваленных картинах), было бледным, с глубокими впадинами вместо щек. Кожа напоминала пергамент, натянутый на череп, испещренный сеткой тончайших морщин, похожих на трещины на высохшем глиняном черепке. Глаза, цвета старой, потускневшей медной монеты, утонули в орбитах и казались слепыми, но Алиса почувствовала, как этот взгляд сканирует ее, проникая сквозь кожу, ощупывая ее горе, ее отчаяние, ее кошелек, самую структуру ее костей, словно рентгеновскими лучами, выявляющими скрытые переломы души. От него пахло сыростью подвала, пылью веков и тем самым сладковатым тленом, что преследовал ее в шепоте, с ноткой металла, старой типографской краски и… озоном, как после близкого удара молнии. За его спиной маячил хаос лавки: груды книг с раздувшимися от сырости корешками, из которых выпадали пожелтевшие страницы, похожие на обрывки кожи; чугунные безликие статуэтки, чьи формы наводили на мысли о замерзших в муке; зеркала с потускневшей амальгамой, отражающие комнату криво и не полностью, будто часть реальности там просто отсутствовала, замененная серой, мерцающей пустотой.
«Входите,» – его голос был сухим шелестом, как осенние листья под ногами, перетираемыми в труху. Звук казался исходящим не из горла, а из самой грудной клетки, скрипящей, как несмазанный механизм. – «Вы принесли… предмет? Тот, что зовет из глубины?» Его невидящий взгляд уперся прямо в сверток у нее в руках, будто видел сквозь холстину.
Алиса молча протянула сверток. Руки дрожали так, что холстина зашелестела, как крылья пойманной мухи. Ардис развернул ее с неестественно ловкими, длинными пальцами, похожими на бледных, костлявых пауков. Пальцы двигались беззвучно, с хирургической точностью, но их кончики были неестественно холодными даже сквозь ткань. Внутри лежала детская рубашечка – мягкая, хлопковая, когда-то голубенькая, а теперь выцветшая до грязно-серого цвета забвения, пропитанная запахом детского шампуня, смешанным с пылью и слабым отголоском того самого формалина. Но под ней… Это был холст. Маленький холст, натянутый на деревянную рамку размером с книгу. На нем – смутный, будто размытый дождем абрис детского лица. Ничего конкретного: пятно света, намек на глаз, тень улыбки, ускользающая, как дым. Алиса написала его через неделю после смерти сына, в состоянии, граничащем с помешательством. Краски смешивались сами, ложились странными, неконтролируемыми мазками, будто водила ее рукой не она, а само горе, извергая себя на ткань. Этот образ пришел к ней во сне – лицо, плывущее в темноте, зовущее беззвучным криком. Она запечатлела его в слезах и акриле, и краски впитали соль ее слез, оставив на поверхности едва заметные кристаллические наплывы. Но с тех пор картинка… менялась. Тени углублялись, становясь бархатисто-черными, бездонными, световые пятна смещались, будто лицо поворачивалось, следило за ней из угла комнаты, когда она пыталась отвернуться. Иногда ночью Алисе казалось, что холст тихо шелестит, как страницы книги на сквозняке, которого не было, а звук доносился из самой глубины изображения. А однажды утром она нашла крошечную каплю чего-то темного и маслянистого на полу под ним. Как будто холст… вспотел холодным, липким потом.
«Интересно,» – пробормотал Ардис, поднося холст к своим мертвым глазам так близко, что его дыхание (холодное, без запаха, как воздух из открытого холодильника) коснулось поверхности. Его пальцы скользнули в миллиметре от краски, не касаясь, но Алисе показалось, что изображение под ними дрогнуло, словно от прикосновения, а тень глаза на миг стала глубже. – «Не предмет. Отпечаток. Эхо боли. Очень… липкое эхо. Оно вросло в ткань, в древесину рамки. Оно голодное. Голодное по теплу. По вниманию.» Он поднял взгляд на Алису. Его глаза-монеты казались чуть ярче, в них мелькнул отблеск того же холодного света, что и в намеке на глаза на холсте, как крошечные отражения далекой ледяной звезды. «Вы хотите услышать его голос? Увидеть движение? Или…» – он сделал паузу, и в его голосе прозвучала ледяная, безжалостная ясность, как удар ножом о камень, – «…вам нужно не сын. Вам нужно утешение. Знание, что он не просто сгнил в земле? Что его боль… ваша боль… имеет вес в этой пустоте? Или…» – он наклонился чуть ближе, и запах тлена и озона стал почти удушающим, – «…вы хотите, чтобы он забрал вас с собой? В ту Пустоту, что зовет?»
Алиса сглотнула ком в горле, острый, как осколок стекла, впивающийся в плоть. Он говорил правду, страшную, обнажающую правду, выворачивающую душу наизнанку, обнажая гниющую рану на ее месте. Она кивнула, не в силах вымолвить слово. Горло сжалось, будто перехваченное невидимой рукой.
«Цена высока,» – заявил Ардис. Он назвал сумму, от которой у Алисы похолодели пальцы и ноги. Ее последние деньги. Сбережения на черный день, который уже наступил и длился полгода. И еще кое-что: «Работа будет с материалом. Не с телом. С этим… эхо-резонансом. Риск больше. Результат… непредсказуем. Как сама память. Как сон, в который вползает кошмар.» Он помолчал, его пальцы снова замерли над холстом, и Алисе почудилось, что краски под ними напряглись, как кожа перед уколом. «То, что может прийти… оно может носить его лицо. Звучать его смехом. Но это будет не он. Это будет… отражение в кривом зеркале. Искаженное голодом Пустоты. И оно может не захотеть уходить обратно. Оно может… прилипнуть. К картине. К вам. К этому месту. Как плесень. Как паразит. Навсегда.»
Она согласилась. Что ей оставалось? Отчаяние было черной дырой, затягивающей все остальное – свет, звук, саму возможность будущего. Бездна зияла у ног, холодным дыханием поднимаясь по ногам, и прыжок в нее казался единственным движением, единственным способом хоть что-то сделать, хоть как-то соединиться. Даже если это соединение будет с чудовищем, носящим лик ее ребенка.
Работа проходила не в морге и не в квартире, а в крошечной, заваленной хламом комнатке на задворках «Диковинки». Воздух был спертым, пропитанным запахом старой бумаги, разлагающейся на молекулы, пыли веков, масляных красок, пахнущих как старая кровь, и чего-то еще – острого, химического, напоминающего ацетон, смешанного с запахом озона и слабой, но невыносимой нотой гниющей плоти, словно где-то за грудой тряпок разлагалась не мышь, а что-то крупнее, с когтями и перьями. Комната была лишена окон. Единственный источник света – тусклая, мерцающая лампа под зеленым, покрытым паутиной и жирным налетом абажуром, отбрасывающая болотные, колеблющиеся тени, которые цеплялись за предметы, как пиявки. В центре, на трехногом табурете, стоял холст с размытым личиком. В этом ядовито-зеленом свете пятна краски казались глубже, подвижнее, а тени в глазных впадинах пульсировали с едва уловимым ритмом.
Ардис не чертил кругов, не зажигал свеч. Его ритуал был тихим, почти незаметным насилием над пространством, хирургией души, проводимой во тьме. Он двигался медленно, словно под водой, с той же вязкой грацией, что и тени на стенах. Его дыхание стало едва слышным, поверхностным.
Он достал свой «инструментарий» из старого, покрытого струпьями ржавчины и потертой кожи рептилии чемоданчика, открывшегося с сухим щелчком, похожим на сломанную кость:
Кристаллы йодированной соли: Крупные, желтоватые, как обломки старых костей. Он разложил их по углам комнаты с точностью часовщика, расставляя не просто по точкам, а вписывая в невидимую геометрию. Соль шипела слабо, касаясь пыльного пола, оставляя крошечные влажные пятна, которые тут же темнели, впитывая грязь. Запах озона усилился.
Моток тонкой медной проволоки: Блестящей, как новая монета, но холодной на ощупь, как металл в мороз. Он оплел ею ножки табурета, создавая вокруг холста сложную, асимметричную паутину, узлы которой напоминали застывшие капли крови. Проволока гудела едва слышно, когда он ее натягивал, вибрация передавалась по полу, ощущалась ступнями как слабый электрический ток.
Пузырек с темной, густой жидкостью: Похожей на засохшую кровь или старый бальзам. Этикетка была залита чем-то бурым, напоминающим запекшуюся кровь, и нечитаема. Ардис снял пробку – хлюпающий звук был отвратительно влажным. Запах ударил в нос – концентрированная смесь того самого сладкого тлена, формалина и горечи полыни. (Позже, в разговоре с "аптекарем", стариком с глазами как мутные шарики из стекла, торгующим в подворотне у Крюкова канала снадобьями и корешками, Ардис упомянет, что это "дистиллят теней, выпаренный на лунном свете над раскопками старого чумного кладбища, где земля до сих пор шевелится").
Игла: Главное орудие. Не швейная. Не медицинская. Игла от старого, разбитого компаса. Длинная, темная, почти черная, холодная даже на вид. Она казалась не металлической, а выточенной из обсидиана или застывшей тьмы. Она впитывала слабый свет комнаты, оставляя вокруг себя сияющую пустоту, маленькую черную дыру. На ее острие, при ближайшем рассмотрении, можно было разглядеть микроскопические зазубрины.
Ардис встал перед холстом. Его движения были медленными, точными, как у хирурга, готовящегося к вскрытию не тела, а самой ткани воспоминаний, к операции на призраке. Он влил несколько капель темной, почти черной жидкости из пузырька в маленькую фарфоровую чашечку с паутиной трещин. Добавил щепотку соли из угла. Жидкость зашипела яростно, выпуская едкий, сладковато-гнилостный дымок, который не поднимался вверх, а стлался по полу, цепляясь за ноги Алисы холодными щупальцами. Затем он повернулся к ней. Его слепые глаза уставились на ее слезы, которые она даже не заметила, как они покатились по щекам.
«Слеза. Соль горя. Капля.» – прошептал он. Быстрым, почти невидимым движением он провел пальцем под ее глазом, собрав слезу на кончик. Капля, смешавшаяся с его холодом, упала в чашечку с шипящим зельем. Шипение стало громче, дым гуще, запах невыносимым – теперь к нему добавился отчетливый запах ее горя, ее отчаяния, как будто выпарили ее душу.
Он взял иглу компаса – пальцы слегка дернулись, будто от разряда статики, и на мгновение Алисе показалось, что по его коже пробежали черные прожилки – и окунул ее острие в смесь. Металл (если это был металл) почернел еще сильнее, будто обуглился, и от него пошли тонкие, черные прожилки в густую жидкость, как яд. Сама игла начала излучать слабое, зловещее сияние – не свет, а скорее поглощение света вокруг себя.
«Ткань памяти тонка,» – прошептал он на странном, гортанном языке, звуки которого напоминали скрежет камней под ледником и шелест пепла по мрамору склепа. Он явно не обращался к Алисе, а говорил с самой тьмой, с пустотой за холстом. – «Особенно память горя. Она рвется, искажается. Сквозь дыры просачивается… иное. Тени прошлого тянутся к свету боли, как мотыльки на огонь, чтобы сгореть. Но свет привлекает и то, что живет во тьме между. Что питается и светом, и пеплом.»
Он поднес иглу к холсту, не касаясь его, водя острием в сантиметре от поверхности, по контурам размытого лица, по линии лба, вдоль смутного овала щеки. Алисе показалось, что краски на холсте зашевелились, как ртуть на разбитом термометре. Тени углубились, стали бархатисто-черными, бездонными, казалось, в них можно провалиться. Световые пятна засияли ярче, неестественно бело, пульсируя в такт ее собственному учащенному, как у загнанного зверя, сердцебиению. Воздух в комнате сгустился, стал вязким, тяжелым для дыхания, как сироп, наполненный невидимыми щупальцами. Запах ацетона усилился до резкости, смешался с запахом озона после грозы и… детской присыпки, но теперь эта присыпка пахла могильным холмом. Но теперь к нему добавился отчетливый, осязаемый запах мокрой шерсти (будто насквозь промокшей собаки) и холодной, сырой земли свежевыкопанной ямы. Алиса схватилась за спинку единственного стула, ее сердце бешено колотилось, угрожая вырваться из груди, каждый удар отдавался болью в висках. В ушах зазвенело высоко и пронзительно, как комариный писк в абсолютной тишине. По коже побежали мурашки – не от холода, а от ощущения тысяч невидимых лапок.
Ардис замер на мгновение. Его бледное лицо покрылось липкой испариной, которая блестела в зеленом свете лампы, как роса на грибе. Он водил иглой медленнее теперь, с видимым усилием, будто резал не воздух, а толстый слой резины или живой плоти. Мышцы на его тонкой шее напряглись, как тросы, готовые лопнуть. Шепот его стал громче, настойчивее, полным нечеловеческого напряжения и боли, как стон раненого зверя в капкане. Слова на том же гортанном языке сливались в один жужжащий, угрожающий гул, наполняющий комнату, вибрирующий в костях. Вдруг, игла дрогнула и легла кончиком прямо на то место, где должен был быть глаз ребенка.
Раздался звук. Не громкий. Как лопнувший мыльный пузырь. Или… тихий детский всхлип, прерванный на полуслове. Или треск ломающейся сухой ветки под ногой в ночном лесу.
Холст вздохнул.
Краски не просто задвигались – они поползли. Как живые, медленные амебы под микроскопом, но с ужасающей, осмысленной целеустремленностью. Размытый абрис лица начал фокусироваться с мучительной медлительностью. Проступил лоб – выпуклый, детский, но слишком гладкий, как у куклы. Щека – округлая, но без румянца, мертвенно-бледная под краской. Подбородок – мягкий, но заостренный. Глазная впадина стала глубже, темнее, превратилась в настоящую воронку, черную дыру на полотне. И в этой темноте что-то мерцало. Не свет. Холодное, чужое мерцание, как далекая звезда в безвоздушной пустоте, лишенное тепла и надежды, лишь констатация бесконечного холода. Изображение было узнаваемым – ее сын, Миша. Но не живой, не мертвый. Какое-то другое. Лицо было слишком спокойным, почти маскообразным, лишенным детской живости, застывшим в вечном вопросе. А в глубине проступающих глаз светилась та самая нездешняя пустота, звездный холод. Губы были тонкими, синюшными линиями, как у утопленника.
«Саша…» – вырвалось у Алисы шепотом, полным одновременно ужаса и невыносимой, разрывающей тоски, тоски по прикосновению, по теплу, по настоящему. Голос сорвался на хрип, переходящий в сухой кашель.
На холсте дрогнули губы. Не для улыбки. Они растянулись в тонкую, беззвучную щель, неестественно широкую, как у рыбы, выброшенной на берег. Из глубины картины, изо рта нарисованного ребенка, поползла тень. Не просто темная краска. Плотная, маслянистая субстанция, чернее самой черной краски, чернее ночи без звезд. Она стекала по холсту вниз, медленно, неумолимо, как тяжелая нефть, оставляя за собой липкий, блестящий след, как слизь гигантской улитки или жидкая смола. Запах в комнате сменился кардинально – теперь это был тяжелый, удушливый запах мокрой земли после дождя на свежей могиле, смешанный с откровенным, тошнотворным запахом гниющей плоти (теперь уже явно не мышиной), все тем же озоном и едкой, обжигающей слизистые химической нотой, похожей на сожженную пластмассу. Алису затошнило.
Тень капала с нижнего края холста на табуретку, образуя маленькую, дрожащую лужу черного зеркала, в котором отражался искаженный, зеленоватый свет лампы, словно глаз чудовища. И из этой лужи, медленно, с противным, влажным чавканьем, как грязь под сапогом, вытягиваясь и сжимаясь, начало подниматься нечто. Не фигура. Не форма. Просто сгусток этой же черной, пульсирующей тьмы, как живой деготь. Он рос, тянулся вверх, змеей, к игле в руке Ардиса, будто притягиваемый магнитом. От сгустка тянулись тонкие, дрожащие нити, как щупальца или корни, цепляющиеся за край табурета, оставляя на дереве липкие, черные пятна. Внутри сгустка что-то переливалось тускло, как гниющее мясо.
Ардис застонал. Низкий, хриплый звук, идущий из самой глубины грудной клетки, звук ломающегося под грузом дерева. Его рука с иглой дрожала, суставы побелели от напряжения, кожа натянулась до прозрачности. Лицо исказила гримаса нечеловеческой боли и глубочайшего, физиологического отвращения, как будто он прикоснулся к чему-то невыразимо мерзкому. «Не… душа…» – прохрипел он, капли пота, черные от пыли и зеленого света, стекали по вискам, как слезы скорпиона. – «Тень тени… Отзвук боли… Приманка… Оно пришло на приманку…» Игла в его руке начала вибрировать с неистовой силой, издавая тонкий, высокий, невыносимый звон, как натянутая струна перед разрывом, звук, впивающийся в зубы, сверлящий мозг. Звук боли самой Пустоты.
Сгусток тьмы на табуретке вытянулся, приняв неясные, текучие очертания – намек на голову, плечи, нечто вроде рук, заканчивающихся щупальцами. И в нем, на месте лица, вспыхнули две точки того же ледяного, звездного света, что и в глазах на холсте. Они уставились прямо на Алису. Взгляд был пустым, бездонным, лишенным узнавания, но невероятно сосредоточенным, как взгляд хищника, выследившего добычу. В этом взгляде не было ничего человеческого, лишь холодный, аналитический голод.
В ее голове, прямо в центре сознания, прозвучал голос. Не детский. Не человеческий. Холодный, безэмоциональный, как скрежет камней в желобе вечности, лишенный интонаций, но невероятно громкий внутри черепа, заполняющий все пространство мысли:
«Мама? Где… тепло? Темно. Пусто. Холодно. Приди… Освети Пустоту… Отдай тепло…»
Это не было голосом Саши. Это был голос самой Пустоты, воспользовавшейся формой ее сына, ее болью, ее памятью как трамплином, как крюком, закинутым в ее мир, как приманкой для ловли ее самой. Ужас, ледяной и абсолютный, сковал Алису, как панцирь. Она почувствовала, как физический холод, исходящий от сгустка, обволакивает ее, проникает под кожу, сковывает мышцы. Она хотела закричать, но горло было стиснуто ледяным обручем. Хотела убежать, но ноги были ватными, приклеенными к липкому полу, который теперь казался покрытым тонким слоем той же черной слизи. Она могла только смотреть, как черный сгусток пульсирует, пытаясь оторваться от лужи на табуретке, как его щупальца тьмы тянутся к ней сквозь сгустившийся, вязкий воздух, неся с собой волну невыносимого холода и удушливого запаха могилы и разложения. Она почувствовала, как холодные щупальца мысленно обвивают ее лодыжки.
Ардис сделал резкое, отрывистое движение. Он не отдернул иглу, а, наоборот, с силой, вложив в это весь свой вес и какую-то нечеловеческую решимость, вдавил ее острие в центр холста, прямо в область сердца размытого изображения. Раздался сухой, кошмарный хруст – не дерева рамки, а будто ломающейся кости, хруст разрываемой пергаментной страницы древнего гримуара. Игла вошла по самую шляпку. Из места укола брызнуло не краской, а струйкой того же черного, маслянистого вещества, что вытекало изо рта изображения, но теперь оно было гуще, горячее на вид и пахло сожженной плотью и озоном взрыва.
Холст вздрогнул всем полотном, как живое существо под ножом мясника. Изображение лица исказилось судорогой боли и немой, бесконечной ярости. Губы разомкнулись в беззвучном крике, обнажая черную дыру рта. Черная слизь изо рта хлынула потоком, заливая нижнюю часть картины, стекая на табурет, смешиваясь со сгустком. Сгусток тьмы завизжал – беззвучным визгом, который ощущался не ушами, а костями, вибрацией в зубах, позвоночнике и самом мозге. От него задребезжали невидимые стекла в единственной лампе, и Алисе показалось, что треснула сама кость в ее виске, по черепу пробежала паутина боли. Сгусток схлопнулся, как лопнувший пузырь с грязью, с противным хлюпающим звуком, оставив после себя лишь зловонную, маслянистую лужу на дереве табурета и несколько черных, липких капель на полу, которые тут же начали медленно растекаться, впитываясь в доски, оставляя темные, влажные пятна, похожие на кровь, но черную. Запах паленой шерсти и озона стал доминирующим.
Звон иглы оборвался резко, как перерезанная струна. Наступила оглушительная тишина, давящая, как вакуум, высасывающий последние силы. Ардис выдернул иглу из холста. Она была почерневшей до самого кончика, покрытой липкой черной пленкой, которая медленно стекала каплями на пол. Место укола на холсте почернело, как ожог от кислоты, и от него по картине поползли тонкие, черные трещины, как паутина, как кровеносные сосуды некроза, пульсирующие слабым, зловещим темно-багровым светом. Лицо сына снова стало размытым, неясным, но теперь в его чертах читалось что-то страдальческое, искаженное мукой и ужасом, застывшее в вечном крике. Глаза, с их ледяными звездными точками, смотрели прямо на Алису с немым, бесконечным укором и… голодом. Запах тления, озона, химии, сырой земли и паленой шерсти висел в комнате густым, удушающим одеялом.
Ардис тяжело дышал, опираясь о стол, заваленный хламом. Он выглядел ужасно: кожа приобрела землисто-серый оттенок трупа, только что вынутого из болота, под глазами – синюшные, ввалившиеся круги, как у тяжелобольного, приговоренного к смерти и знающего час. Его губы посинели. Пальцы, сжимавшие почерневшую, дымящуюся иглу, дрожали мелкой дрожью, как в лихорадке. Он не смотрел на Алису, его взгляд был устремлен внутрь, в какую-то свою бездну, полную увиденных кошмаров, которые теперь навсегда поселились в нем. Казалось, он постарел на двадцать лет за эти минуты, и часть его жизненной силы утекла вместе с черной слизью.
«Вы… вы его вернули?» – прошептала Алиса, не в силах оторвать взгляд от искаженного, страдальческого лица на холсте. От черных, пульсирующих трещин, расходящихся от почерневшего укола, как лучи от черного солнца. Ей казалось, что в глубине этих трещин что-то шевелится, крошечные черные точки, как личинки в ране. Она чувствовала слабую вибрацию, исходящую от полотна, передающуюся по воздуху и впитывающуюся в ее кожу.
Ардис медленно, с трудом, словно голова была отлита из чугуна, повернул к ней голову. Шея хрустнула сухо, как сломанные сухие ветки. В его глазах-монетах не было ни сочувствия, ни торжества, ни даже обычной мертвенности. Лишь глубокая, бездонная усталость, граничащая с распадом, и что-то еще – холодное, чужое, пугающее, как отблеск той самой звездной пустоты из глаз на холсте. Взгляд человека, заглянувшего за край и увидевшего там себя… и не сумевшего вернуться целиком. «Никто не возвращается,» – его голос был хриплым, как шелест пепла по надгробию, как скрип несмазанных ворот в загробный мир, ведущих только в одну сторону. – «Я лишь… приоткрыл дверь. Достал эхо из колодца забвения. Но в колодце живет не только эхо. Там живут… черви Пустоты. Они питаются светом памяти. Болью. Надеждой.» Он указал почерневшим, все еще дымящимся кончиком иглы на липкую, маслянистую лужу на табуретке и на черные, расползающиеся пятна на полу. «Это не ваш сын. Это отражение вашей тоски, вашего страха, зараженное тем, что живет в щелях между мирами. Той Стороной. Паразитом, привлеченным ярким светом вашего горя. Оно пришло на зов вашей боли, впитанной холстом.» Он бросил тяжелый, невыносимый взгляд на холст. Черные трещины пульсировали слабым, зловещим темно-багровым светом, как гниющая рана. «Оно теперь здесь. В этом… предмете. Оно связано. С холстом. С местом укола. С вами. Оно будет с вами. Всегда. Как тень от несуществующего солнца. Как запах тления в вашей квартире. Как холод в вашей постели.»
Алиса почувствовала, как ее горе, и без того всепоглощающее, обрело новое, чудовищное измерение. Это была не печаль, не тоска. Это был ужас осознания, что она не просто не обрела сына. Она привязала к себе его страдающий призрак, смешанный с чем-то неописуемо чужим, враждебным и голодным – голодным по ней, по ее теплу, ее жизни, ее памяти. И заплатила за это последние деньги и кусочек своей рассудка. И, возможно, кусочек своей души, который теперь навсегда застрял в той щели, куда она заглянула. Она купила не утешение, а персонального демона, заключенного в рамку детского портрета, демона, который теперь был частью ее.