
Полная версия
Миттельшпиль
– В смысле – за все подряд?
– За деревья. За кусты ежевики. За чьи-нибудь пальцы.
Ее лицо мрачнеет, как будто на него набежало облако. Роджер научился быть незаметным, чтобы его не задирали. Но Роджер – не девочка с огненно-рыжими волосами (как что-то может быть настолько рыжим?). Он никогда раньше не встречал такого насыщенного цвета – и такой страсти к математике. У нее просто не было шансов «проскользнуть незамеченной» – так подсказывает ему сердце. Ей пришлось пойти иным путем: стать проворной, как шарик ртути, и никогда не стоять на месте, чтобы ее не поймали.
И все же…
– Тебя дергают за волосы?
Его мутит от этой мысли. Девочек нельзя дергать за волосы. Иногда девочки толкаются, тогда их можно толкнуть в ответ, и в этом нет ничего плохого, но дергать их за волосы – мелочно и подло, и так делать нельзя.
– Если бы ты был девочкой, тебя бы тоже дергали, – будничным тоном отвечает она. – К девочкам-заучкам относятся еще хуже, чем к мальчикам-заучкам, потому что все говорят, что нас на самом деле нет, а если есть, то только потому, что мы пытаемся понравиться мальчикам-заучкам. Но ни один из таких мальчиков в нашей школе мне не нравится. Я умнее их всех, так что они относятся ко мне не лучше остальных.
Роджер мрачно кивает, забыв, что его тело находится в Массачусетсе, а ее – в Калифорнии и она не видит, что он с ней соглашается. Все, о чем она говорит, он испытал на себе. Родители и учителя ставят способных детей на пьедестал, а остальной класс собирается у его подножия и швыряет камни, стараясь их сбить. Те, кто говорит, что «словами нельзя ранить», не понимают, что иногда слова – те же камни, тяжелые, опасные камни с острыми краями; и бьют они куда больнее настоящих. Если кто-нибудь на игровой площадке бросает в тебя настоящий камень, остается синяк. Синяки заживают. Но синяки портят жизнь и самим обидчикам – из-за синяков их оставляют после уроков, вызывают в школу не слишком довольных родителей и ведут с ними за закрытыми дверями неприятные разговоры о травле и плохом поведении.
Слова почти никогда не приводят к таким последствиям. Слова можно прошептать быстро-быстро, пока никто не смотрит; они не оставляют ни крови, ни синяков. Слова исчезают бесследно. Вот что делает их такими могущественными. Вот что делает их такими важными.
Вот почему они ранят так сильно.
Доджер отворачивается от зеркала, которое, как он понимает, висит на внутренней стороне дверцы ее шкафа, – первое существенное различие между их комнатами. Стены у нее веселого желтого цвета, почти в тон рубашке. У него стены белые. На полу у обоих ковры, но у него ковер серый, совершенно невзрачный, а у Доджер ковер с ярким контрастным узором из цветов и бабочек, так что от буйства красок аж глазам больно. Бóльшую часть оттенков он видит в первый раз. Если бы у него на полу лежал такой ковер, он не смог бы заснуть. Не смог бы отвести взгляд.
(Пройдет довольно много времени, прежде чем он осознает, насколько много оттенков он впервые в жизни увидел в ее комнате, и начнет догадываться, что это значит.)
У него все стены в книжных полках, и каждая плотно забита всеми бумажками, когда-либо попадавшими ему в руки; у нее полки выше и глубже и завалены плюшевыми игрушками, куклами и прочими атрибутами беззаботного детства. Он удивляется, неужели взрослые – а в ее жизни точно присутствуют взрослые, она упоминала своих родителей, а к родителям обычно прилагаются тетушки с дядюшками и бабушки с дедушками – до сих пор не заметили, какой слой пыли покрывает все эти игрушки, особенно по сравнению с куда более аккуратно расставленными коробками с деревянными геометрическими фигурами, пластмассовыми детальками «Лего» и разными другими конструкторами. В углу комнаты Доджер построила башню из ярко-синих кубиков, и башня эта гораздо выше, чем, по его мнению, должна позволять гравитация.
Доджер смотрит на башню и самодовольно улыбается.
– Я придумала, как правильно расположить детали основания, чтобы конструкция вышла максимально устойчивой, – говорит она. – Думаю, я смогу надстроить еще шесть-семь этажей, прежде чем она развалится. На выходных проверю. Когда закончу, свяжусь с тобой, чтобы ты мог посмотреть.
– Окей, – отвечает Роджер, ощущая священный трепет. Вот бы тоже так уметь… – Гм. Я получил «отлично» по математике.
– Ты уже говорил.
– Я не хочу, чтобы учительница подумала, что я списал.
– Ты не списал, – убежденно говорит Доджер.
Она идет к кровати и садится, одну ногу поджимает, а другой болтает в воздухе. Роджер – только пассажир, не водитель, но он болезненно чувствует все ее движения, как будто кто-то записывает каждое изменение на бумаге, а потом зачитывает описание вслух, но с небольшой задержкой.
– В правилах ничего нет насчет голосов в голове, которые диктуют тебе ответы. Я проверила.
– Мне кажется, правила полагают, что все голоса у тебя в голове – твои собственные, – говорит Роджер.
Доджер пожимает плечами.
– Я не виновата, что правила не учитывают другие возможности.
– Не виновата. – Роджер делает маленькую паузу, а затем продолжает: – Если это не списывание, можешь помочь мне с математикой? Только не просто сделать ее за меня. Ну, то есть как. Мне нравится, когда ты делаешь ее за меня. Но может, ты поможешь мне в ней разобраться? Мне нужно научиться делать домашку самому.
– Если ты поможешь мне с литературой. И с правописанием. – Доджер кривится. – Ненавижу правописание. В нем нет никакой логики.
– Есть, если знать правила, – говорит Роджер. Он готов взлететь от облегчения. Так им станет намного проще, и, если она права насчет того, что это не списывание, в такой договоренности нет ничего плохого. Они могут помочь друг другу. Помочь заполнить пробелы. Он знает подходящие слова: кооперация, симбиоз, взаимовыгода. Слов так много, и он научит ее всем словам на свете – главное, чтобы она оставалась его другом.
– Окей, – говорит Доджер, внезапно смутившись. – Давай так и сделаем.
– Окей, – говорит Роджер и добавляет: – Я должен идти. Мне пора ужинать. Поговорим попозже?
– Окей, – снова говорит Доджер.
Роджер открывает глаза у себя в комнате в Массачусетсе. Мама зовет его к столу. Захватив с собой работу по математике, он спешит вниз – рассказать маме, как прошел день.

Доджер чувствует, как Роджер покидает ее сознание: как будто у нее из уха вынули ватный шарик, и неожиданную пустоту тут же спешит заполнить окружающий мир. Она ложится на спину и закрывает глаза, борясь с желанием позвать его по имени и нырнуть в его жизнь – точно так же, как он только что нырнул в ее. Это трудно. Но в конце концов она побеждает. Ей не привыкать к одиночеству.
Родители Доджер никогда не назвали бы ее одинокой, если бы кто-нибудь их об этом спросил. Конечно, она довольно много времени проводит одна, но у нее есть друзья. Они в этом уверены. Абсолютно уверены. Если бы Доджер когда-нибудь потрудилась объяснить родителям, насколько они заблуждаются, они бы ужаснулись.
Может, ей бы и удалось завести друзей, если бы она, как Роджер, разбиралась в книгах, языках, правописании и всяких таких вещах. Начитанной девочкой быть нормально – настолько, насколько для девочки вообще нормально использовать собственные мозги по назначению. Но иметь способности к математике – не то же самое. Способности к математике бывают только у тощих очкариков с карманными протекторами[7] и тонной научных фактов в голове. По крайней мере, так пишут в книгах. И показывают по телевизору. Об этом ей при каждом удобном случае напоминают одноклассники – например, каждый раз, когда она заканчивает очередной учебник по математике раньше всех. Доджер терпеть не могут даже те мальчики, у которых тоже хорошо с математикой, потому что она умнее, а с таким очень сложно смириться.
Она научилась делать вид, что ей все равно. Она не из тех, кто смешит класс (шутки и остроумные замечания – не ее конек), но при этом она громкая, нахальная и говорит без обиняков. Ее вызывали к директору, потому что она кривлялась и шумела громче половины мальчишек в классе, и так она заработала какое-никакое уважение, но в столовой она все еще сидит одна. Она не нравится своей учительнице, потому что нарушает порядок. А вот библиотекарша ее любит и позволяет ей прятаться в прохладной темноте. Доджер выживет. Она это точно знает. Она выживет – и выживет, победно улыбаясь, потому что Роджер вернулся. Роджер вернулся, он существует на самом деле, и она больше не одинока.
Дверь в ее комнату открывается. Доджер садится, разворачивается лицом к двери и видит маму. Та машет зажатым в руке листочком.
– Это что? – спрашивает мама.
Доджер напрягается.
– Это мое, – отвечает она. – Он лежал у меня в портфеле.
– Портфель ты, как всегда, бросила на лестнице, – говорит мама. – Я его подняла, и из него выпал этот листочек. Девяносто? Серьезно?
– Я готовилась.
Ложь легко слетает с ее губ. Так бывает всегда, когда соврать очень нужно. (Доджер так и не полюбит метафоры – даже после того, как они оба научатся произносить это слово правильно, – и многие годы будет пытаться объяснить Роджеру причины этой нелюбви, чтобы он понял, что врать нужно только тогда, когда это вопрос жизни и смерти, потому что иначе ложь становится менее убедительной, а неубедительная ложь тебя уже не спасет. Она всегда будет врать убедительнее, чем он. А он всегда будет лучше схватывать метафоры. Некоторые вещи настолько глубоко проникают в самую твою суть, что их уже не изменить, как бы ты этого ни хотел.)
– Готовилась? Точно?
Мать внимательно изучает ее лицо. Доджер отвечает честным взглядом: она абсолютно уверена, что ее обман не раскроют. Иногда ей кажется, что то, что ее удочерили, – огромная удача, потому что так проще обманывать родителей. Все ее знакомые утверждают, что родителей трудно обмануть, потому что они вечно говорят что-нибудь вроде «у тебя мамины глаза, а она всегда щурится, когда врет» или «о! щеки покраснели – значит, ты меня обманываешь».
У Доджер глаза свои собственные, не похожие ни на чьи, разве что, может быть, на глаза Роджера…
Ладно, она выдает желаемое за действительное. У нее свои собственные глаза, и сейчас они невинно распахнуты, и в них нет ничего, кроме детского восторга и триумфа.
Наконец мама сдается. Хезер Чезвич работает продавцом-консультантом неполный день (она начинает после того, как посадит Доджер на школьный автобус, а заканчивает так, чтобы вернуться домой за полчаса до нее), но все равно устает, и у нее не хватает энергии на долгое противостояние.
– Я же говорила: постараешься как следует, и все обязательно получится. Так ведь?
– Так, – соглашается Доджер. – Я тебя послушалась, и все получилось.
Она не язвит. Язвить она начнет позже – когда получит от мира больше пинков.
– Отец будет доволен.
Доджер оживляется.
– Папа придет к ужину?
Хезер смотрит, как лицо ее маленькой девочки озаряется надеждой, и где-то глубоко – там, куда никогда не добирается свет, – отмирает еще одна частичка ее души.
– Не думаю, что он сегодня вернется к ужину, милая. У него занятия, – отвечает Хезер, и Доджер тут же мрачнеет. Хезер с трудом выдавливает улыбку. – А сейчас, может, покажешь мне эту самую работу по правописанию?
Доджер показывает ей тест, и время течет дальше.
Фиолетовые звездочки
Лента времени: 17:02 PST[8], 9 февраля 1995 года (два года спустя)– Ты уверена, что в Калифорнии вообще бывает февраль? – спрашивает Роджер.
Доджер скользит вниз по насыпи, притормаживая внешней стороной стоп, и ныряет в заросли ежевики в овраге позади дома. Она стирает туфли до дыр; ей приходится менять их в пять раз чаще, чем ему, хотя родители покупают им обувь одного бренда. Еще несколько месяцев назад у них был одинаковый размер, но с тех пор ее рост сильно скакнул уже несколько раз, и ее мама начала задумчиво поглядывать в сторону спортивной обуви, у которой, возможно, будет хотя бы полшанса продержаться дольше одного месяца.
– Календарь утверждает, что да, а календари не врут, – говорит Доджер. При спуске она хватается за колючие ветки, сдирая кожу с ладоней.
Роджер сочувственно морщится, хотя сам не чувствует этой боли – только ее идею. Когда-то они могли ощущать тела друг друга: он мог почувствовать ее прикосновение к своему плечу, а она всегда знала, болит ли у него голова, – но сейчас такое происходит все реже. Он даже благодарен за это. Делиться все же стоит не всем.
Доджер бледнее его (они оба проводят мало времени на солнце, только она как бы играет с солнцем в прятки, а он просто вздыхает, когда оно выходит из-за облаков), поэтому у нее синяки заметнее. Порой она выглядит словно девочка-цветок, раскрашенный белым, фиолетовым и заживающим желтым, и кажется, будто эти поразительные цвета существуют только в Калифорнии. Она только смеется, когда он говорит ей быть аккуратнее. Никого больше не заботит ее содранная кожа, так зачем волноваться ей?
Он знает очень много слов, которыми можно описать очень много вещей. Его словарный запас безмерно вырос, и этому, пусть и косвенно, поспособствовала девочка, в чьей голове он сейчас находится. С тех пор как его баллы по математике начали расти, учителя стали с пониманием относиться к тому, что ему скучно. Обращаться со всесторонне развитым юным гением гораздо проще, чем с ребенком, гениальным только в одном предмете. Последние два года ему разрешается читать сколько угодно и что угодно при условии, что его оценки по всем предметам будут на высоте. Он изучает немецкий, французский и китайский. Он узнал множество новых понятий и слов, чтобы закрепить эти понятия на поверхности своей души, вечной и неизменной. Без слов многое ускользает – невозможно удержать то, что невозможно описать.
Он не знает, как сказать Доджер, чтобы она заботилась о себе. Она его лучший друг, и она знает это, но он не знает, как заставить ее понять, что, причиняя боль себе, она причиняет боль и ему. У него нет слов, чтобы передать ей очертания своего страха, и поэтому иногда он просто ничего не говорит. Хотя молчание для них – не самое естественное состояние. Для Роджера оно и вовсе непривычно и невыносимо, ведь для него слово – и жизнь, и смерть.
Доджер добралась до дна оврага и протискивается сквозь заросли ежевики. Год назад пробираться было легче, и даже полгода назад, до того, как ее бедра стали шире (хотя и не настолько, чтобы это было заметно, пока она не пытается куда-нибудь пролезть), и рубашки на ней сидят по-другому, так что теперь, когда она готовится ко сну, Роджер отворачивается. Он всегда знал, что она девочка и что, если бы она жила в Массачусетсе, их давно бы прозвали женихом и невестой. Он не чувствует к ней ничего такого, и она не чувствует ничего такого к нему; он это знает так же хорошо, как цвет ее волос или форму собственного носа. Но даже если не чувствуешь ничего такого, это не значит, что можно смотреть.
– Ты еще здесь? – спрашивает она, хотя точно знает ответ. Каждый из них отчетливо ощущает присутствие другого, а еще острее – отсутствие. Почти каждую ночь он не спит до тех пор, пока она не ляжет в постель, так что они засыпают вместе, а когда просыпается он, просыпается и она. Они живут с постоянным и непреложным чувством присутствия на периферии сознания. Иногда им приходится прикладывать усилия, чтобы отключиться и разделиться. И все же время от времени ей важно убедиться, что все в порядке.
– Я тут, – отвечает Роджер.
У него заведен будильник: через полчаса он должен спуститься вниз. Сегодня они семьей играют в «Монополию». Он не зовет с собой Доджер, потому что с ней он бы всех их разнес, но это нечестно: одно дело – иметь в голове репетитора и совсем другое – использовать его, чтобы обыграть маму в настолки.
(Мелинда Миддлтон относится к настольным играм крайне серьезно. Она играет в «Кэнди-Лэнд» с той же страстью, с какой иные играют в покер: крепко держит карты в руках, слегка хмурится, поджимает губы. Роджер думает, что вообще-то это забавно, хотя на самом деле ему скорее страшновато.)
– Отлично, – говорит Доджер и, скрестив ноги, садится на землю и кладет рюкзак на колени. Она достает оттуда блокнот, открывает его и смотрит на страницу так, будто что-то на ней читает. На самом деле она показывает свои записи ему.
Бумага испещрена какими-то закорючками, математическими символами и пугающим количеством букв. Чисел практически нет. В этом вся Доджер: она считает, что числа не имеют никакого отношения к настоящей математике. И страшнее всего, что, похоже, она права. Она все еще помогает ему с математикой, но сама уже перешла на университетский уровень – и даже выше.
У нее под кроватью лежат ксерокопии половины материалов справочного отдела местной библиотеки; они поглощают почти все ее карманные деньги. Рядом, вероятно, тоже половина материалов справочного отдела его местной библиотеки, Доджер переписала их от руки в Калифорнии, пока он в Массачусетсе водил глазами по строчкам, не представляя, что они значат.
– Я ничего не понимаю, – говорит он.
– Все нормально. Я и не ждала. – Доджер постукивает по верхней части страницы, где ее рукой выписано уравнение. Недавно она открыла для себя гелевые ручки, и теперь ее математические записи выглядят так, будто на бумагу в виде фигур, символов и непонятных выводов выплеснулась радуга. – Это очень известная задача ученого по имени Монро. За ее решение назначена награда. Ну, целая куча денег. Ее пытаются решить уже шестьдесят лет, и до сих пор никто не смог.
– А ты решила?
– Решила.
Доджер улыбается. На секунду она затихает, на секунду становится безмятежной.
Иногда Роджеру кажется, что такой видит ее только он, и он знает, как ему повезло, хотя было бы здорово, если бы у нее был еще кто-нибудь, кому она могла бы так доверять. Ведь он очень далеко. Они могут никогда не встретиться. Может быть, они вообще живут в разных мирах. Как только ты говоришь: «У меня есть подруга, я общаюсь с ней у себя в голове, я полностью уверен, что она существует, она знает то, чего не знаю я, а это точно значит, что она существует», – уже не так трудно сказать: «Я думаю, она живет в другом измерении». Если с ней когда-нибудь что-то случится, он ничем не сможет ей помочь. Он живо представляет, как звонит в полицию и пытается объяснить, что его воображаемая подруга, которая существует на самом деле, упала и сломала ногу. Скорее всего, его заберут в психушку, причем так быстро, что от него останутся только ботинки – как в мультике.
– Можешь мне рассказать?
– Нет. – В этом нет ничего обидного: просто она знает, что он не поймет, так же как он знает, что она не поняла бы, если бы он взялся объяснять этимологию какого-нибудь слова, хотя они оба его используют. Они бережно относятся к пределам друг друга, то есть прежде всего знают, где эти пределы находятся. – Но если я подам заявку и покажу свои расчеты… – Ее пальцы скользят по странице, как водомерки по поверхности пруда, – одновременно нерешительно и по-хозяйски.
– То награду дадут тебе?
Доджер довольно улыбается. Он чувствует ее улыбку.
– Должны дать. Я решила задачу, а по правилам любой может принять участие, если решит задачу и подаст заявку на рассмотрение. Это куча денег, Роджер.
– И сколько?
– Десять тысяч долларов.
На мгновение Роджер теряет дар речи, пораженный этой цифрой. Десять тысяч долларов – это куча книг, куча ксерокопий; о такой сумме даже взрослые только мечтают. У Доджер может появиться домашний компьютер – такая дорогущая машина, которая считает быстрее калькулятора и даже быстрее, чем Доджер; или приборы, которые позволят ей понять, как устроена вселенная (она показывала ему такие в научных каталогах).
– Я подумала, что если подам заявку и получу деньги… Я могла бы сказать, что ты мой друг по переписке. Что мы познакомились в прошлом году в шахматном лагере. Если ты пришлешь мне пару писем, будет понятно, откуда я знаю твой адрес, ну, чтобы не было странно. – Ее голос звучит неожиданно смущенно, как будто она сама не верит, что говорит все это вслух. – Десять тысяч долларов – это куча денег. Держу пари, родители не станут возражать, если часть я потрачу на то, чтобы купить билеты на самолет и съездить навестить друга. Мы могли бы приехать в Кембридж. Я и мои родители. Папа говорит, что на восточном побережье много исторических мест, где он хотел бы побывать, а маме нравится все, что нравится ему, и я бы с тобой встретилась. И ты бы встретился со мной. По-настоящему, не в голове.
Роджер молчит. Он переваривает услышанное. Все это слишком быстро, и что, если он отправит письмо, а оно так и не дойдет? Они уже предполагали, что они живут в разных измерениях и общаются через какую-то червоточину или складку в пространстве. И если они попытаются установить контакт – ведь проще простого, общаясь мысленно, обменяться номерами телефона или адресами, – есть шанс, что их ментальная связь разорвется и они останутся друг без друга.
В последние два года у Роджера стали появляться друзья. Он знает слова, которых от него ждут, и больше не боится кому-то не понравиться, потому что знает, что рядом всегда будет Доджер; если одноклассники скажут, что не хотят тратить на него время, вечное одиночество ему не грозит. Он не уверен, что сохранит это спокойствие, если ее потеряет. А Доджер…
Он не все время у нее в голове. Она ходит в школу, принимает ванну и прочее, как и он; иногда им приходится существовать поодиночке. Но ни разу, возникая у нее в голове, он не заставал ее за разговором, хоть немного похожим на дружеский, и, когда он спрашивал ее об этом, она отмалчивалась. Похоже, кроме него, у нее нет друзей. Это немного пугает.
– Роджер? – шепчет она.
– Ты уверена? – Он качает головой. Она не почувствует этого движения, но оно ему необходимо. Если он откроет глаза, связь разорвется. Он многое научился делать с закрытыми глазами. – Что, если… Помнишь, мы с тобой говорили о червоточинах и всяком таком? Что, если это правда?
– Не думаю, что одно письмо может нарушить квантовую запутанность, – отвечает Доджер. – Если ты его отправишь, а я не получу, мы будем знать, что живем в разных измерениях, и тогда больше пытаться не будем. Разве ты не хочешь встретиться по-настоящему?
Он не хочет. Эта связь между ними – такая странная и хрупкая, и это лучшая вещь в его жизни, но она поражает его и пугает до дрожи. Это ненормально. Доджер не волнует, считают ее нормальной или нет. А Роджера волнует. Ему нравится, когда к нему относятся так же, как к остальным детям, когда считают его просто умным ребенком, а не каким-нибудь уродцем, которому место в цирке. Что, если встреча прервет их ментальную связь, и тогда он снова превратится в однобокого гения, который спорит с профессорами о глагольных временах, но при этом ходит на математику для отстающих? Или если у них получится как в «Звездном пути», где прикосновение к тому, кто может читать твои мысли, делает связь более устойчивой, и они с Доджер уже не смогут отключиться друг от друга?
Он молчал слишком долго. В его поле зрения мелькает рука: Доджер вытирает глаза. Она плачет. Она спросила, хочет ли он с ней встретиться, а он не ответил, и теперь она плачет.
– Додж…
– Забудь. – Она захлопывает блокнот, сминая страницы. На обложке – от края до края – фиолетовыми и серебряными чернилами нарисованы блестящие звездочки: россыпь созвездий; она рисует их, когда нужно чем-нибудь занять руки. И от этого напоминания, что, пока его нет рядом, она все равно есть, что она не его воображаемый друг, о котором можно вспомнить или забыть, становится еще хуже. – Глупая была идея, ясно? Потрачу деньги на «Мир Диснея» или еще что-нибудь такое. Американские горки – та же математика, просто по ним можно кататься.
– Прости.
– Тебе пора, Роджер. Ты же сегодня играешь в настолки с родителями, разве нет? – Она поднимается, снова вытирает глаза. – Может быть, я упрошу папу сыграть со мной в шахматы. Ты все равно не любишь смотреть, как мы играем.
Роджер молчит. Он хорошо изучил, как меняется ее настроение. Когда она так расстроена, до нее не достучаться, и, может быть, сейчас это даже к лучшему – у него есть время придумать, что сказать, чтобы она не плакала. Это не значит, что ему плевать на нее и ее чувства, – он ее любит, как, наверное, любил бы сестру, – но порой лучше ничего не менять и оставить все как есть. Порой, если что-то поменять, это может вывести мир из равновесия.
– Ну? – требовательно спрашивает она.
– Я вернусь к девяти, – говорит он и, открыв глаза, видит потолок собственной спальни.
Вместо яркого калифорнийского полдня – снег за окном и серо-коричневые обои, которые он выбрал для своей комнаты, когда мама в последний раз делала ремонт.