bannerbanner
Пока я помню тебя
Пока я помню тебя

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

– Просто немного душно от этой толкотни, – пробормотала она, избегая его встревоженного, испытующего взгляда и глядя куда-то в район своих туфель. – И эти люстры… они слишком ярко бьют в глаза. Режет свет. Давай… давай просто пойдём домой.

Он не стал спорить. Он твердо повёл ее домой, минуя заманчивые витрины книжных и соблазнительные запахи из пекарен. В их тихой квартире он усадил ее на глубокий диван в гостиной, заварил крепкого чаю с большим количеством сахара – «от нервов», как говорила его бабушка, – и, сев напротив на низкий пуфик, взял ее холодные, негнущиеся руки в свои тёплые, живые ладони.


– Все, хватит. Игры в молчанку и в «я-просто-устала» окончены. Завтра же утром я звоню и записываю тебя к врачу. Сначала к терапевту. Это не обсуждается, Амелия. Смотри на меня. Это не обсуждается.

Она хотела сопротивляться, отнекиваться, говорить, что это ерунда, что пройдёт само, что не стоит раздувать из мухи слона и тратить время докторов по пустякам. Но слова застряли комом в горле, и она смогла лишь беззвучно пошевелить губами. Она просто молча кивнула, не в силах оторвать взгляд от их сплетённых пальцев. Его – с чётко прорисованными сухожилиями, тёплыми, уверенными, сильными. Её – бледных, холодных и чужих, как у мраморной статуи.

Приём у терапевта, доктора Элис Райт, прошёл как в густом тумане. Уютный, залитый мягким рассеянным светом кабинет с большим аквариумом, где лениво плавали яркие, похожие на живые драгоценности, рыбки, пахло антисептиком и чем-то сладковатым, ванильным, возможно, кремом для рук самой доктор. Доктор Райт, женщина лет пятидесяти с добрыми, невероятно умными глазами за очками в тонкой металлической оправе, внимательно, не перебивая, выслушала сбивчивый, тщательно подкорректированный Лукой рассказ о «переутомлении», «стрессе», внезапных головокружениях, онемении пальцев. Амелия сознательно умолчала о пульсирующих, искажающих реальность цветах. Это звучало уже как откровенный бред, как прямая дорога не к неврологу, а к психиатру.

– Напряженный график, творческая профессия, требующая высочайшей концентрации и эмоциональной отдачи… это вполне может давать такую симптоматику, – сказала доктор Райт, ее голос был спокойным, как гладь воды в ее же аквариуме. – Совершенно объяснимо. Но, Амелия, мы с вами не будем гадать на кофейной гуще. Чтобы исключить всякие сомнения и успокоить вашего прекрасного мужа, давайте проверимся. Я направлю вас на МРТ – магнитно-резонансную томографию, чтобы посмотреть, все ли в порядке с сосудами головного мозга, нет ли никаких микроизменений. И я дам вам направление к моему коллеге-неврологу, доктору Эдгару Риду. Он прекрасный специалист, в частности, по периферическим нейропатиям. Это просто для максимальной перестраховки, моя дорогая. Чтобы мы все могли спать спокойно. Не пугайтесь заранее.

Само слово «МРТ» прозвучало для неё как холодный, металлический приговор. А слово «невролог» – как что-то окончательное, бесповоротное и попахивающее формалином.

Магнитно-резонансная томография стала для неё первым настоящим кругом ада. Сначала – безличная раздевалка, где велели снять все металлическое, включая серебряную подвеску-соловья – подарок Луки. Потом – холодный, ярко освещённый люминесцентными лампами зал, где в центре стоял огромный, похожий на инопланетный монолит или портал в иное измерение, белый агрегат. Помощница-рентгенолаборант, девушка с безразличным лицом, уложила ее на узкий жёсткий выдвижной стол, подложила под голову и колени валики, надела на уши наушники, похожие на гигантские наушники для плавания.

– Главное – лежать абсолютно неподвижно, – сказала она безличным, заученно-бодрым голосом. – Аппарат будет сильно шуметь. Разными звуками. Это нормально. Просто расслабьтесь.

Стол с ее телом плавно въехал внутрь узкого тоннеля. Оказаться в этом тесном, белом, герметично запечатанном пространстве, где до лица оставалось сантиметров пятнадцать, было хуже любого кошмара. Давящая, физическая теснота обрушилась на неё, вызвав приступ клаустрофобии, которого она за собой никогда не знала. Сердце заколотилось где-то в горле, дыхание перехватило, стало частым и поверхностным. А потом начался шум. Оглушительный, бесчеловечный, раздирающий сознание на части грохот, стуки, скрежет, визг, похожий на сигнал тревоги. Казалось, что самый воздух вокруг вибрирует, что кости черепа вот-вот треснут от этого невыносимого давления, что атомы твоего тела разрываются от этого звука. Она лежала с закрытыми глазами, стиснув зубы до боли, впиваясь ногтями в ладони, и единственной мыслью, пульсирующей в такт этому адскому гулу, было: «Выбраться. Надо любой ценой выбраться отсюда. Я не вынесу этого ещё секунды».

Мысленно она пыталась перенестись на то лавандовое поле. Вызвать в воображении тепло солнца на коже, запах нагретой хвои, звук пчёл, лицо Луки, его руку в своей. Но образы были размытыми, неясными, их вытеснял и поглощал всепоглощающий, белый, бездушный ужас машины. Внутри неё что-то маленькое и беззащитное плакало и кричало.

Когда стол наконец, через вечность, выехал наружу, она была вся мокрая от холодного пота, а мышцы спины и шеи ныли от многоминутного напряжения.

– Все отлично пройдёт, – сказала та же помощница, помогая ей подняться на ватных ногах. Её голос звучал как из-под воды. – Результаты будут готовы через несколько дней. Врач с вами свяжется.

Через несколько дней. Это ожидание стало самой изощрённой пыткой. Они пытались жить обычной жизнью, играть в нормальность. Лука работал дома из кабинета, отвечая на бесконечные сообщения и проводя звонки, но она физически чувствовала, как его взгляд постоянно находит ее, скользит по ней, оценивающе, тревожно, сканируя каждое движение. Она пыталась вернуться в студию, бралась за простые, бессмысленные, механические вещи – смешивала краски на палитре в абстрактные разводы, мыла кисти до скрипа, перекладывала папки со старыми эскизами, перечитывала свои же дневники с записями о красках. Но пальцы все чаще и наглее подводили ее. Однажды утром она не смогла застегнуть собственный бюстгальтер. Просто пальцы не слушались, не могли скоординироваться, поймать крохотную, скользкую застёжку за спиной. Она стояла перед зеркалом в спальне, глядя на своё отражение – бледное, с огромными испуганными глазами, – и тихие, бессильные слезы ярости и отчаяния покатились по ее щекам.

Наконец настал день приёма у невролога, доктора Эдгара Рида. Его кабинет в престижной частной клинике на Харли-стрит был совершенно другим – стерильным, холодным, высокотехнологичным. Никаких аквариумов, картин и ванильного запаха. Здесь пахло озоном от кондиционеров, холодным металлом и какой-то едва уловимой химической чистотой. Сам доктор Рид был человеком лет шестидесяти, сухим, подтянутым, с седыми висками и внимательным, пронзительным, сканирующим взглядом голубых глаз, который, казалось, видел не тебя, не твою душу, а твои нервные импульсы, синапсы и скорость проведения сигналов по волокнам.

Он молча, в течение нескольких минут, изучал результаты МРТ, лежавшие на его идеально чистом столе из чёрного стекла. На снимках было видно серое вещество ее мозга, испещрённое белыми прожилками, похожими на морозные узоры на зимнем стекле.


– Сосудистых патологий, опухолей, явных очаговых изменений, признаков рассеянного склероза мы не видим, – произнёс он ровным, бесстрастным, почти механическим голосом. – Это очень хорошая новость. Однако ваши симптомы, о которых мне сообщила доктор Райт и которые вы описали в анкете… они меня настораживают.

Он провёл серию тестов, похожих на странный, немного унизительный танец. Просил ее коснуться указательным пальцем кончика ее собственного носа с закрытыми глазами – ее палец дрогнул, промахнулся и упёрся ей в щеку. Просил пройти по прямой линии, нарисованной на полу, как по канату, сначала вперёд, потом спиной – ее на втором шаге сильно пошатнуло, и Лука инстинктивно подскочил, чтобы поддержать. Он проверял молоточком рефлексы на коленях и локтях – они были странно оживлёнными, ноги дёргались с преувеличенной силой. Он тыкал в кожу на ее руках и ногах острым предметом, а потом тупым, спрашивая, что она чувствует. Ощущения были притуплены, будто кожа на конечностях была покрыта несколькими слоями тонкого целлофана.

Потом он взял со стола лист плотной белой бумаги с нарисованными на нем простыми геометрическими фигурами – квадрат, круг, треугольник – и попросил назвать их. Она смотрела на круг, и его ровные, чёткие контуры плыли, расплывались, как будто кто-то поднёс к нему нагретое стекло или налил на бумагу воду.


– Круг… – неуверенно, запинаясь, сказала она. – Вроде бы круг. Но края какие-то… размытые.

Лука, сидевший рядом в кожаном кресле и до этого хранивший напряжённое молчание, резко, громко выдохнул.

Затем доктор Рид взял со стола небольшой стеклянный флакон с пипеткой.


– Постарайтесь определить запах, – попросил он, поднося его к ее носу.

Амелия втянула воздух. Ещё полгода назад она могла с закрытыми глазами, играючи, отличить арабику от робусты, уловить нотки корицы, кардамона или жжёного сахара в самом сложном аромате. Сейчас она чувствовала лишь слабый, отдалённый, почти абстрактный запах чего-то горького, пепельного, лишённого всяких оттенков и глубины.


– Кофе? – предположила она, с надеждой глядя на него.

Доктор Рид молча, без каких-либо эмоций, поставил флакон на место и сделал очередную пометку в ее толстой бумажной карте. Звук его пера, скребущего по бумаге, был оглушительно громким в гробовой тишине кабинета.

– Хорошо, – наконец сказал он, откладывая ручку и складывая руки на столе. Его лицо было невозмутимым, профессиональной маской, но в глубине его голубых, слишком ярких глаз появилась какая-то новая, тяжёлая, понимающая глубина. Он смотрел теперь не на неё, а на обоих. – Миссис Йованович. Мистер Йованович. Предварительные данные и отсутствие явных признаков на МРТ… дают нам лишь часть картины. Это как собирать пазл, не имея коробки с исходным изображением. Ваши симптомы – онемение, потеря чувствительности, нарушение координации, возможные зрительные искажения, изменения в обонянии… они могут указывать на целый спектр неврологических состояний. Некоторые из них, например, некоторые виды нейропатий, вполне управляемы с помощью терапии. Но…

Он сделал паузу, тщательно выбирая слова, его взгляд перешёл с неё на Луку, как бы ища в нем союзника перед лицом тяжёлого разговора.


– Но для того, чтобы исключить… другие, более серьёзные и, к счастью, более редкие варианты, нам потребуется гораздо более глубокое и комплексное обследование. Анализы крови, развёрнутые, на специфические антитела. Возможно, генетические тесты. Исследование нервной проводимости. Это займёт время. И нам потребуется наблюдение в динамике. Чтобы увидеть… как поведёт себя симптоматика.

Он снова помолчал, давая им переварить информацию.


– Есть группа заболеваний… нейродегенеративных. Они встречаются редко, особенно в вашем возрасте, это не самое частое, о чем мы думаем. Но их течение… к сожалению, часто бывает прогрессирующим. Они затрагивают нервную систему, постепенно, шаг за шагом, выводя из строя различные функции – моторику, чувствительность, зрение, слух, когнитивные способности…

Он говорил что-то ещё – о плане действий, о необходимости быть под наблюдением, о важности сохранения спокойствия. Но Амелия уже почти не слышала его. Она смотрела на его губы, двигающиеся в идеальной, стерильной тишине кабинета, и в ее голове, словно отголосок того адского гула из томографа, звучало только одно слово, одно страшное, незнакомое и оттого ещё более ужасное слово, которое он пока что не произнёс вслух, но которое уже висело в воздухе, тяжёлое, как свинец, впитываясь в стены, в кожу, в самое сердце.

Прогрессирующее.

Оно не означало «излечимое» или «временное». Оно означало, что лучше не станет. Оно означало, что путь ведёт только в одну сторону. Оно означало, что бесконечное лето кончилось, даже не успев по-настоящему начаться, и впереди была только долгая, беспросветная зима.

Глава 4

Тишина после грозы

Выйдя из стерильного холла клиники на Харли-стрит, они словно провалились в другой, чересчур яркий и грохочущий мир. Лондон, который остался за тяжёлыми дубовыми дверями с латунными табличками, жил своей беспечной, кипучей жизнью. По мостовой с шуршанием проносились тёмно-синие спортивные машины и солидные седаны, на ступенях соседнего особняка курили, смеясь, молодые врачи в скрабах, а из открытых окон квартиры на втором этаже доносились переливы фортепиано и чей-то поставленный голос, разучивающий арию. Воздух, обычно наполненный для Амелии ароматами кофе из соседней обжарерни, сладковатым дымком от каминов и влажной медью осенних листьев, сегодня был пустым и плоским, словно его пропустили через фильтр, лишив всех оттенков и глубины. Она шла, механически переставляя ноги, и не чувствовала ничего, кроме лёгкого, неприятного химического послевкусия от клинического воздуха.

Они молча дошли до машины, припаркованной в переулке. Лука молча открыл ей дверь, она молча забралась на сиденье из потёртой коричневой кожи, уставившись в одну крошечную, почти невидимую трещинку на торпедо. Он завёл двигатель, и привычный, глухой рокот мотора показался ей оглушительно громким, врезающимся в барабанные перепонки. Мир за тонированным стеклом плыл, как размытая, нервная акварель – алая реклама книжного магазина, изумрудные кроны платанов на площади, серо-голубая гладь внезапно открывшейся за поворотом Темзы – все смешалось в одно беспокойное, лишённое смысла пятно.

Лука не повернул к дому. Он инстинктивно свернул в сторону Серпантина, нашёл уединённое место для парковки в самом конце затенённой аллеи, под сенью огромного, старого вяза. Заглушил двигатель. Наступила тишина, нарушаемая лишь шелестом листьев над головой, далёким криком чайки и приглушённым гулом мегаполиса, похожим на шум моря в раковине.

– Амелия, – его голос прозвучал непривычно хрипло, он первый нарушил это давящее, невыносимое молчание, висевшее в салоне тяжёлым свинцом. Он повернулся к ней на сиденье, его лицо было болезненно-бледным, на лбу и верхней губе проступили мельчайшие капельки пота, хотя в машине было прохладно. – Ты слышала, что он сказал? Ничего окончательного. Никакого диагноза. Это всего лишь… версии. Возможные пути для диагностики. Нам нужно пройти все эти обследования, собрать все данные, и тогда…

– Прогрессирующее, – тихо, без единой интонации, почти беззвучно, произнесла она, все так же глядя в ту же точку на потрескавшейся коже панели. Это слово повисло между ними, огромное, неоспоримое и холодное, как надгробие.

– Перестань! – его голос сорвался на неожиданно высокий, почти истеричный крик, и он сам вздрогнул от этой внезапной потери контроля. Он сжал кулаки так, что костяшки побелели, сделал несколько глубоких, шумных вдохов, пытаясь вернуть себе самообладание. – Прости. Прости, дорогая. Но мы не можем… мы не имеем права забегать так далеко вперёд. Это может быть что угодно! Банальный дефицит B12, который вызывает жуткие нейропатии! Аутоиммунное заболевание, которое сейчас успешно лечат! Хронический стресс, в конце концов, который может имитировать что угодно! Он же сам сказал – есть управляемые состояния!

Она наконец медленно, с трудом, будто против невидимой силы, повернула к нему голову. И увидела в его широко раскрытых, влажных глазах не уверенность, а панический, животный, неподдельный страх. Он пытался убедить не ее, а самого себя. Это зрелище было в тысячу раз больнее и страшнее, чем все измеренные, бесстрастные слова доктора Рида.

– Мои пальцы не чувствуют мелких деталей, Лука, – сказала она с ледяным, отстраненным спокойствием, которого сама в себе не узнавала. – Я не могу отличить шёлк от шерсти на ощупь. Я не чувствую разницы между запахом свежемолотого кофе и запахом горелого. Я вижу, как знакомые краски на моей палитре шевелятся и пульсируют, как живые, болезненные существа. Я не могу пройти пять шагов по прямой, не потеряв равновесия. Это не витамины. Это не стресс. Это что-то… внутри меня. Что-то, что точит меня изнутри. Как червь, который ест плод.

Она говорила ровно, методично, без слез, без истерики. Это безэмоциональное констатирование фактов было страшнее любой бури. Это было молчаливое, ужасающее принятие.

Он закрыл лицо руками, его сильные плечи затряслись. Он, ее скала, ее опора, ее Лукаш, который мог договориться с самыми несговорчивыми издателями и разобраться в самых сложных контрактах, был абсолютно бессилен перед этим невидимым, безликим врагом. Он плакал тихо, беззвучно, содрогаясь всем телом, и эти сдержанные рыдания были мучительнее громких воплей.

Амелия смотрела на него, и вдруг странное спокойствие покинуло ее. Новая волна – на этот раз не шока, а горя, бессильной ярости и абсолютного, всепоглощающего страха – накатила на неё, смывая ледяной склероз. Её тело содрогнулось в немом, судорожном рыдании, слезы хлынули ручьём, горячие, солёные, обжигающие щеки. Она не могла дышать, горло сдавила тугая, болезненная судорога.

Он тут же пришёл в себя, отнял руки от лица, его собственные глаза были красными, распухшими. Он потянулся к ней, разблокировал ее ремень безопасности и притянул к себе, обнял так крепко, отчаянно, что у неё перехватило дыхание. Она уткнулась лицом в его грудь, в грубую шерсть его пиджака, и рыдала, впитывая знакомый, родной запах его кожи, смешанный теперь с горьковатым запахом пота и страха.

– Все будет хорошо, – шептал он ей в волосы, его голос срывался, губы касались ее виска. – Я с тобой. Мы вместе. Мы со всем справимся. Я обещаю тебе. Я найду лучших специалистов в мире, мы будем консультироваться везде, где только можно. Мы будем бороться. Мы…

– Я не хочу бороться! – выкрикнула она, отрываясь от него, ее лицо было искажено гримасой боли и несправедливой ярости. – Я не хочу объявлять войну самой себе! Собственному телу! Собственному мозгу! Это же я! Это мои руки! Мой взгляд! Как я могу с ними бороться?! Я хочу рисовать, Лука! Я хочу чувствовать запах масляной краски и скипидара! Я хочу чувствовать вкус того вина, что мы пили в Тоскане! Я хочу наших детей, бегающих по саду! Я хочу ту самую веранду и тот самый закат! – она била кулаками по его груди, слабо, беспомощно, как пойманная птица. – Это чудовищно! Это какая-то бессмысленная, жестокая ошибка! Это несправедливо!

Он не останавливал ее, не пытался успокоить, позволяя выплеснуть всю накопившуюся ярость, все отчаяние. Он просто держал ее, принимая эти слабые, отчаянные удары, как принимают град, зная, что он скоро кончится.

Когда ее силы окончательно иссякли, она обмякла в его объятиях, безвольно свесив голову ему на плечо. Слезы текли сами по себе, тихо, бесконечно, оставляя на его пиджаке тёмные, мокрые пятна.

– Я не могу тебя потерять, – прошептал он, и в его голосе была такая бездонная, сырая боль, что ей снова захотелось кричать от бессилия. – Я не допущу этого. Я не позволю.

– Ты уже теряешь, – возразила она с горькой, беспощадной правдой отчаяния. – Прямо сейчас. В эту самую секунду. С каждым моим вздохом. По крошечному кусочку. То, что было мной, – оно уходит, и его не вернуть.

Он замолчал, лишь крепче, почти судорожно прижимая ее к себе. Они сидели так, казалось, целую вечность, пока долгие осенние сумерки не начали закрашивать парк сиренево-свинцовыми красками, а фары проезжающих по набережной машин не зажглись, как сотни равнодушных, жёлтых глаз.

Он завёл машину и на этот раз поехал домой. Молчание в салоне было уже не давящим, а истощённым, выгоревшим дотла, как поле после пожара.

Дома их встретила знакомая, глубокая тишина их жилища. Пахло воском для паркета, старой бумагой из его кабинета и лёгкой пылью, смешанной с едва уловимым ароматом засохшей лаванды в вазе на комоде. Их крепость. Их убежище, которое вдруг стало зыбким и хрупким, как карточный домик.

Лука повёл ее на кухню, усадил на стул у большого дубового стола и принялся готовить чай. Он делал это с особой, почти ритуальной тщательностью – отмерял заварку, ждал, пока вода в чайнике остынет до нужной температуры, разливал по тонким фарфоровым чашкам, доставшимся им от его прабабушки. Звон ложки о фарфор, шипение кипятка – все эти привычные звуки были частью старой, нормальной жизни, которая уже дала трещину и медленно, неумолимо расползалась.

Он поставил перед ней чашку. Пар от неё поднимался тонкой, извивающейся струйкой, танцуя в луче света от настольной лампы.


– Мы будем действовать, – сказал он тихо, но уже с возвращающейся, стальной твёрдостью в голосе. Он сел напротив, его глаза были серьёзны и полны решимости. – Завтра же с утра я начну обзванивать, писать, искать. Оксфорд, Кембридж, клиника Майо, Цюрих, Бостон. Я соберу все возможные мнения, все существующие протоколы. Мы не сдадимся, слышишь? Мы не сдадимся.

Она смотрела на пар, поднимающийся от чая. Он был невероятно красивым, живым, сложным для изображения. Она попыталась представить, как бы написала его – полупрозрачными лессировками, лёгкими, почти невесомыми мазками свинцовых и серебряных белил.


– А если они все… в один голос… скажут одно и то же? – спросила она, не отрывая взгляда от чашки, следя, как исчезает узор на ее дне под тёмной жидкостью.

– Тогда… – он сделал паузу, выбирая слова, и положил свою большую, тёплую руку поверх ее холодной, неподвижной ладони, лежавшей на столе. – Тогда мы будем жить с этим. Но мы будем жить. Не существовать. А жить. Каждый отмеренный нам день. Каждый час. Каждую секунду. Мы будем жить так яростно, так полно, как только сможем.

Она медленно, тяжело подняла на него глаза. В его взгляде больше не было и тени паники или отрицания. Была суровая, непоколебимая решимость. Была та самая сила, которая заставила его когда-то, молодого, никому не известного парня из Праги, приехать в чужой, огромный город и построить жизнь с нуля.

– Как? – выдохнула она, и в ее голосе впервые прозвучала не безнадёжность, а вопрос. Слабый, испуганный, но все же вопрос. Призыв к плану. К надежде.

– Мы будем помнить, – сказал он просто, без пафоса. – Я буду твоей памятью. Твоими руками. Твоими глазами. Пока я дышу, ты не забудешь ни одного мгновения нашей жизни. Ни одного оттенка заката над Темзой. Ни одного запаха весеннего дождя в Ковент-Гардене. Я буду говорить тебе о них. Я буду читать тебе те самые стихи, что ты любишь. Мы будем смотреть на альбомы с репродукциями, и я буду описывать тебе каждую картину. Мы будем жить в нашем саду, Амелия. Даже если… даже если тебе станет трудно находиться в нем одной. Я буду твоим проводником.

Он говорил, и в его словах не было сладких утешительных иллюзий. Была жёсткая, непоколебимая правда любви, которая не отрицает боль и ужас, а принимает их и становится рядом, чтобы делить тяжесть.

Она не ответила. Она просто перевернула свою ладонь и сжала его пальцы. Слабо, едва ощутимо, почти без давления. Но это было движение. Это была не капитуляция, а начало нового, страшного, неизведанного и единственно возможного пути.

Она посмотрела в окно. Над Лондоном окончательно сгустились сумерки, зажигались тысячи огней, превращая город в россыпи драгоценностей. Где-то там, далеко, остались их лавандовое поле в Кенте, их старая яблоня, их смех, запечатлённый в памяти. И она дала себе тихую, но твёрдую клятву – пока ее глаза видят свет, пусть и искажённый, а сердце чувствует эту разрывающую боль, она будет цепляться за это. За каждый лучик. За каждую, даже самую горькую, секунду.

«Искусство – это не про то, чтобы оставить след. Это про то, чтобы стать мостом для чужой тоски», – пронеслось в голове чужой, но такой точной мыслью.

Теперь ей предстояло стать мостом для самой себя. Перекинуть его через ту чёрную, бездонную пропасть, которую только что открыл в ней кабинет доктора Рида. И первый, самый страшный шаг был сделан.

Глава 5

Внутренний сад

Мысль о том, чтобы произнести это вслух ещё раз, казалась Амелии физически неподъемной. Каждое новое произнесённое слово делало тень диагноза – пока ещё зыбкого, предположительного, но оттого не менее жуткого – более плотной, более осязаемой. Оно впускало чудовище из-под кровати в освещённую комнату, давало ему имя и право на существование. Лука взял на себя все хлопоты по поиску врачей, по организации консультаций в Оксфорде и Цюрихе, заполняя томительное ожидание лихорадочной, почти отчаянной деятельностью, которая давала ему иллюзию контроля, хоть какого-то движения вперёд. Амелия же замкнулась в себе, проводя долгие часы в студии, не прикасаясь к краскам, а просто сидя в старом кожаном кресле у окна и глядя на незаконченный, многообещающий эскиз лавандового поля. Он казался ей теперь злой насмешкой, ярким, ядовито-сочным воспоминанием о мире ощущений, который медленно, но неумолимо закрывался для неё, как уходит за горизонт последний луч солнца.

На страницу:
2 из 3