bannerbanner
Коля и Люба
Коля и Люба

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Он выглянул в тёмный коридор вагона. Стоявший у окна силуэт военного, не оборачиваясь, скучно обронил:

– Седловую проходим.

Опять интересное название! Чувствовалось, что состав тяжело идёт на подъём. Потом подъём выровнялся, ровно и убаюкивающе застучали колёса, и Лопатин снова погрузился в сон. Альма только раз подняла голову и, недоумевающе посмотрев на Лёню, опять задремала, следуя своей собачьей мудрости.

Снов больше никаких не было, Лопатин спал и будто набирался сил перед встречей с тяжёлой криминогенной обстановкой в глухих, таёжных, местах.


В коридоре раздался торопливый топот, громкие командные голоса. Лопатин по военной привычке быстро оделся, привёл себя в порядок, отстегнул повеселевшую Альму и сам, радостный в предвкушении новых впечатлений от таёжной жизни, вышел в коридор.

В окна били лучи солнца.

По коридору пробегали новобранцы, которые ехали в какую-то знаменитую дивизию. Подтянутые офицеры отдавали громкие команды. Когда промелькнул последний солдат, Лопатин разглядел стоявший у окна силуэт, который оказался несколько помятым майором с одутловатым и красноватым, после понятных времяпровождений, лицом. Он, видимо, так и не спал. Тоже, наверное, в тайгу спешит после городских гулянок.

Майор повернулся к Лёне, мельком посмотрел на удивленно разглядывающую и обнюхивающую его Альму, и обронил:

– Начинается счастье идиотов…

Лёня приник к окну: перед ним открывалась и ширилась бескрайняя, не зелёная, а какая-то серая, выжженная знойным солнцем, степь. Мелькнули всклокоченные пролёты огорода, на ржавой колючей проволоке которой, скопились ощетиненные, коричневые шары перекати-поля, убегали вдаль и вдоль кривых, серо-коричневых, дорог унылые телеграфные столбы.

Казалось, что даже воздух здесь пропах нищетой, водкой и безнадёгой…

– В Борзе ещё страшнее! – Бесстрастно подытожил майор. – Будет тебе счастье, лейтенант.

Альма радостно взвизгнула и лизнула руку онемевшего Лопатина.

Так началась их служба в степном городке, где, действительно, во все времена была тяжёлая криминогенная обстановка.


17 июля 2018 года

Коля и Люба


Нормальный человек так не может кричать. Это какие-то невероятные и жуткие звуки, в которых хрипят и шипят гласные и согласные. Мир наполняется этими ужасными звуками боли и тоски, которые обрываются так, что даже не верится, что наступила тишина.


– А где мы можем жить? Всю жизнь в совхозе работали. Он так с быками и коровами управлялся, что все ветеринары ему завидовали, – тихо говорит Люба о том, кто только что так ужасно кричал. – Надо привыкнуть. Он тоже привыкнет, слушаться будет. Коля, замолчи, не надо кричать. Понимает он, видите?

Коля, порывавшийся снова закричать, действительно успокаивается.

В голосе Любы умиротворённость. Она довольна. «А до этого? – боюсь спросить я. – Каким он был до этого?»

Я думал, что он так будет кричать без конца. Как лечиться остальным?


Врачи напугали меня и родных: в любой момент может случиться инфаркт. Положительные эмоции испытываете? Откуда они у нас могут быть? Среда не знает воскресений, всё время в агрессии и напряжении. Врачи послушали, покачали недоверчиво головами в белых колпаках и определили в узенькую, как пенал, палату на четыре койки. Одно из них – моё.

Так я познакомился с Любой и Колей. И Кешей, который лежит на кровати возле двери. Баню он строил, хотя недавно приехал после операции на сердце. А тут опять жена повздорила с ним. Итог – второй инсульт. Кеша говорит плохо, но понять можно. Он пытается сказать, что закончит стройку. Даже жена его думает так. Она часто бывает в больнице, и долго шушукается с Кешей у окна коридора. Чувствуется: о семейных проблемах говорят, стройке.

А Люба медленно катит мимо них Колю на коляске, тот разглядывает самодельные плакатики, которыми увешана вся стена. Коля ещё может высоко и криво вскидывать голову. И снова заходится в жутком крике.


Они – муж и жена. Им по пятьдесят. Не старые ещё. От совхоза остались фундаменты домов, гаражей, ферм, какие-то ржавые железки. И воспоминания. Настоящая жизнь Любы и Коли прошла и осталась там…

Говорю им, что посмотреть на развалины бывших колхозов и совхозов когда-нибудь поедут иностранные туристы. Но Любе и Коле безразлично. Они уже свыклись со своей бедой. Люба говорит, что через неделю ей надо везти Колю в город, на ВТЭК. Оказывается, инвалидность надо удостоверять каждый год. Врачи должны посмотреть на её парализованного Колю и убедиться, что он по-прежнему «овощ», которому нужен уход. Не умудрился за какой-то и кем-то назначенный срок выздороветь. Как и на что она повезёт его на комиссию?


– Где они набрали и откуда притащили эти мерзавчики? Ну, бутылочки такие. Пили их, пили, – рассказывает о случившейся беде Люба. – Откроют мерзавчик, смешают с водой и пьют. Злыми от него делаются, ужас! Потом, как и всегда, разодрались. Я же их и унимала, разгоняла по домам. А Коля вечером снова потащился в эту «кафешку», ну дом такой, заброшенный. Там все наши ханыги собираются… Я и забыла про него. А утром – завыли его родственники: убили Колю. Прибегаем, лежит. Раскоряченный среди окурков и бутылочек этих. Потом врач сказала, что его душили да не недодушили, какие-то нервы повредили. Уже третий год так живём. Пенсию хоть дали. Легче стало…

У меня начинает стучать в висках. Пенсию им дали. Всюду эта пенсия, эти пять, семь, десять тысяч рублей. У кого больше, у кого меньше. Люди жизни свои положили, а теперь недовольны, как будто что-то ещё недодали.

– Пенсия это хорошо! – Изрекает из своего угла рассудительный Кеша. – Раньше получил. А по закону ещё бы лет десять ждал.

– Тогда, наверное, и пенсий-то не будет! – восклицает Люба.

Раньше им назначили пенсию. Повезло что ли?


Люба, наверное, первой красавицей была в молодости. Стройная, рослая. Рыжая коса без седины. И Коля, конечно, был видным мужчиной. Фактурность в нём и сейчас проглядывает. Кучерявый, смуглый, черноволосый, Люба говорит, что он ещё и гармонист. Первый парень на деревне. Порой он слабо шевелит длинными и худыми пальцами. «С быками управлялся…» Иногда взгляд его осмысленный. Повернёт голову на человека и «читает» его. И тогда в нём что-то булькает. Люба хорошо понимает его «речь». Они как бы беседуют между собой.

Дети их давно живут далеко от родной деревни. Но одна дочь дома. Никак не уезжает. Не пьёт, потому на ней вся семья.

– Туалета же у нас дома нет, а он только под себя может. Кроме того, его надо одеть, обуть, обтереть. И не один раз. – Как о чём-то будничном говорит Люба. – Сейчас он совсем лёгкий. Поднять и перевернуть его милое дело.

Мы с Кешей становимся свидетелями того, как Люба делает это «милое дело». Почти три года она ухаживает за Колей. Многих жён стоит эта Люба!

– Правая нога у Кольки ещё шевелится. Вот-вот, снова характер показывает. Не лягайся, чёрт! – смеётся Люба, радуя Кешу и меня.

Она умело и быстро одевает на мужа рубашку, но тот, пробует пнуть жену, при этом мычит и гневно показывает ещё живым глазом на Кешу и меня. «Ревнует!» – догадываюсь я, выходя в коридор.

И снова слышу страшные, полные тоски и боли, крики бедного Коли.


– Раньше он притащится домой пьяным, орёт на всех и бегает с ножом. Да не убил бы он никогда, хотя кто знает пьяного. Добрый он, мухи за всю жизнь не обидел… Может быть лучше так-то. Ведь сейчас и пенсию получаем, а раньше денег вообще не было. – Обречённо и тихо шепчет в палате вечером Люба, бережно покачивая толстый матрац задремавшего Коли. – Вот подняла я его, развернула, обтёрла и спать уложила… Лучше может быть так, а?

Душа моя сжимается и содрогается. Отворачиваюсь к стене, чтобы никто, особенно Люба, не видел моих слёз.

У кого и какие тут могут быть слова? Эх, страна…


Сентябрь. 2017

Хитрые


– Какая у нас больница была! – Восклицает высокий и худощавый старик Шароглазов, отодвинув на лоб толстые очки. – Закрыли в прошлом году. Говорят, шикарно слишком для деревни.

Начитанный дед, культурно говорит. Вот и сейчас он читает толстую книгу.

– И у нас на 25 коек до недавнего времени работала, – вздыхает Кузнецов, баюкая культю. – Шестьдесят сантиметров стена, сам мерил!

– Людей не хватает. На одну больничку надо шесть тысяч населения! – Назидательно говорит Боровский. – А у нас на шесть тысяч квадратных километров только девять тысяч человек. Значит, стационары не нужны.

– Это где сказали, что не нужны? – Встревает кто-то из дальнего угла.

– В Госдуме так решили! – Открывает свои знания Боровский. – Приспосабливаться надо. Как только в Усть-Березовой остановилась стройка, я сразу в райцентр перебрался. Понял, тяжёлые годы наступают. Обхитрил время. Больницу там года три назад закрыли. У народа не будут спрашивать.


Разговоры не смолкают. В длинном и сумрачном коридоре, где вдоль стен стоят каталки, остро пахнет нашатырём и аммиаком…

Захожу обратно. Судя по кроватям, палата рассчитана на восемь человек, но пока нас здесь четверо. Все – сердечники. И всем за шестьдесят. Кто с предынфарктным, кто после инфаркта, а кто и после инсульта пытается ожить. Мало, видимо, было у людей положительных эмоций, а все остальные эмоции норовят по сердцу вдарить. Наглядно видно: кого и как била жизнь.

Только по Боровскому не заметно, хотя у него уже несколько раз был инфаркт. Сам он говорит, что даже не успевает понять, как его смерть минует. Совсем не зря себя хитрым называет. Столько раз смерть обмануть!

Сюда его и некоторых из нас возят уже лет десять… Как подскочит давление, так и везут очередного пациента, побледневшего и еле живого сюда. Конечно, если в деревне машина найдется. Нет машины или денег нет на бензин – умрёт человек. В райцентре, где больница, легче. Там, хоть и старая, но есть санитарка…

Вчера ещё лежал кулем на каталке Боровский, но вертел большой поседевшей и кучерявой головой в разные стороны, смотрел строго и с надеждой на врачей и медсестёр. Молчал.

На самом деле Володя Боровский большой говорун.

Голос у него зычный, басовитый, утверждающий голос. Ни в чём не уступал. Во всём прав. Раньше встревал в любой разговор. Только коснётся его уха тема, как Боровский уже настороже, на взводе, а вмешавшись, сразу давит собеседников или спорящих по всем направлениям. Логика у него народная, железная, ничем и никакими доводами перешибить невозможно. Бульдожья хватка. Кстати, он и походит на бульдога.

Раньше многие отказывались не то, чтобы спорить с ним, но и разговаривать мирно. Испытано: не тот человек Володя Боровский, чтобы просто так потерять свою железную правоту. Об этом знает чуть ли не весь район, о коллективе больницы и больных и говорить нечего. Хорошо изучили. Принимают его здесь, как родного, можно сказать, как лидера.

И дома никто не спорит с ним. И соседи уважают. Дело не в том, что никто не сомневается в мастерстве и неоспоримых аргументах Боровского, а в том, что давление у него может подпрыгнуть.

Живёт он с внучонком, старухой своей и дочкой, которая года три назад развелась с мужем и прикатила из Приморья со своим карапузом Тимохой. Неугомонный внучонок сразу стал радостью и смыслом жизни вышедшего на пенсию Боровского. Оказывается, его положительные эмоции были скрыты в замужестве дочери и обнаружились с её разводом.

Но Тимоха не только его внук, но и старухи Боровского, дородной бабы Гали, переваливающейся гусыней по своему большому двору, сплошь застроенному и заставленному разными хозяйственными строениями и приспособлениями. Натаскал в своё время Боровский.

У бабы Гали свои взгляды и методы воспитания подрастающего поколения. Говорят, что из-за одного такого метода и попал снова в нашу палату Володя Боровский. Не утерпел и накричал на старуху.

Его тут давно завклубом прозвали, а палату, естественно, клубом…


На этот раз он молчал сутки. Пока откачивали, пока капельницы ставили, пока таблетки глотал. Кажется, опять пронесло! Можно говорить.

– Вот у тебя ноги опухают. А почему? – Неожиданно спросил он у Сереги Кузнецова утром после обычного обхода врачей.

– Почему, почему? Сердце больное. Не знаешь что ли? – Нехотя ответил Кузнецов, рассматривая свои опухшие ноги, которые так повело, что они уже и на ноги не похожи. Какие-то чурки с ногтями.

– А вот и нет. Их надо в солёной воде держать. Я вот держу, и ноги у меня не так сильно опухают. Вообще, вода всегда спасает. Аква с греческого. Давление поднимается, я сразу кричу старухе: воду готовь в двух тазах.

– Они у меня за неделю распухли, – сообщает Кузнецов. – А так тоже бывают тоненькими и ловкими.

– Почему в двух тазах? – Скучно спросил кто-то из больных.

– И на этот вопрос есть ответ, – продолжает повеселевший Боровский. – В горячей воде ноги держу, а в холодной – руки. Не сразу, конечно. Везде и во всём своя хитрость, паря.

– Какая от болезни хитрость? – Возразил Кузнецов, раздражённый тем, что не слушают про его ловкие ноги.

– Вся наша жизнь хитрость. Там приспособиться, тут приладиться. – Заговорил Боровский. – Вы же помните: я раньше шибко кипятился, а теперь видите – спокойно говорю. Понял, что вредно волноваться. Спорить перестал, слушаю только. Перехитрил на какое-то время болезнь.

– Государство не перехитришь! – Уже злится сгорбленный годами, работой и болезнью Кузнецов. Ему тяжелее всех: лет двадцать тому назад он потерял в аварии правую руку по локоть. А теперь – инфаркт, ноги опухают, культя болит. – Государство всегда своё возьмёт, всё из человека выжмет и выпьет.

– Не всегда, паря, не всегда! – Мечтательно и уверенно возражает Боровский. – Меня не перехитришь. Помните, у нас цементный завод строили? Я там ещё складами заведовал. Какое было времечко!

Он оглядывает палату и приглашает всех к разговору о временах, когда он заведовал складами. Палата нехотя оживает, а потом, увлекшись, каждый вспоминает прошедшие годы, но Боровский упрямо клонит всех именно к хитрости, когда каждый да перехитрил в чём-то государство. В таком ключе какой-нибудь забытый поступок предстаёт уже совершенно не простым, а выдающимся деянием, иногда даже геройством. Кому не хочется показать себя с выгодной стороны? Любой человек требует к себе уважительности и даже восхищения. Отсюда и менталитеты народов, их истории и судьбы. И вопрос русского человека «Ты меня уважаешь?» – совсем не праздный, а глобального значения.

Старик Шароглазов вспомнил, как он своих худых коровёнок записывал в гурте совхозными, а упитанных, тех же совхозных, брал себе, все его родственники держали свой скот в гурте, за которым смотрел Шароглазов. После этого повеселел работавший чабаном Серёга Кузнецов, он похвастался своей сметливостью и умением покрывать недостачу в своей отаре.

– Гонишь отару на стрижку и свербит думка – двадцать две головы не хватает. Что делать? К стригалям или их бригадиру на поклон. Братцы, выручайте. Это же очень просто: остриг овцу, разорвал руно надвое и сдал. На выходе же по рунам считают. Вот и отара целая.

– Молодец! Ах, ты какой ушлый, Серега! Голова! – Восхищается Боровский, садясь на кровать. Тучный и весь фактурный мясистым телом и лицом, он возвышается над всеми, похожий на арабского или турецкого султана из фильмов. – А руно мало весит? Ничего?

– Так овца такая маленькая была! – Смеётся, наконец-то забывший на время о своих бедах, Кузнецов.

За ним веселится вся палата и забредшие из других палат гости.

– То ли ещё бывало в колхозах! – Машет сухой рукой и говорит скрипучим голосом старик Шароглазов, кровать которого возле окна. – Овца, конечно, мельче коровы. Зять мой покойный, Федька, умел и масть коровам менять, и рога им выпрямлять!

Теперь на коне старик Шароглазов.

– Врёшь, дед! Как это выпрямлял? – Вскидывает голову изумлённый Боровский. – Масть ладно, нафышкать можно какой-нибудь краской. А рога ведь греть надо! Он что, с паяльной лампой воровал? Это же физика!

– Вот из-за этой физики Федька и загремел на химию. Он же и сапоги на ноги коровам надевал, и рога горячей золой выпрямлял, и по ручью уводил, чтобы собаки след не взяли.

– Золой, конечно, можно. Верю! – Ставит точку Боровский. И все соглашаются с ним. Хитрый чёрт, всё знает…


В полдень привезли ещё одного сердечника из дальней деревни района. Этот умудрился окучивать картошку в жару. С гипертоническим кризом, оказывается, он давно знаком. Ближе к ужину, придя в себя и оглядевшись после капельницы, он обводит палату виноватыми карими глазами и прислушивается к разговору.

Боровский рассказывает о том, как он, будучи завскладами на цементном заводе, вместо положенных трёх тонн цемента ухитрялся отпускать по две с половиной тонны.

– А в бумагах у меня был полный ажур! – Восклицает он и его чёрные глаза лучатся детским лукавством. – Там и надо-то, пару досок под уклон, градусов на 7-8 поставить на весы, куда машина заезжает. Как раз на центр весов давит задними колёсами. Потом я ещё на дюймовку прибавил доски, уклон стал больше. Ну, там уже на тонны государство обманывал.

– Да, ты хорошо живёшь! – Вздыхает дед Шароглазов. – Вон, какую домину отгрохал. Хитрый! Слыхал я, что в Усть-Березовой можно за бутылку цемент брать. Не доехал в своё время.

– Что цемент! С весами надо уметь обращаться. Я вот завзернотоком был, – включается в разговор новичок. – Тоже на весах уклон делал. Во время приёмки на уборочной. На каждую машину выходило килограмм по восемьсот. В соседних районах всё время засуха. Это у нас три речки, да озёр полно. А у них – нет. Вот и едут ко мне с четырёх районов.

– Знаю я тебя! Гриха Волокитин ты! У тебя же зерно и брал, когда много чушек держал, – вдохновлённый новыми сюжетами, снова приподнимается смуглым султаном на кровати Боровский.

Оживший Гриха Волокитин, раскрыв рот, радостно и заново узнает земляков.

Разговор становится оживлённее. Каждый вспоминает о прошлой жизни, своей молодости, своём удальстве и своей хитрости.

В полночь, когда больные спят, а из одной палаты слышится непрерывный стон, привозят ещё двух мужиков, тоже из дальних деревень.

Всю ночь суетятся врачи, медсёстры, санитары. Кого-то везут на каталке. В операционной горит свет. У процедурной остро пахнет нашатырём и аммиаком…

В шесть утра в палату врывается ошалевший медбрат в нелепом белом колпаке. Он неожиданно включает резкий яркий свет, бьющий в глаза, отчего сразу становится тревожно и страшно. Больные испуганно просыпаются и щурятся от ярких люстр.

Медбрат что-то кричит сержантским голосом, раздаёт не выспавшимся и ничего не понимающим больным назначения, то есть лекарства, ругает за газеты и журналы на тумбочках и подоконниках.

– А где Гриха Волокитин? – Неожиданно спрашивает Боровский, увидев у стены пустую кровать.

– Умер он, – тихо говорит старик Шароглазов, которого мучает бессонница. – Ночью его схватило, я дежурную позвал, его и укатили.

Беспокойный медбрат ушёл. В палате наступает тягостная тишина.

И в этой тишине мне хочется громко крикнуть:

– Говори, Боровский!


27 июля 2018 года

Телефон


В деревне таксуют три водителя. Двое из них – молодые ребята на старых советских легковушках доставляют в райцентр и обратно. Третий на иномарке – пожилой, Кеша Пушкарёв. У него минивэн, вроде маленького автобуса. Он ездит в город.

Номера их телефонов знает вся деревня. Пассажиров водители начинают собирать спозаранку.


Маршрут в город Кеша Пушкарёв проложил лет двадцать назад, поменял третий минивэн. Ему за шестьдесят перевалило, а он всё баранку крутит. Детей и внуков навалом, правнучка уже есть. Кажется, все взрослые Пушкарёвы не сидят без дела, но стабильный заработок образовался только у деда Кеши. Он и тянет ватагу.

Многие земляки удивляются тому, как при такой одышке сердечника, рыжеватый и полный дед Пушкарёв до сих пор умудряется посадить и высадить пассажиров, развезти их по адресам в городе, уложить весь багаж, да ещё выполнять разные просьбы своих земляков. Пушкарёв отвечает дежурно: движение – жизнь.


Солнце нового века жарит в степи страшно. Особенно в полдень. Народ работает по утрам и вечерам.

Пушкарёв собирает пассажиров по холодку. Если остаются места, то минут пятнадцать стоит у шлакоблочного белого здания, с забитыми крест-накрест дверями и окнами, надеясь дождаться неплановых пассажиров.

Бывшая контора правления колхоза буйно зарастает крапивой. Во времена, когда здесь не было зарослей крапивы, Кеша дремал у конторы в «уазике», ожидая Николая Петровича, председателя колхоза. Двадцать лет Пушкарёв оттрубил его верным водителем. Миллионером расцветал и гремел на весь край колхоз. Потом началась перестройка, всё скособочилось, затрещало и полетело к чертовой матери…

Сегодня дед Кеша дождался чернявого и похудевшего от болезней Андрея Вершинина, своего ровесника. За ним прибежал сын соседей и ровесников Пушкаревых Дамдинка, который года два назад поселился с женой в степи, в старой юрте, на чабанской стоянке родителей, заросшей крапивой пострашнее, чем контора. Скот молодые задумали разводить.

Но оказалось, что Дамдинка не едет в город, он просил заехать в Цифроград и купить его дочке сотовый телефон. И дал на это дело деду Кеше семьсот рублей, сто из которых, как и полагалось, были платой за доставку. Пушкарев записал поручение и, оглядев семерых земляков, устроившихся в салоне минивэна, выехал на трассу. Забот, заданий и просьб набралось, как и всегда, много. Все они были записаны на тетрадном листке, хранящемся в карманчике маленькой китайской сумочки на ремне.


Другие при возрасте Пушкарёва давно скручены всякими недугами, а этот, хрипит и свистит бронхами, но ковыляет вокруг своего микрика, плотно укладывая чемоданы и баулы, каждый день ездит из деревни в город и обратно, успевая звонить и отвечать на все телефонные звонки. Ещё старуха и внуки норовят заказывать деду всякие вкусности или игрушки.

Ровесника и одноклассника своего Андрея Вершинина дед Кеша посадил на переднее сиденье, рядом. И в дороге донимает его вопросами, успевая заметить про себя, что современная, устрашающая фантастическим маскировочным цветом, униформа и чёрные военные ботинки-берцы на немногословном и чернявом Андрее выглядят смешно и нелепо.

– На проверку собрался, Андрюха?

– На проверку. Мне же надо раз в квартал у кардиолога проверяться.

– Помотала тебя жизнь, Андрюха, – вздыхает Пушкарёв, вкладывая в эту фразу всю жизнь ровесника, от драки с приезжими строителями-зеками в юности, где его чуть не зарезали, до недавнего случая, когда Андрея пырнул ножом родной сын, отсидевший уже три срока.

Худой и остролицый Вершинин задумчиво молчит.

Все знают, что сына они со старухой не сдали, милиции заявили, что нож Вершинин воткнул в себя, разделывая тушу коровы. После операции старика согнуло ещё больше, будто что-то стянуло его изнутри.


Он молча оглядывает раскрывающуюся взору утреннюю степь. Заметно, что доволен: наконец-то вырвался из душного дома, где пьяный сын и замученная бытом старуха. Работать он уже не может. В деревне его зовут Коротким, имея в виду, что за две операции хирурги значительно укоротили внутренности Вершинина. Год назад у него признали угрожающее предынфарктное состояние. Хозяйство рухнуло на старуху.

Внуков у них нет и не предвидится. Сорокалетний пьяница-сын так и не женился.

– А что тебе Дамдинка заказал? – Вдруг прерывает молчание Андрей.

Пассажиры в салоне, прислонившись друг к другу, мирно дремлют.

– Да телефон дочурке своей.

– Даримке! – Оживляется дед Андрей. – Вся в свою бабушку. Нинка первой хохотушкой была в классе. Мы же рядом с их семьёй жили.

– А Баирка – первым драчуном! – Рассмеялся Пушкарёв.

Ровесники в прошлом году похоронили свою одноклассницу, бабушку этой самой Даримки, которой заказали телефон. Дед её умер ещё раньше, тоже учился с Пушкарёвым и Вершининым. Фамилия супругов – Бадмаевы.

Тягостное молчание, повествующее, как немое кино, о прошедшей жизни ровесников, затягивается.

– Работа и слава любого согнут, – делает вывод после задумчивой паузы Кеша, выезжая из большого придорожного посёлка на основную дорогу в город, по которой мельтешит множество машин. – Не зря же их столькими орденами и медалями государство наградило. У Баирки – две трудовые славы были, и Нину награждали медалями. На всех собраниях в президиум приглашали. Два сына их почти всю скотину пропили и смотались куда-то, только младший Дамдинка в деревне остался.

– Враз работяги никому не нужны стали! – Вдруг отвердевшим голосом проговорил Андрей. – Теперь Дамдинка на отцовой стоянке лебеду скосил, крапиву выкорчевал, стайку новую построил, дом поставил возле юрты. Даримка нынче уже баран пасёт.

– Травы нет, косить негде и нечего. Одна крапива, – как бы смягчает разговор Кеша. – Всё кругом пожгло. И когда эта засуха кончится.

На страницу:
2 из 3