
Полная версия
Миттельшпиль
Осторожно приподнявшись, Роджер проверяет, насколько затекло тело. Навещая Доджер, он не покидает свое тело, но все же он связан с ним меньше, чем положено обычному человеку. Он может вовсе забыть о своем теле, если отсутствует слишком долго. Иногда, вернувшись, он обнаруживает, что больше часа неудобно лежал на руке, и она жутко зудит и жжется, пока снова не придет в норму. Он уже не раз прикусывал губу, сдерживая стон, чтобы не привлечь внимание родителей. Мама и так уже начала опасаться, что у него нарколепсия. Ему пришлось сказать, что иногда у него просто болит голова, лишь бы уговорить ее не вести его к врачу.
(Это даже не совсем ложь: иногда у него действительно болит голова, и он не раз обращался к школьной медсестре, так что та охотно подтвердила его родителям, что ничего серьезного нет, просто дети так перегружают свой мозг, что иногда это вызывает боли. Если он просто посреди дня засыпает в темной комнате, беспокоиться не стоит. Роджеру не нравится, как она на него смотрит – с жалостью, как будто он уже практически инвалид и она, не давая отправить его к врачу, пытается спасти остатки его детства, – но родители успокаиваются и больше об этом не думают, и за это он ей благодарен.)
Он все еще сидит на кровати, потирая локоть, когда дверь распахивается и появляется отец. На нем брюки цвета хаки и белая рубашка, будто он только что вернулся из офиса.
– Роджер? – зовет он. – Готов к игре, дружище?
– Да, папа, – отвечает Роджер, улыбаясь во весь рот. Он соскакивает с кровати, ссора с Доджер уже почти забыта. Он вернется к ней позже, а сейчас лучше пусть мозг сам обдумает ситуацию, пока Роджер занимается другими делами. Все будет хорошо. Так всегда бывает. Они с Доджер уже ссорились раньше, и всегда все заканчивалось хорошо. Почему в этот раз должно быть по-другому?

Доджер сидит за кухонным столом, положив перед собой блокнот, и пытается донести до родителей свою мысль. У нее отчаянно горят кончики ушей, а щеки пылают: как бы она ни старалась, всегда находятся идеи, для которых у нее не хватает слов, мысли, которые у нее не получается выразить. И она хочет, чтобы Роджер пришел ей на помощь, и она ненавидит себя за свою слабость, за то, что он ей так нужен; и ненавидит его за то, что его здесь нет.
Отец, нахмурившись, смотрит в ее записи. Он уже несколько лет не вникал в ее «независимые исследования»; как всякий родитель, гордящийся своей дочерью, он с довольным видом прикрепляет к холодильнику ее школьные работы, но это уже точно не математика. Это поэма, написанная на незнакомом для него языке, и, глядя на исписанные листки, он чувствует себя маленьким и ненужным, как будто она ушла расшифровывать вселенную без него.
– Ты точно не скопировала это из какой-нибудь книги в библиотеке? – спрашивает он в третий раз. – Мы не рассердимся. Нет ничего плохого в том, чтобы скопировать что-нибудь чужое для собственных исследований. Плохо, только если ты пытаешься выдать чужое за свое.
Доджер думает о пачках копировальной бумаги у себя под кроватью, выпрямляется и качает головой.
– Нет, папочка, – говорит она. – Я ничего ниоткуда не копировала. Только уравнение наверху, оно написано фиолетовой ручкой. Это задача, которую пытались решить в институте Монро, и я ее решила. Я правда сделала все сама. Если хочешь, можем пойти в университет, и я повторю решение на глазах у какого-нибудь профессора математики.
Она не совсем понимает разницу между учителями и профессорами, за исключением того, что профессора знают гораздо больше учителей. Профессора – как волшебники: они создают вселенную. Если она покажет свое решение им, они точно не станут ее оскорблять, не то что мистер Блэкмор. Тот думает, что девочки не могут быть математиками. Когда он проверяет ее работы, он ни секунды не сомневается, что она списывает. Профессор бы так не подумал, ему бы это даже в голову не пришло.
(Если честно, где-то глубоко-глубоко внутри она вынашивает мечту, что, когда настоящий профессор увидит ее работу, он восхищенно воскликнет: «Эта девочка – гений!» – и заберет ее из начальной школы в университет, где она сможет заниматься математикой сколько захочет, и никто не будет шептаться у нее за спиной, не будет «случайно» бросаться в нее чем-нибудь за обедом, или потешаться над ее именем, или заявлять, что девочки должны любить кукол, а не десятичные дроби. Нужно только добраться до одного из профессорских кабинетов, и тогда для нее наконец откроется будущее.)
– Говоришь, за решение назначена денежная премия? – Питер Чезвич большую часть жизни провел в стенах университета, и идея награды за решение сложной задачи его не удивляет; на него самого раз-другой падала манна небесная, обычно за переводческие проекты или успешную разгадку какой-нибудь тайны прошлого. Он никогда не смотрел в сторону точных наук: математика – не самая сильная его сторона. Каракули в дочкином блокноте (фиолетовой ручкой, о как!) могут быть просто набором символов.
И все же…
И все же он достаточно хорошо знает свою дочь, чтобы понимать, что она всегда будет умнее, чем он, особенно когда дело касается математики. Они живут безбедно: его преподавательской зарплаты и того, что платят Хезер в магазине, достаточно, чтобы не нуждаться в деньгах. Но безбедно – не то же, что богато, и эта премия могла бы кое-что изменить.
Доджер кивает так энергично, что кажется, будто еще чуть-чуть, и голова у нее просто отвалится.
– Десять тысяч долларов, – говорит она и, неожиданно смутившись, добавляет: – Я тут подумала, мы могли бы всей семьей съездить в Кембридж.
– Почему в Кембридж?
– Там живет мой друг по переписке, – отвечает Доджер. Она все еще лучшая лгунья в этом доме: в голосе нет ни крупицы фальши. – Было бы здорово с ним встретиться.
Хезер и Питер обмениваются взглядами. Их девятилетняя дочь рассуждает о том, чтобы полететь на другой конец страны, чтобы встретиться с мальчиком, а они почему-то чувствуют только облегчение. В мире есть кто-то, с кем Доджер хочет повидаться. И это не знаменитый математик и не ведущий научно-популярной передачи. Хотя…
– А сколько лет твоему другу по переписке? – спрашивает Питер. Они стараются контролировать, чем она занята, но, если нужно, она умеет быть такой изворотливой. С нее станется написать какому-нибудь престарелому математику из Гарварда, а потом попытаться устроить так, чтобы родители помогли ей с ним встретиться. Доджер еще слишком мала, и Питер не переживает, что кто-нибудь попытается ей воспользоваться (хотя он считает, что Доджер красивая девочка, и придет день, когда к уже имеющимся страхам добавится еще одна паранойя), но это не значит, что он не против ее переписки с незнакомым взрослым.
– Девять, – отвечает Доджер. – Как и мне.
У них с Роджером не только одинаковые глаза, они и родились в один день. С математической точки зрения это значит, что им было суждено стать друзьями, как двум половинкам одного уравнения, созданным, чтобы дополнять друг друга. Но про день рождения она решает не говорить. Одно дело – решать свои проблемы, и совсем другое – самой их себе создавать. Второе ей дается гораздо лучше первого, но она учится. Учится изо всех сил.
– Если я попрошу кого-нибудь из моих коллег посмотреть на твое решение и если оно будет удостоено этой премии, тогда мы это обсудим, – наконец говорит Питер. – И бóльшую часть премии, если ты ее получишь, нужно будет отложить на учебу в университете.
Поскольку Доджер его дочь, если она поступит в Стэнфорд, за обучение платить не придется. Но нужно учесть остальные расходы: книги, тетради и все прочее, – и это при условии, что она будет жить дома, с ними, а не снимет отдельное жилье. Когда он был молод и еще только мечтал о семье, он и предположить не мог, насколько это дорого – воспитывать умного ребенка.
Но оно того стоит. На лице Доджер расцветает улыбка.
– Я могу встретиться с кем-нибудь из профессоров и поговорить о математике? Правда?
– Если я смогу это устроить, – отвечает Питер. Мысленно он уже рассматривает варианты, перебирает и отсеивает имена. Ему нужен кто-то, кто отнесется к Доджер серьезно, несмотря на ее возраст, кто увидит в ее работе ровно то, что в ней есть, и не позволит предрассудкам о способностях девятилетних девочек повлиять на вердикт. Он закрывает ее блокнот.
– Я его пока заберу, хорошо?
Доджер хочется ответить «нет»; хочется объяснить, что блокнот нужен ей, чтобы спокойно уснуть. Но она закусывает губу и кивает.
Питер улыбается.
– Даже если ты не получишь премию, малышка, я все равно тобой горжусь. Сыграем в шахматы?
– Я расставлю фигуры, – отвечает она, вскакивает со стула и вприпрыжку бежит за доской, бежит в будущее, наполненное профессорами и наградами, в будущее, где она наконец-то встретится с Роджером, и он поймет, что им было предначертано стать лучшими друзьями, друзьями на всю жизнь.
Вечером, добравшись до кровати, она сразу же засыпает. И уже не слышит, как Роджер пытается установить контакт. Она уже слишком далеко.
Изоляция
Лента времени: 9:35 PST, 11 февраля 1995 года (два дня спустя)Девять тридцать утра. Сейчас Доджер должна быть в школе, но отец забрал ее, написав записку с извинениями, и теперь она идет рядом с ним – шагает навстречу другому миру. В отутюженном платье и бледно-розовом свитере она чувствует себя маленькой и неуклюжей. Она сама на себя не похожа: она привыкла одеваться совсем не так, и держаться совсем не так, и вообще… Она – это джинсы, блузки с короткими рукавами, кроссовки и футболки, разбитые коленки… А сейчас Доджер одета будто для похода в церковь на Пасху с бабушкой и дедушкой, на ней даже те же жмущие лакированные туфли. Будто ее нарядили для маскарада. Будто выставляют напоказ.
Но, как ни странно, она рада этому дискомфорту: он притупляет ее благоговение. Отец за руку ведет ее по коридорам Стэнфорда. Она здесь не впервые – он брал ее к себе на работу еще совсем маленькой, и Доджер знает эти коридоры и кампус как свои пять пальцев, – но она ни разу не бывала здесь по делу. Сейчас она собирается показать свою работу настоящему математику, и это даже круче, чем показать ее Бэтмену. Поэтому, хотя ее бесит это платье, бесит, что как раз когда ей нужно показать, чего она стоит, она сама на себя не похожа, – она рада, что на это можно отвлечься. Так ее руки почти не дрожат.
– Не забудь, о чем мы с тобой говорили, Доджер, – говорит отец. – Отвечай на все вопросы, которые задаст профессор, и только на них. Не вздумай болтать о том, до чего ему нет дела.
– Да, папочка.
– Он может попросить тебя посчитать что-нибудь на доске. Если попросит, не бойся и посчитай. Он просто хочет убедиться, что мы его не обманываем.
Ей кажется, что, если профессор Вернон попросит ее что-то посчитать на настоящей университетской доске, она в то же мгновение умрет от счастья. Она будет лежать в гробу, широко улыбаясь, и, возможно, все даже порадуются, что она ушла именно так. По крайней мере, все будут знать, что она умерла счастливой.
– Да, папочка.
– Не перечь ему и не спрашивай о его работе, если он сам об этом не заговорит.
– Да, папочка, – говорит она, и тут оказывается, что они пришли, они правда пришли, они у двери в класс, и человек, похожий на ее дедушку, уже ждет их, снисходительно улыбаясь, как взрослый, готовый увидеть, как ребенок покажет ему весьма впечатляющий фокус. Ноги Доджер вдруг будто наливаются свинцом, но она делает усилие, переставляет их и заходит в класс, навстречу своему будущему.

– Ну? – спрашивает Питер.
Профессор Вернон качает головой. Он напоминает лысеющего страуса – высокий, худой, с непропорционально длинными руками и ногами. Он много кого видел в этих стенах: гениев и глупцов, тех, кому плевать на математику, и тех, кому она необходима как воздух. Каждого он старался научить как можно лучше, поддерживал их всем, чем было нужно. Но такого он не видел никогда.
– Задачи она решает правильно, – отвечает он. – Не пользуется шпаргалками, не пасует перед заданиями, которые видит впервые в жизни. Возможно, в третьем номере она ошиблась, но скажу честно: я бы на всякий случай заглянул в учебник. Если ты говоришь, что она сама решила уравнение Монро, – я готов в это поверить. Она его решила. – Он качает головой. – Никогда не думал, что мне доведется такое увидеть. Тебе нужно перевести ее в класс с углубленным изучением математики.
– Она и так уже там.
– Значит, с еще более углубленным. Ей необходимы наставники, книги… Она гений, Питер. Такие умы, как она, рождаются раз в поколение, и то не факт. Говоришь, она сама узнала о премии?
– Она сначала решила задачу, а потом рассказала нам о премии, – говорит Питер. – Она хочет только одного: потратить часть денег, чтобы съездить в Кембридж повидаться с другом по переписке. Я страшно рад, что она не попросила купить ей пони.
Профессор Вернон на мгновение замирает, а затем спрашивает:
– Кембридж? Неужели?
– Ага… Она утверждает, что познакомилась с этим мальчиком прошлым летом, в шахматном лагере. Думаю, мы разрешим ей поехать. Доджер нелегко завести друзей среди сверстников. Такая поездка может пойти ей на пользу.
Питер не говорит – сейчас это ни к чему, – что, скорее всего, у ее друга по переписке те же проблемы. Поэтому, если свести этих детей вместе, они точно ничего не потеряют, а вот приобрести могут очень многое.
Доджер закончила решать задачки, которые дал ей профессор Вернон. Она поворачивается к ним, на руках и носу у нее следы мела, щеки пылают от гордости и напряжения.
– Проверите? – спрашивает она.
– Пожалуй, проверю, – отвечает профессор Вернон и окидывает взглядом ее вычисления, идеально отображающие тонкий слой бесконечности.

Чуть позже, когда Питер с дочерью уходят, профессор Вернон снова смотрит на доску. Девочка уже гораздо умнее, чем он ожидал. Он годами ждал этого «звонка» – новостей о том, что Доджер сделала что-нибудь из ряда вон выходящее для своего возраста, – но он и представить себе не мог, что это будет что-то настолько неожиданное, настолько судьбоносное. Если бы Питер не упомянул о друге по переписке…
Неважно. Мальчик был упомянут. И профессору Вернону не нужно гадать, с кем переписывается Доджер; он также знает, что ни один из них не написал ни единого письма. Доктрина ищет сама себя. Так происходило во всех итерациях, даже в неудачных – тех, что милосердно удалили из программы. Пара Миддлтон – Чезвич уже находила друг друга, и только благодаря преданной Риду няне алхимики смогли вмешаться, пока не стало слишком поздно.
Конгресс следит за ними, следит неусыпно. Они знают, что воплощенная Доктрина предоставлена самой себе, растет и развивается на свободе: дай им только шанс, и они ей завладеют. Дети пока еще слишком малы, чтобы впутывать их в эти разборки. Им нужно повзрослеть. Им нужно узнать, как много они должны человеку, который их создал.
Девочка телом и душой стремится к поставленным целям, слабое звено – не она. Откровенно говоря, он не хочет, чтобы она оказалась слабым звеном. У нее незаурядный ум. Профессор Вернон хочет побыть в тихой гавани ее благоговения, пока Рид не призовет ее в Невозможный город, где ей уготована роль ручного зверька. Профессор Вернон стал алхимиком, потому что жаждал власти; он стал математиком, потому что полюбил этот предмет. Возможность обучать девочку, которая однажды сама станет законами математики, слишком заманчива, чтобы от нее отказаться. Но вот мальчик…
Любой может научиться читать словарь. На этой стадии половина Доктрины, воплощенная в мальчике, – всего лишь эйдетическая память и любовь к текстам. На него можно надавить. Его можно использовать, чтобы прервать их общение, пока все не зашло слишком далеко – пока половинки не соединились сами по себе. Да.
В конце концов, он ведь защищает саму девочку. На этой стадии развития она еще слишком уязвима, и контакт с мальчиком может опустить ее до его уровня. Чтобы парить, ей нужна свобода.
Наметив план действий и найдя для себя оправдание, профессор Вернон отводит взгляд от доски. Пришла пора сделать звонок.
На проводе
Лента времени: 13:51 CST, 11 февраля 1995 года (сразу после)– Ясно, – говорит Рид. – Что ж, ваша верность не останется незамеченной; да, я подумаю о том, чтобы позволить вам быть наставником девочки. Благодарю за вашу преданность.
Он вешает трубку на рычаг, не дожидаясь, когда человек на том конце провода закончит благодарить его, запинаясь от ужаса. Вернон не ожидал, что к телефону подойдет сам Рид, он думал, что сообщит неприятные новости какому-нибудь подмастерью или, еще лучше, лаборанту. Именно из-за таких моментов Рид и старается по возможности всегда быть на другом конце провода. Ничто так не пугает подчиненного, как необходимость общаться с тем, кто действительно может причинить боль.
В висках стучит гнев; в груди бушует непрошеный, неожиданный страх. Схватившись за край стола и опустив голову, он ждет, когда припадок пройдет.
Краем глаза заметив движение, Рид поднимает взгляд и видит девочку. Она немного старше его кукушат, но только немного. Пройдет время, и она сможет сойти за их сверстницу.
Девочка одета в бесформенное ситцевое платье в цветочек, у нее рыжевато-золотистые волосы – в бутылке этот цвет выглядит гораздо лучше, чем на голове. Она смотрит на него испуганно и серьезно. Она боится его, и он это знает. Одного этого достаточно, чтобы его паника рассеялась, по крайней мере частично. Она боится его, и все же она здесь, смотрит на него и ждет.
– В чем дело? – спрашивает он.
– Что-то сломалось, – отвечает она голосом раненого животного, полным боли и страха. – Что-то не так.
Конечно. Девочка из небольшого проекта Ли, второстепенное воплощение простой управляемой силы. Она не первое из таких воплощений и вряд ли будет последним.
– Что сломалось, дитя? – спрашивает он.
Она поднимает дрожащую руку и показывает на стену. Он недоуменно хмурится, но затем замирает. Там, за стеной, – астролябия.
– Она все крутится, и крутится, и крутится, но никак не вернется в правильное положение, – говорит она. – Это больно. Так не должно быть.
– Нет, не должно, – соглашается он и осторожно спрашивает: – Ты знаешь, как ее починить?
Она удивленно открывает рот. Закрывает снова. Наконец качает головой и говорит:
– Она слишком большая. Я не могу увидеть, как далеко уходит поломка.
– Но ее можно починить?
На этот раз она кивает.
Рид улыбается.
– Иди сюда, девочка. – Он протягивает руку.
Ее страх – будто маяк, сияющий свет, на который почти невозможно смотреть, но все-таки она послушно подходит к нему и берет его за руку.
– Куда мы идем? – спрашивает она.
– К твоей создательнице. У меня есть для нее задание.
Он выходит из лаборатории, и девочка молча идет рядом, ее босые ноги неслышно ступают по кафелю. Очаровательная малышка, хотя и диковатая: Ли не хватает простых социальных навыков, необходимых для воспитания детей; кроме того, Ли, как сорока, слишком легко отвлекается на последние достижения алхимиков по части созидания или разрушения. Возможно, пора более активно включиться в жизнь этих второстепенных воплощений. Когда девочка станет старше, а ее создательница наконец станет ему не нужна, иметь под рукой само олицетворение Порядка будет не так уж плохо. В самой идее, что Ли своими руками создала себе преемника, есть что-то приятное и поэтичное.
Да. Об этом стоит подумать.
Ли в своей лаборатории отмеряет алкагест в вольфрамовую колбу, которую держит угрюмый темноволосый мальчик; все его движения кажутся какими-то дергаными. Увидев свою пару, девочка вырывает руку из руки Рида, пересекает комнату и тихонько встает рядом с мальчиком, наблюдая, как драгоценная пожирающая плоть жидкость капля за каплей перетекает из одного сосуда в другой. Рид ничего не говорит. Субординацию важно соблюдать, но алкагесту нет дела до того, главный ты или нет. И достойных, и недостойных он уничтожит одинаково охотно.
Плечи Ли чуть напряжены – и это единственный признак того, что она заметила его присутствие. Закончив начатое, она осторожно ставит контейнер с алкагестом обратно на полку и забирает у мальчика колбу.
– Эрин, Даррен, бегите к себе, – командует она. Их имена образуют несовершенную рифму, лишь слегка неточную, и, конечно, это сделано намеренно: воплощение Хаоса не вынесло бы совершенства. Наконец она смотрит на Рида. – Мне нужно работать, а дети будут мешать.
Девочка – Эрин – хватает мальчика за руку, и они бегут прочь от этих опасных взрослых, подгоняемые инстинктом самосохранения, так быстро, как только способны их маленькие тела.
Рид поднимает бровь.
– Прячешь их от меня?
– Они еще не созрели. Эрин полезна, но Даррен… Он мне сопротивляется. Я могу использовать его только в задачах, сопряженных со смертельной опасностью, потому что он боится, что Эрин останется одна. В остальных случаях он все портит. – Ли ставит колбу в подставку. – Зачем вы пришли?
Дело с кукушатами довольно срочное. Но все же он задает еще один вопрос:
– Они пара, но не связаны, правильно?
– Да, это разные воплощения. Порядок может выжить без Хаоса. Просто будет несчастлив. – Ее глаза темнеют. – А что?
– Если убрать мальчика, девочка созреет быстрее?
Ли медлит пару секунд, прежде чем ответить:
– Возможно. А что?
– Она мне понадобится. И довольно скоро.
– Как скажете. Так зачем вы пришли?
– Третья пара кукушат опять установила контакт.
Ли открывает было рот, чтобы возразить, но Рид жестом останавливает ее.
– Это проверенная информация. Об этом сообщил профессор Вернон, а он все эти годы ждал, когда девочка проявит свой потенциал. Он не стал бы бить ложную тревогу.
Ли хмурится.
– Что вам нужно от меня?
– Исправь это. Пока Конгресс не узнал, что они связались друг с другом с разных концов континента; не хочется потерять эту пару из-за старых дураков, которые не знают, когда нужно держать руки при себе.
– Рано или поздно все равно придется с ними разобраться.
Разобраться с кукушатами или с Конгрессом – неважно, ее слова равно относятся и к тем, и к другим.
– Да. Но сейчас мне нужно, чтобы ты разорвала связь. Причем основательно, так, чтобы им даже в голову не пришло попытаться ее наладить, пока мы не будем готовы.
– А их можно ломать?
Если их разделить, они в самом деле могут сломаться. Придется рискнуть.
– Только в крайнем случае. Начни с Миддлтона. Его родители проследят, чтобы он ходил по струнке, когда поймут, что поставлено на кон. Если это не сработает, можешь навестить девочку.
– Да будет воля ваша, – говорит Ли, склоняя голову.
– Когда вернешься, поговорим насчет… Даррена? Так его зовут?
Ее кивок – образец неприязни.
– Отлично. Возможно, он больше не нужен.
Рид хочет, чтобы девочка, способная наблюдать за движением астролябии, даже не видя ее, созрела как можно скорее. Она ему пригодится.

Если у тебя есть цель, власть и готовность разрушить мир ради этой цели, есть много способов быстро добраться куда угодно. От Огайо до Массачусетса путь неблизкий, но, когда два часа спустя Роджер возвращается из школы, его родители, оба, сидят в гостиной, в руках у них чашки кофе, а на лицах застыло скорбное выражение. Запах кофе почти невыносим. (Годы спустя, когда он будет чувствовать себя неуютно без чашки кофе в руке, а его зубы приобретут желтоватый оттенок, он вспомнит, где все началось: именно тогда кофе стал символом зрелости и авторитета, который нужно было завоевать и присвоить себе. Но все это в далеком будущем, а сейчас он робеет и дрожит.)
В комнате есть еще один человек – незнакомая женщина, невероятно красивая; короткие волосы зачесаны назад, не как у милой библиотекарши, а скорее как у школьного психолога, чья задача – объяснить, почему тебе не дадут того, чего ты, по-твоему, хочешь, и что на самом деле ты вообще этого не хотел. На ней практичный брючный костюм и столь же практичная нитка жемчуга, и он никогда в жизни так не боялся незнакомого человека.
– Роджер.
Мама хочет встать, но рука отца прижимает ее обратно к дивану. Ее лицо побледнело и осунулось; кажется, она плакала.
Сердце Роджера замирает. Он еще очень юн – паника ему неведома. Страх – да, но черед паники придет позже, когда он потеряет эластичность мышления.
– Что-то с дедушкой? – спрашивает он взволнованно. – У него снова был инсульт?