
Полная версия
Теткины детки. Удивительная история большой, шумной семьи
Татьяна хлопала глазами.
– Вам понравилось, – не спрашивая, но утверждая, произнесла женщина, как будто иначе и быть не могло. – Вам понравилось. Я берууроки у одного знаменитого баса из Большого театра. Имен называть не будем, дабы не ставить людей в неловкое положение. Он говорит, что ни разу в жизни не слышал такого колоратурного сопрано. Конечно, мое место на сцене! Но вы же понимаете, милочка, муж, дети. Это решительно невозможно! Рина! – громыхнула она, и Рина испарилась. – Сейчас будем пить чай!
Татьяна вспомнила, как в первый ее визит к Леониду Марья Семеновна крикнула «Ляля!» и Ляля помчалась готовить чай. Вспомнила и удивилась тому, как по-разному можно сказать одно и то же. В окрике Капы слышалось плохо скрытое нетерпеливое раздражение и еще что-то, что Татьяна в первый раз так и не решилась назвать нелюбовью.
Чай пили за низеньким столиком с изогнутыми ножками, из больших синих чашек, исчерченных золотыми узорами.
– Наш китайский сервиз! Чистый кобальт! – с гордостью произнесла Капа. – Муж привез из последней командировки в Харбин!
Ложки тоже были удивительные – серебряные, с ярко-синими эмалевыми попугаями вместо ручки. И печенье – крошечные нежные бисквиты, посыпанные сахаром, и конфеты с орешками в золотой фольге, и пирожные с заварным кремом…
Рина за стол не села. Суетилась – довольно, впрочем, бестолково – вокруг. Подливала чай, переставляла блюдца, бегала за печеньем и бормотала, бормотала, бормотала.
– Мамочка у нас молодец, – бормотала Рина, крутясь вокруг Капы. – Мамочка у нас еще на арфе играет. Мамочка у нас творческая натура. Шура сказала: «Капочке непременно надо учиться. Капочка не должна работать, Изя и так много получает». А Мура сказала: «Капочка слабенькая. Капочке надо помогать. У Капочки и так много дел. И портниха, и парикмахер, и уроки. Ну и что, что Изя устает. Изя мужчина, он должен работать. Ну и что, что Рина учится. Рина уже взрослая, она может по дому». А Шура сказала: «Зачем Рине новое платье? Рина и в этом проходит. А Капочке нужно платить за уроки». А Мура сказала: «Неужели у Изи не хватает Рине на платье? Он такой обеспеченный мужчина!» А я сказала: «Зачем мне новое платье? Можно же это зашить!» – И она потянула за рукав с прорехой.
– Скажи Шуре и Муре, чтобы не лезли в чужой карман и в чужие дела! – сухо оборвала ее Капа, и Рина как будто уменьшилась в размерах. – И будь добра, если тебя не затруднит, принеси, наконец, лимон! – И Рина исчезла. Капа улыбнулась и повернулась к Татьяне: – Я так волнуюсь за свою девочку! Я буду счастлива, если найдется человек, который станет для нее опорой в жизни! – сказала она, засовывая в напомаженный ротик эклер.
И Татьяна поняла, как не терпится Капе избавиться от Рины, от необходимости думать о ее платьях, заниматься ее проблемами и расстройствами, болезнями и настроениями, видеть унылую фигуру, терпеть бесконечное бормотание. Как ждет она возможности избавиться от этого счастья – иметь рядом взрослую дочь.
Когда прощались, Капа церемонно протянула Татьяне коготки:
– Приходите! Риночка так вам рада! И на дорожку! – Она подошла к роялю, подняла грудь и внятно сказала: – Михаил Глинка. «Дорожная». Исполняется впервые. – Подумала и добавила: – Колоратурным сопрано.
Рина тихонько убирала со стола.
– Она ей не родная? – спросила Татьяна, когда они с Леонидом вышли на улицу.
– Почему? – удивился он. – Родная.
– А как же тогда… Почему она ее не любит?
– Не любит? – опять удивился он. – Не замечал.
Он действительно не замечал. Для него эти отношения были так же привычны, как его дружба с Лялей и то, что его мать, Марья Семеновна, никогда не делала между ними различий.
– Ну как же! Она же ее шпыняет! И платье это… рваное… ей что, платье нельзя купить?
– Да есть у нее платья! Половина у теток висит, половина дома. Разделяй и властвуй – знаешь, что это такое?
– Что?
– Это когда Рина стучит теткам на Капу, а Капе на теток, Капа злится, а Изя ведет Рину в ателье. Прячемся! – И он потащил ее за угол.
По двору шел мужчина в мешковатом сером плаще по моде пятидесятых годов. В одной руке – портфель, в другой – бумажный пакет с продуктами, на голове – мягкая серая шляпа, на лице – такая же серая, как шляпа и плащ, усталость. Мужчина щурил близорукие глаза, низко, каким-то знакомым и неприятным движением наклонял голову, будто выискивая что-то под ногами, шевелил губами, словно делая важные подсчеты. И Татьяна вдруг подумала, что вот идет несчастный человек, может, у него на работе неприятности, или устал, или что-нибудь болит, он идет к себе домой, на пустую кухню, где на плите стоит кастрюля со вчерашними макаронами, в пустую комнату, где на полулежат брошенные с вечера носки, в пустую жизнь, где его никто не ждет. И стало жалко, так жалко этого человека, что захотелось подбежать к нему сзади, встать на цыпочки и обнять за поникшую шею.
– Он кто?
– Изя. Ринкин отец.
– А почему мы прячемся?
– Да ну, увидит, обрадуется, потащит обратно.
– А мы обратно не хотим?
– Нет, мы обратно не хотим. Мы хотим вылезти из-за водосточной трубы и проследовать в кинотеатр «Перекоп». Ты как, не против?
– Он кем работает, этот Изя? – спросила Татьяна, когда они вылезли из-за водосточной трубы и проследовали в кинотеатр «Перекоп».
– Владелец заводов, газет, пароходов. А точнее – директор галантереи. Большой человек!
– Директор галантереи? В Харбин ездит? Зачем?
– Да никуда он не ездит! Это Капа выдумывает, щеки дует.
– А он ее любит?
– Кого?
– Рину.
– Любит – не любит, плюнет – поцелует… – пропел Леонид. Разговоры про Рину уже порядком ему надоели. Он не понимал Татьяниного интереса ко всей этой семейной мелочовке. А ей было интересно – ой как интересно! – Любит, конечно.
– Может, она потому и злится, ну, Капа? – задумчиво сказала Татьяна.
– Может, и так, – легко согласился Леонид. – Она ей не удалась, вот что. Она думала – будет девочка-куколка, как она сама, а вышла Рина.
– Ага, а куколка потом бы выросла и дала маме сто очков вперед. А маме это надо? Нет, она ее не за то не любит.
– А за что?
– Она недобрая, Рина. А ее все жалеют. Ее жалеют, а Капа ревнует. Ей же, наверное, надо, чтобы ею восхищались. Она ведь у вас чужая в семье? Да? Ее Изя, наверное, откуда-нибудь привез, из другого города, – начала фантазировать Татьяна. – Была девушка такая хорошенькая, он влюбился. Он же не знал тогда, что из нее выйдет Капа с бантом на попе, думал, подруга жизни, ну вот, привез в Москву, показал родне, а ее не полюбили. Вот она и бесится. Так?
– Примерно так, – медленно проговорил Леонид. – А ты ничего, подруга жизни. Я думал, манная каша, а ты ничего, – и засмеялся.
– Дурак! Ты меня слушай! Я умная!
– Ну вот еще! – Он остановился и повернул ее к себе. – Умный у нас я. Договорились?
– Договорились! А я?
– А ты существо женского пола, наделенное не умом, а интуицией. Интуиции у тебя хоть отбавляй! Годится?
– Ну, как тебе сказать! Приходится брать, что осталось!
О даче были известны три вещи. Первая – что находится она в Мамонтовке. Вторая – что принадлежит Мишиным родителям. Третья – соседи Кошкины проделали дырку в заборе и повадились лазать к ним на участок, воровать яблоки. С этими соседями Кошкиными давно было пора поговорить по-свойски, и если он, Миша, этого не сделает, то она, Ляля, умывает руки и больше ноги ее на этой даче не будет, потому что она, Ляля, уже и так Фигаро здесь, Фигаро там, и хватит, и больше она этот вопрос поднимать не собирается, и если он, Миша, не в состоянии починить колонку, то она, Ляля, не станет таскать воду за три километра, нет уж, дудки, в прошлом году и так бегали за молоком на станцию, а молочница что, молочница молодец, если молочнице не платить, так она и ходить не будет, и если в это воскресенье он, Миша, не соберет всех и не отправит немедленно на сельхозработы, и если они не вскопают грядки, то она, Ляля, расставит раскладушку и будет лежать весь день пузом кверху, наслаждаться жизнью, и хорошо, и пожалуйста, и обходитесь без обеда, если хотите, потому что как приезжать дурака валять, это каждый готов, а как работать, так никого поблизости не наблюдается, и все, и разговор окончен, и – хлоп по столу короткопалой ладошкой. А больше Татьяна про дачу ничего не знала.
– И Арика? – покорно спросил Миша.
– И Арика!
Так и поехали.
Встречались на вокзале. Рина уныло стояла в сторонке, катала носком ботинка камешек. Арик в лихо заломленной кепчонке травил анекдоты. Те были смешные, рассказывал Арик мастерски, но Татьяне отчего-то казалось, что только что при ней сказали гадость. На нее Арик поглядывал круглыми вострыми коричневыми глазками, щурился, подмигивал и растягивал в улыбке узкие губы. Татьяна отворачивалась, пряталась за Леонида.
Рядом с Риной стояла высокая девушка в совсем не дачном платье с широкой полосатой юбкой и очень узким лифом. И Татьяна подумала, как бы в такую жару девушка в нем не задохнулась. Платье было красивое, а девушка – не очень. Если честно, совсем никуда. Девушка была с носом. В прямом, разумеется, смысле. Этот нос заслонил Татьяне все остальные впечатления от поездки на дачу. Она не знала, что бывают такие носы. Она смотрела на него и думала, что если бы у нее был такой, то ей, Татьяне, наверное, уже не понадобилось бы платье с широкой полосатой юбкой и узким лифом. Девушка глядела свысока, улыбалась одними губами, протягивала пальчики с искусно выделанными ноготками:
– Алла! А это мой брат… – и оборачивалась к высокому молодому человеку с таким же носом.
Имени брата Татьяна не запомнила. Оно было ей ни к чему. Ей и так уже «немножко хватит», как сказала бы Ляля.
– А вы в этом платье на даче работать собираетесь? – спросила Татьяна, и девушка засмеялась. Засмеялась обидно, как будто Татьяна сморозила глупость.
– Аллочка у нас работать не собирается. Аллочка у нас по части эстетического наслаждения, – сказал Леонид, и Татьяна с удовольствием увидела, как Аллочка краснеет. – Знакомься, Витенька и его новая девушка. Новая ведь, правда?
Витенька показывал кулак, фыркал и мотал кудрявой головой. Он был кукольный, женственный, с округлыми движениями, округлыми пунцовыми щечками, округлыми линиями почти женского задика. И говорил Витенька округло, как-то по-женски растягивая слова, о какой-то премьере в театре – Татьяна не запомнила, – говорил долго, почти всю дорогу, вытаскивал из женской маленькой сумочки программку, отчеркивал ногтем фамилии знаменитых актеров, наклонялся к своей девушке округлой щекой.
– Изумительно! – повторял Витенька, и действительно получалось, что изумительно. Так изумительно, будто по всему вагону рассыпали мешок изюма. Рот Татьяны наполнялся сладкой слюной, и нестерпимо хотелось соленого огурца. – Вот и Маргоша говорит – изумительно! Да, рыжий? – И он трепал Маргошу по рыжим кудряшкам.
Маргоша кивала и глядела на Витеньку влюбленными глазенками. Рина сидела, низко опустив голову. Алла смотрела в окно. Арик и Аллин брат курили в тамбуре.
Время от времени оттуда слышались короткие Ариковы всхрапы.
– Я послал мамочке программку! – заливался Витенька. – Я всегда посылаю их в письме. Вы знаете, это очень важно, чтобы не разрывалась та связь, которая много лет питает людей нежностью и любовью! Я мамочке все пишу, буквально все, каждую мелочь, делюсь своими мыслями, наблюдениями, планами, своими печалями и радостями, как будто мы до сих пор живем в одном доме! – строчил Витенька.
– А как же… программка… вот же она… – И Татьяна кивнула на листок, который Витенька крутил в руках.
– А Витенька у нас всегда покупает две программки, специально, чтобы не прерывалась связь поколений, – насмешливо сказал Леонид.
– А мамочка у вас где?
– А мамочка у него в Загорске, восемьдесят кэмэ от Москвы, электричка с Ярославского вокзала. Ты у мамочки давно был, Витенька?
Тот надулся и замолчал.
Ляля с Мишей встречали их у калитки.
– Ну наконец-то! – крикнула Ляля, завидев в конце просеки медленно бредущую компанию. – Сидим тут со вчерашнего вечера, как два сыча! Поговорить не с кем!
Дача была удивительная. Такой удивительной дачи Татьяна еще не видела. Собственно, она никакой дачи еще не видела. Был дом в деревне под Ивановом. Там жила мамина сестра-двойняшка с мужем-алкоголиком и девятью детьми. Дом стоял на пустой пыльной деревенской улице. В нем была русская печь, в которой мылись по субботам, и Татьяна тоже мылась, когда – маленькой – приезжала на лето к маминой сестре. В печи было жарко и страшно. Вылезая, Татьяна обязательно мазала сажей правый бок, и его оттирали жестким серым полотенцем. После мытья пекли ватрушки. Таких в Москве Татьяна ни разу не ела. Ватрушки были не пышные, не сдобные, а какие-то рассыпчатые, со слегка суховатым творогом. Еще в доме был хлев. Из сеней в хлев вела маленькая дверца. Татьяна открывала ее, и козочка Пеструшка бросалась к ней и терлась о ее ноги, как котенок. Татьяна Пеструшку гладила и шла к ее маме – козе Дуньке. Дунька давала подергать себя за сиськи, и один раз Татьяна даже надоила целое игрушечное жестяное ведерко с бабочкой на желтом боку. Братьев и сестер она не помнила. Вспоминала только, как однажды шли из леса и один из братьев подсадил ее, уставшую, на телегу с сеном. Татьяна лежала на мягком, жевала травинку и глядела в небо. Такого синего неба у нее потом не было ни разу.
Здесь все было другое. Дом – старый, двухэтажный, опоясанный верандами, похожими на гигантские аквариумы. Стены были выкрашены в зеленый, но краска давно облупилась. Миша за домом не следил, а родители его сюда лет десять как не приезжали.
Миша был поздний. Когда он родился, отцу было под шестьдесят, а матери – за сорок. После его рождения мать оглохла, надела слуховой аппарат, сразу поседела и превратилась в старушку. На улицу она давно не выходила. Отец, с такими же, как у Миши, маленькими золотыми очками на таком же тонком горбатом носу, не отходил от нее ни на шаг. Каждое воскресенье Ляля с Мишей тащили на другой конец города сумки с продуктами, вооружившись мочалкой и мылом, скребли старые тела и старые стены. Однажды Татьяна поехала с ними. Мишин отец сидел на краю кровати, бессильно свесив руки, бессмысленно глядя в пространство бледно-голубыми слезящимися глазами.
– Ну что вы в самом деле! – как всегда, не сказала, а крикнула Ляля. – Что вы такой грустный?
– Грустный? – переспросил тот, будто не расслышав, и слегка пожал плечами. – Я не грустный. Я просто не танцую.
Дом открылся Татьяне не сразу. Он прятался за кустами барбариса, за сиренью, за старыми белеными яблонями, сыпавшими яблоками, за соснами, за поворотами дорожки. Дом таился от нее, а она таилась от дома. Пока шли, она смотрела куда угодно – в сторону, в небо, под ноги, – смотрела специально безразличным взглядом, как будто боялась увидеть этот дом, как будто чувствовала, что влюбится в него раз и навсегда, и наотмашь, и на всю жизнь! Влюбится в дом, на который у нее никогда не было, нет и не будет никаких прав.
По темной крутой лесенке Ляля повела ее наверх, на террасу, залитую уставшим распаренным августовским солнцем. Распахнула окна. Яблоня протянула ветки и коснулась Татьяниной щеки шелковой яблочной шкуркой. Ляля сорвала яблоко и сунула Татьяне в руку.
– На! Ешь! Не бойся, мыть не надо.
Татьяна откусила розовый бок, покрытый крошечными коричневыми веснушками. Сосны, облитые солнцем, кивали ей макушками. Наверху выстукивал дятел. «Люблю!» – подумала Татьяна и засмеялась.
– Ну давай, смейся, осваивайся, а я пошла, мне обед готовить на всю ораву, – сказала Ляля и побежала вниз.
Татьяна видела, как мелькает в кустах ее красный ситцевый сарафан. Арик с Аллиным братом сооружали мангал из кирпичей. Миша и Леонид возились около колонки. Алла, вытянувшись в струнку, сидела на скамейке. Рина копалась в огороде – собирала зелень для обеда. Ляля чистила картошку. Витенька крутился возле Ляли, лез под картофельные очистки, трещал что-то о мамочке. Маргоша с обожанием смотрела на него. Ляля энергично сбрасывала очистки с ножа, стараясь попасть прямо в Витеньку. «Люблю!» – еще раз подумала Татьяна и стала спускаться.
Она шла по тропинке между барбарисовых кустов в малинник. Малинник был запущенный, малина – мелкая, редкая, но отчего-то – может, оттого, что никто ею не занимался и она росла себе на воле в свое удовольствие, – сладкая.
– Пойди, – попросила Ляля, – собери кружечку. Сделаем бланманже.
– Бланманже – это что? – спросила Татьяна, и они засмеялись, вспомнив, как она с теми же интонациями спрашивала про Арика: «А вот этот – этот что?»
– Бланманже – это когда ягоды перетирают с сахаром. Воздушный мусс. Тебя устраивает?
– Меня все устраивает, даже бланманже.
Она шла по тропинке, помахивая кружечкой. Сзади раздались шаги. Кто-то протянул травинку и пощекотал ей нос. Татьяна чихнула и оглянулась. Арик стоял улыбаясь, широко расставив ноги и сияя коричневой лысиной.
– Попалась? – спросил он ласково.
Татьяна попятилась и как щитом загородилась кружечкой.
– Попалась, глазастая, – с удовлетворенным вздохом констатировал Арик и протянул к ней руку.
– Т-ты что? Что т-тебе? – Татьяна заикалась от страха и ненавидела себя за это заикание.
Арик ухватился за ее плечо, потянул к себе, наклонился к самому лицу. Растягивались в улыбке узкие губы. Бликами сияла на солнце лысина. «Сатир!» – подумала Татьяна и тут же удивилась. Слова «сатир» не было в ее лексиконе, но именно оно, вернее, удивление тому, что оно вдруг пришло ей в голову, придало Татьяне смелости. Она подняла кружечку и треснула Арика по лысине. Арик выругался, схватился за голову, развернулся и побежал прочь. Татьяна стояла оглушенная, как будто это ее только что ударили по голове. Кружечка выпала из рук и теперь валялась на земле, выглядывая из травы отбитым синим эмалированным боком. «Может, я ему тоже отбила кусочек лысины», – подумала Татьяна, глядя на кружечку. В кустах раздался шорох. Кто-то пробирался в сторону кухни. Татьяна увидела, как в листве мелькнуло коричневое школьное платье.
Потом сидели у костра, ели шашлык, сооруженный Ариком и Аллиным братом. Арик супил брови, вертел кривым носом, потирал лысину.
– У тебя платье испачкано, – вдруг сказала Рина, легонько дотрагиваясь до Татьяниной руки. – В малиннике была?
И Татьяна с ужасом подумала, что Рина расскажет Леониду о том, что видела в кустах.
Всю дорогу домой она ругала себя за этот ужас. Что, собственно, видела Рина? Как Арик тянул ее к себе? Как она треснула его по голове?
– Ты знаешь, а ко мне… – начала она и остановилась. Было гадко и стыдно, как будто она сама спровоцировала Арика, подала ему знак своим походом в малинник.
– Что? – спросил Леонид.
– Ко мне брат, наверное, приедет из деревни. На свадьбу, – быстро соврала она.
На вокзале в Москве немножко постояли под фонарем, поболтали и стали расходиться.
– Всем спасибо! Все свободны! – объявила Ляля. – До следующей гауптвахты! – обняла Мишу за шею, и они зашагали прочь.
– Я с вами! – крикнул Арик, сбил на затылок кепку, сунул руки в карманы и, насвистывая, двинулся за ними. – Ночевать у вас буду, вот так! Общежитие надоело – сил нет!
Рина молча повернулась и растворилась в темноте. Алла церемонно протянула Татьяне и Маргоше лапку с ноготками:
– Очень приятно было познакомиться.
– И мне тоже очень… приятно, – пробормотала Татьяна.
Алла шла как по струночке. Так же, по струночке, за ней шел брат. Витенька помахал рукой и подхватил Маргошу. Татьяна смотрела им вслед: Витенька шел слегка кланяясь, шепча что-то Маргоше на ухо, на углу остановился, оглянулся, еще раз помахал рукой и поклонился, как будто сделал книксен.
– Как ты думаешь, он на ней женится? – спросила Татьяна.
– Кто? Витенька? На Маргоше? Смешная ты! – И Леонид повел ее домой.
В девятиметровой комнатке на Плющихе, стоя за дверцей открытого шкафа, Алла снимала платье. У окна брат раскатывал на полу матрас. Из угла, из-за высокой китайской ширмы, раздался скрип, тяжелый вздох, звон склянок. Запахло валерьянкой.
– Алла!
– Да, мама?
– Ну как? Хорошо съездили?
– Хорошо.
– Витя был?
– Был.
– Один?
– Нет.
– Он заходил вчера вечером.
– Он к тебе часто заходит, – ровным голосом сказала Алла и аккуратно повесила платье.
Тапки. Полотенце. Кусок земляничного мыла в пластмассовой мыльнице, хранящийся в тумбочке у кровати, подальше от соседских рук. Она тихонько приоткрыла дверь и выскользнула в коридор. Включила свет в кухне. Пустила воду. Наклонилась над разбитой раковиной в плевках и потеках ржавчины. Намылила розовые подкрашенные щеки, розовые подкрашенные губы, тщательно, стараясь не попасть в глаза, смыла краску с бровей и ресниц. Плеснула в лицо пригоршню ледяной воды. Подняла голову, посмотрела в треснувшее зеркало, покрытое мыльной патиной. Провела пальцем по носу. Старуха Макеевна, проходя мимо, заглянула в кухню, увидела Аллу, глядящую на свое отражение, ухмыльнулась, протянула цепкую паучью лапку и погасила свет.
Витенька довел Маргошу до подъезда, остановился и слегка попридержал ее за талию.
– Пойдем? – спросил он почему-то шепотом.
– Пойдем, – шепотом ответила она.
– Через черный ход?
– Через черный ход.
Они быстро проскочили двор, завернули за угол, подбежали к железной двери, отодвинули засов, с трудом откатили тяжелую створку, протиснулись внутрь. Осторожно, на цыпочках начали подниматься. На лестнице пахло гнилой картошкой.
– Не упади, – прошептала Маргоша, – тут очистки.
Витенька провел рукой по ее спине и поцеловал в шею, туда, где растут самые нежные волоски. На последнем этаже Маргоша остановилась, достала ключи и, зажав в кулачке всю связку так, чтобы не звякнуло, не брякнуло, вставила в замочную скважину. Дверь открылась тихо. Маргоша еще утром смазала петли подсолнечным маслом. В трехметровом пространстве – отгороженном куске лестничной клетки – стояла кровать под ватным лоскутным одеялом. Витенька вдохнул запах гнилой картошки и повалил Маргошу на кровать.
– Сколько… сколько тут у тебя… – судорожно шептал он, и руки его прыгали по Маргошиной спине, – сколько тут пуговиц…
Маргоша ласковым, но твердым движением отодвинула Витеньку, ловко вылезла из платья, сняла лифчик и стала расстегивать Витенькину рубашку. За стеной что-то громыхнуло, послышались крики, сдавленное ругательство, и дверь распахнулась.
– П-п-оздрв-в-ляю! М-моя д-дочь п-п-рститутка! – раздался хриплый голос.
Витенька дернулся и вскочил. На пороге стоял мутноглазый мужик с лицом, похожим на старый кусок бурого хозяйственного мыла. Клочки седой свалявшейся шерсти торчали из грязной драной майки. Мужик покачнулся. Пахнуло перегаром и тяжелым застарелым потом. Глаза его постепенно наливались кровью.
– А т-ты! – Мужик ткнул в Витеньку грязным пальцем с обгрызенным ногтем, упал на колени и повалился грудью на кровать. – А т-ты… – И он захрапел в Витенькину рубашку.
Витенька выдернул рубашку из-под мужика, выскочил на лестницу и, прыгая через очистки, помчался вниз.
Арик сидел на Ляли-Мишином широком подвальном окне, лихо заломив кепчонку и болтая босыми ногами. Ляля разливала чай.
– А Танька эта… – Арик замолчал.
– Что Танька?
– Танька эта – огонь девка! – Арик ухмыльнулся, подмигнул и облизнул узкие губы. – Это я вам верно говорю!
Ляля плеснула кипяток на скатерть.
– Заткнись! – зло прикрикнула она, стукнула чайником об стол, большими мужскими шагами двинулась в соседнюю комнату и принесла оттуда подушку. – Иди! Вот твое место! – и кинула подушку на диван.
Арик слез с подоконника, прошлепал к дивану, лег, заложил руки за голову.
– Н-да… – как бы про себя прошептал он. – Кто б мог подумать! А на вид такая тихоня! Повезло Лёньке! – и закрыл глаза.
За две недели до свадьбы стало ясно, что знакомства не избежать. Глупо было и оттягивать. Татьяна этого знакомства и боялась, и ждала. Это как с дорогой. Хорошо бы сразу очутиться на месте, избежав тягот пути. Татьяна, никуда толком не выезжавшая, разве что в деревню под Ивановом, да и то, когда маленькая была, так и подумала: «Хорошо бы сразу очутиться по ту сторону реки!» Будто чувствовала, что переправа трудная. Ляля нашептала, что Марья Семеновна к знакомству готовится, как «отличник боевой и политической подготовки», и за два часа очереди в сороковом гастрономе выстояла торт «Полет». Ляле было легко шептать. Знакомство задевало ее исключительно по касательной. Мать тоже продумала все до мелочей: пришила новый воротничок к синему платью, ну, к тому, в мелкий беленький цветочек, еще от бабушки осталось, до войны шили, а потом соседка, Кузьминишна, перешивала на мать, когда бабушка умерла, неужто не помнишь? Из буфета специально по такому случаю была вынута баночка смородинового варенья. Татьяна пискнула было, что, мол, у Марьи Семеновны своего варенья полно, даже засахаривается, но мать цыкнула, и Татьяна замолчала. Переминаясь в нетерпении с ноги на ногу у двери, она глядела, как мать у зеркала зашпиливает на затылке тощие седоватые косицы. Зашпилила, пригладила двумя руками волосы – ото лба, назад, – подумала, распустила и снова принялась зашпиливать. Вышло еще хуже.





