
Полная версия
Пентаграмма Осоавиахима
Каждая история требовала рассказа, каждая деталь ностальгического прошлого требовала описания – даже устройство троллейбусных касс, что были привинчены под надписью «Совесть – лучший контролёр!»…
Я как-то потерял нить разговора, потому что вспомнил, как однажды мне прислали один текст. Этот текст сочился пафосом, он дымился им, как дымится неизвестная химическая аппаратура на концертах, которая производит пафосный дым для тех мальчиков, что поют, не попадая в фонограмму.
Этот текст начинался так: «Удивительно, как мы дожили до нынешних времен! Мы ведь ездили без подушек безопасности и ремней, мы не запирали двери, и пили воду из-под крана, и воровали в колхозных садах яблоки». Дальше мне рассказывали, как хорошо рисковать и как скучно и неинтересно новое поколение, привыкшее к кнопкам и правилам. Прочитав всё это, я согласился.
Я согласился со всем этим, но такая картина мира была не полна, как наш новогодний, тоже вполне помпезный обед не завершён без дижестива или кофе, как восхождение, участники которого проделали всё необходимое, но не дошли до вершины десяток метров. Я бы дописал к этому тексту совсем немного: то, как потом мы узнали, что в некоторых сибирских городах пьющие воду из кранов и колонок стремительно лысеют и их печень велика безо всякого алкоголизма, что их детское небо не голубого, а оранжевого цвета, как молча дерутся ножами уличные банды в городах нашего детства, и то, как живут наши сверстники, у которых нет ни мороженого, ни пирожного, а есть нескончаемая узбекская хлопковая страда, и после нескольких школьных лет организм загибается от пестицидов. Ещё бы я дописал про то, как я работал с одним человеком моего поколения. Этот человек в дороге от одного немецкого города до другого рассказывал мне историю своего родного края. Во времена его давнего детства навалился на этот край тяжёлый голод. И даже в поменявшем на время своё название знаменитом городе Нижнем-Горьком-Новгороде стояли очереди за мукой. Рядом, в лесной Руси, на костромскую дорогу ложились мужики из окрестных деревень, чтобы остановился фургон с хлебом. Фургон останавливался, и тогда крестьяне, вывалившись из кустов и канав, связывали шофёра и экспедитора, чтобы тех не судили слишком строго и вообще не судили. А потом разносили хлеб по деревням.
Именно тогда одного мальчика бабушка заставляла ловить рыбу. То есть летом ему ещё было нужно собирать грибы и ягоды, а вот зимой этому мальчику оставалось добывать из-подо льда рыбу. Рано утром он собирался и шёл к лунке во льду. Он шёл туда и вспоминал свой день рождения, когда ему исполнилось пять лет и когда он в последний раз наелся. С тех пор прошло много времени, мальчик подрос, отслужил в десантных войсках, получил медаль за Чернобыль, стал солидным деловым человеком и побывал в разных странах.
И вот, напившись, он рассказал мне про своё детство, сидя в помпезном купе, куда охранники вряд ли бы пропустили молодую девушку. Мы везли ящики с не всегда добровольными пожертвованиями и оттого в вагон-ресторан не отлучались. Глаза у моего приятеля были добрые, хорошие такие глаза – начисто лишённые ностальгии.
Рыбную ловлю, кстати, он ненавидел.
И ещё бы дописал немного к тому пафосному тексту: да, мы выжили – для разного другого. И для того, в частности, чтобы Лёхе отрезали голову. Он служил в Гератском полку в Афганистане и домой вернулся в цинковой парадке. Это была первая смерть в нашем классе.
А отличница Саша разбилась в горах. То есть не разбилась – на неё скатился по склону камень. Он попал ей точно в голову. Что интересно – я должен был ехать тогда с ними; из года в год отправляясь с ними вверх, я пропустил то лето.
Боря Ивкин уехал в Америку – он уехал в Америку, и там его задавила машина. В Америке… Машина. Мы, конечно, знали, что у них там автомобилей больше, чем тараканов на наших кухнях. Но чтобы так: собирать справки два года и – машина.
Миронова повесилась – я до сих пор поверить не могу, как она это сделала. Она весила килограмм под сто ещё в десятом классе. Соседка по парте, что заходила к её родителям, говорила, что люстра в комнате Мироновой висит криво до сих пор, а старики тронулись. Они сделали из её комнаты музей и одолевают редакции давно мёртвых журналов её пятью стихотворениями – просят напечатать. Мне верится всё равно с трудом – как могла люстра выдержать центнер нашей Мироновой.
Жданевич стал банкиром, и его взорвали вместе с гаражом и дачей, куда гараж был встроен. Я помню эту дачу – мы ездили к нему на тридцатилетие и парились в подвальной сауне. Его жена всё порывалась заказать нам проституток, но как-то все обошлись своими силами. Жена, кстати, не пострадала, и потом следы её потерялись между внезапно нарезанными границами.
Вову Прохорова смолотило под Новый год в Грозном – он служил вместе с Сидоровым, был капитан-лейтенантом морской пехоты, и из его роты не выжил никто. Наши общие друзья говорили, что под трупами на вокзале были характерные дырки, – это добивали раненых, и пули рыхлили мёрзлый асфальт.
Даша Муртазова села на иглу: второй развод, что-то в ней сломалось. Мы до сих пор не знаем, куда она подевалась из Москвы.
И Ева просто исчезла. Её искали несколько лет и, кажется, сейчас ищут. Это мне нравится, потому что армейское правило гласит: пока тело не найдено, боец ещё жив.
Сердобольский попал под машину: два ржавых, ещё советских автомобиля столкнулись на перекрёстке проспекта Вернадского и Ломоносовского, – это вам не Америка. Один из них отлетел на переход, и Сердобольский умер мгновенно, наверное не успев ничего понять.
Скрипач Синицын спился – я встретил его года три назад, и он утащил меня в какое-то кафе, где можно было только стоять у полки вдоль стены. Так бывает – в двадцать лет пьёшь на равных, а тут твой приятель принял две рюмки и упал. Синицын лежал как труп у выхода из рюмочной. Я и решил, что он труп, но он пошевелил пальцами, и я позорно сбежал. Было лето, и я не боялся, что он замёрзнет. К тому же даже в таком состоянии Синицын не выпускал из рук футляра со скрипкой. Жизнь его была тяжела – я вообще не понимаю, как можно быть скрипачом с фамилией Синицын? Потом мне сказали, что у него были проблемы с почками и через год после нашей встречи его сожгли в Митино, превратив в содержимое фарфоровой банки.
Разные это всё были люди, но едины они были в том, что они не сумели поставить себя на правильную ногу. И я не думаю, что их было меньше, чем в прочих поколениях, – так что не надо надувать щёки.
Мы были славным поколением – последним, воспитанным при советской власти. Первый раз мы поцеловались в двадцать, первый доллар увидели в двадцать пять, а слово «экология» узнали в тридцать. Мы были выкормлены советской властью, мы засосали её из молочных пакетов по шестнадцать копеек. Эти пакеты были похожи на пирамиды, и вместо молока на самом деле в них булькала вечность.
В общем, нам повезло – мы вымрем, и никто больше не расскажет, как были устроены кассы в троллейбусах и трамваях. Может, я ещё успею.
– Ладно, слушайте, – сказал я своим воображаемым слушателям. Нет, не этим друзьям за столом – они высмеяли бы меня на раз, – а невидимым подросткам. – Кассы были такие: они состояли из четырехугольной стальной тумбы и треугольного прозрачного навершия. Через него можно было увидеть серый металлический лист, на котором лежали жёлтые и белые монеты. Новая монета попадала туда через щель, и надо было – опираясь на совесть – отмотать себе билет сбоку, из колодки, чем-то напоминающей короб пулемёта «Максим».
Теперь я открою главную тайну: нужно было дождаться того момента, когда, повинуясь тряске трамвая или избыточному весу меди и серебра, вся эта тяжесть денег рухнет вниз и мир обновится.
Мир обновится, но старый и хаотический мир каких-то бумажных билетиков и разрозненной мелочи исчезнет – и никто, кроме тебя, не опишет больше – что и где лежало рядом, как это всё было расположено.
Но было уже поздно, и мы вылезли на балкон разглядывать пульсирующие на уровне глаз огни праздничного города.
Мы принялись смотреть, как вечерняя тьма поднимается из переулка к нашим окнам. Тускло светился подсвеченный снизу храм Христа Спасителя, да горел купол на церкви рядом. Сырой ветер потепления дул равномерно и сильно.
Время нового года текло капелью с крыш.
Время – вот странная жидкость, текущая горизонтально по строчке, вертикально падающая в водопаде клепсидры, – неизвестно каким законом описываемая жидкость. Присмотришься, а рядом происходит удивительное: пульсируя, живёт тайная холодильная машина, в которой булькает сжиженное время, отбрасывая тебя в прошлое, светится огонёк старинной лампы на дубовой панели, тускло отсвечивает медь трубок, дрожат стрелки в круглых окошках приборной доски. Ударит мороз, охладится временна́я жидкость – и пойдёт всё вспять. Сгустятся из теней по углам люди в кухлянках, человек в кожаном пальто, офицеры и академики.
(день города)
Попытки московских властей утвердить в сентябре День города – в принципе, по сезону – верны.
Андрей Балдин. Московские праздные дниПо вагону каталась бутылка: только поезд набирал ход – она ласкалась пассажирам в ноги, а начинал тормозить – покатится в другой конец. День города укатился под лавки, блестел битым пивным стеклом, шелестел фантиками.
Мальчики ехали домой и говорили о важном: где лежит пулемёт и как обойти ловушку на шестом этаже. Каждого дома ждал чёрный экран и стопки дисков. Они шли по жизни парно, меряясь прозвищами: Большой Минин был на самом деле маленьким, самым маленьким в классе, а Маленький Ляпунов – огромным и рослым, ходил в армейских ботинках сорок пятого размера. Витёк Минин любил симуляторы, а Саша Ляпунов – военные стратегии, но в тринадцать лет общих правил не бывает. Мир внутри плоского экрана или лучевой трубки интереснее того, что вокруг.
Они ехали в вагоне метро вместе с парой пьяных, бомжом, старушкой и приблудной собакой.
Женский голос сверху сообщил об осторожности, и двери закрылись.
Следующая – «Маяковская», и бутылка снова покатилась к ним.
– А что там, в «Тайфуне»? Это про лодку? – спросил Минин.
– Это про войну. Там немцы наступают – я за Гудериана играл. Тут самое главное – как в спорте – последние несколько выстрелов.
По вагону прошёл человек в длинном грязном плаще. Он печально дудел на короткой дудочке – тоскливо и отрывисто.
Старушка засунула ему в карман мелочь.
– Там самое важное – время рассчитать, это как «Тетрис»… Да не смотри ты на него: у нас денег всё равно нет. – Витёк потянул Сашу за рукав. – Пойдём смотреть новый выход.
Они вышли в стальные арки между родонитовых колонн – вслед за нищим музыкантом.
Станция была тускла и пустынна. Посередине мраморного пространства стоял обыкновенный канцелярский стол. Музыкант подвёл мальчиков к столу, за которым листал страницы большой амбарной книги человек в синей фуражке.
– Это кино, кино… – Витёк обернулся к Саше, но никакого кино не было. Он повторил ещё раз про вход, но их только записали в странную книгу, и музыкант повёл мальчиков к эскалатору.
Чем выше они поднимались по эскалатору, тем холоднее становилось. Наверху холодный воздух, ворвавшийся через распахнутые двери, облил их как ледяной душ.
Площадь Маяковского странно изменилась: памятника не было, исчезли путепровод и дома напротив метро.
Площадь казалась нарисованной. Стояла рядом с филармонией старинная пушка на колёсах с деревянными спицами. Вокруг была разлита удивительная тишина, как в новогоднее утро. Снег неслышно падал на мокрый асфальт, и жуть стояла у горла, как рвота.
Мальчики жались друг к другу, боясь признаться в собственном страхе. Два солдата подсадили их в кузов старинного грузовика, и он поехал в сторону Белорусского вокзала.
Москва лежала перед ними – темна и пуста. Осенняя ночь стояла в городе чёрной водой торфяного болота. На окраине, у Сокола, они вошли в подъезд – гулкий и вымерший.
Музыкант-дудочник вёл их за собой – скрипнула дверь квартиры, и на лестницу выпал отрезанный косяком сектор жёлтого света. Высокий подросток молча повёл Ляпунова и Минина вглубь квартиры. Такие же, как они, дети, испуганные и непонимающие, выглядывали из-за дверей бесконечного коридора.
Сон накрывал Минина с Ляпуновым, и они заснули ещё на ходу – от страха больше, чем от усталости, с закрытыми глазами бросая куртки в угол и падая на один топчан.
Когда Большой Минин открыл глаза, то увидел грязную лепнину чужого потолка. Мамы не было, не было дома и вечно горящего светодиода под плоским экраном на столе. Были липкий ужас и невозможность вернуться. В грязном рассветном зареве неслышно прошла мимо Минина высокая фигура, – это вчерашний музыкант встал на скрипучий стул рядом с огромными, от пола до потолка, часами. Тихо скрипнув, растворилось стеклянное окошечко – дудочник открыл дверцу часов.
Он начал вращать стрелки, медленно и аккуратно, – через прикрытые веки Большой Минин видел, как в такт каждому обороту моргает свет за окном, и слышал, как при каждом обороте с календаря падал новый лист. Листки плыли над Мининым, как облака.
Минин зажмурился на мгновение, а когда открыл глаза, то никого рядом не было. Только лежал рядом листок календаря с длинноносым человеком на обороте – и социалист Сен-Симон отворачивался от Минина, глядел куда-то за окно, на свой день рождения.
Пришёл бледный Ляпунов, он уронил на топчан грузное тело и принялся рассказывать. Это было не кино, это был морок – никакого их мира не было в этом городе. На улицах ветер гонял бумаги с печатями, потерявшими на время силу. Неизвестные люди с испуганными лицами грабили магазин на углу. Ляпунов взял две банки сгущёнки, потому что взрослые прогнали его, и вернулся обратно.
Квартира оказалась набита детьми – одних приводили, других уводили, – и пока не было этому объяснений.
Ляпунов, книжками брезговавший, предпочитал кино – теперь он строил соответствующие предположения. В комнате шелестело что-то о секретных экспериментах, секретных файлах.
– Мы мировую историю должны изменить. Это Вселенная нами руководит! Гоме… Гомо… Гомеостаз!.. – Но все эти слова были неуместны в холодной пыльной комнате, где только часы жили обычной жизнью, отмеряя время чужого октября.
Ляпунов был похож на хоббита, нервничающего перед битвой с силами зла. Где Гендальф, а где Саурон – было для него понятно изначально, но вдруг он хлопнул по топчану:
– Слушай, мы ведь выстрелить не сумеем! Тут ведь на всю Красную армию ни одного автомата Калашникова. Ты вот винтовку мосинскую в руках держал? Ну, зачем мы им, зачем, а?
Что-то запищало в куртке Минина.
Он бросился глядеть – оттого, что консервный электронный звук казался вестником из родного прошлого – или теперь будущего? Это пищал, засыпая навек, мобильный телефон: всю ночь он искал несуществующую сеть.
Минин отключил телефон и поставил его на полку в изголовье топчана, стараясь забыть о нём.
Именно в этот момент он понял, что возврата не будет.
Минин с Ляпуновым понемногу изучали квартиру: в одних комнатах их встречали испуганные детские глаза, в других было пусто – а в дальней, тёмной комнате Минин обнаружил странные баллоны, дымившиеся белым паром, как дымились дьюары с жидким азотом на работе его отца.
Он тут же захлопнул дверь, вспомнив историю Синей Бороды.
На стене коридора, прикрытый осевшей и заклиненной дверью, обнаружился телефон. Чёрный эбонитовый корпус казался жуком, пришпиленным к зелёной поверхности стены.
Минин снял трубку – в его ухо ударил длинный гудок. Можно было позвонить, но только кому? Бабушке должно было быть столько же лет, сколько ему сейчас, – и она (он знал) в городе. Он набрал родной номер, но ничего не вышло – тут он вспомнил, что тут всё по-другому, цифры должны как-то сочетаться с буквами. Но вот какая буква должна идти спереди… Он набрал какой-то номер наугад, но на том конце провода никто не ответил. Минин попробовал с другой буквой, но тут в конце коридора появился Дудочник и погрозил ему пальцем.
Минин и Ляпунов испуганно бросились в свою комнату.
Через несколько дней молчаливого и затравленного ожидания пришли и за ними. Старшим стал тот мальчик, что открыл им дверь, – он назвался Зелимханом. Зелимхан вывалил перед Мининым и Ляпуновым груду вещей, нашёл в ней пятый лишний валенок, забрал его и велел одеваться.
Так они и вышли на улицу в курточках с чужого плеча – набралась целая машина, и Дудочник, прежде чем сесть за руль, долго шуровал ручкой под капотом.
Их везли недолго и выгрузили где-то за Химками. Там, на обочине, лежал труп немца – без ремня и оружия, но в сапогах. Рядом задумчиво курил старик, отгоняя детей от тела.
Зелимхан собрал мальчиков и повёл их на запад – заходящее солнце било им в глаза.
Первый раз они переночевали в разорённом магазине. Мальчики спали вповалку, грея друг друга телами, и Минин слышал, как ночью плачет то один, то другой. Он и сам плакал, но неслышно – только слеза катилась по щеке, оставляя на холодной коже жгучий след.
Зелимхан разрешил звать его Зелей. Только у Зели и было оружие – наган с облезлой ручкой.
И через несколько дней к нему, закутанному в женскую шаль, подъехал обсыпанный снегом немец на мотоцикле. Немец подозвал Зелю, а его товарищ в коляске раскрыл разговорник.
Зеля подошёл и в упор выстрелил в лицо первому, а потом и второму, без толку рвавшему пистолет из кобуры.
Из-за сугробов вылезли остальные мальчики, и через минуту мотоцикл исчез с дороги, и снова – только позёмка жила на ней, вихрясь в рытвинах. Тяжёлый пулемёт, пыхтя, нёс Маленький Ляпунов – как самый рослый, – а другие трофеи раздали по желанию. Солдатка, у которой они ночевали в этот раз, валяясь в ногах, упросила их уйти с утра.
Так они кочевали по дорогам, меняя жильё. Минину стало казаться, что никакой другой жизни у него и вовсе не было – кроме этой, с мокрыми валенками, простой заботой о еде и лёгкостью чужой смерти.
В начале ноября Минин убил первого немца.
Зеля предложил устроить засаду на рокадной дороге, километрах в десяти от деревни. Полдня они ходили вдоль дороги, и Зеля выбирал место, жевал губами, хмурился.
Потом пришли остальные.
– Давай не будем знать, откуда он это умеет? – сказал Ляпунов.
И Минин с ним согласился, – действительно, это знать ни к чему.
Они лежали на свежем снегу, прикрыв позицию хоть белой, но очень рваной простынёй, взятой на неизвестной даче. Мальчики притаились за деревьями по обе стороны дороги. Зеля выстрелил первым, сразу убив шофёра одной, а со второго раза Минин застрелил шофёра идущей следом машины.
Вторая машина оказалась пустой, а раненых немцев из первой Зеля зарезал сам.
Минин слышал, как он бормочет что-то непонятное, то по-русски, то на неизвестном языке.
– Э-э, декала хулда вейн хейшн, смэшно, да. Ца а цависан, да. Это мой город, уроды, это – мой… – услышал краем уха Минин и, помотав головой, отошёл.
Они завели одну машину и подожгли оставшуюся. Началась метель, и следа от колёс не было видно.
Мальчики вернулись домой и всю ночь давились сладким немецким печеньем и шоколадом.
Зелимхана убили на следующий день.
Немцы проезжали мимо деревни, где прятались мальчики. Что-то не понравилось чужим разведчикам, что-то испугало: то ли движение, то ли блик на окне – и они, развернувшись, шарахнули по домам из пулемёта. Зеля умирал мучительно, и мальчики, столпившись вокруг, со страхом видели, как он сучит ногами – быстро-быстро.
– Это мой город! Я их маму… – выдохнул Зеля, но не выдержал образ и заплакал. Он плакал и плакал, тонко пищал, как котёнок, и всё это было так не похоже на ловкого и жестокого Зелю.
Он тянул нескончаемую песню «нана-нана-нана», но никто уже не понимал, что это значит на его языке.
Как-то они нашли позицию зенитной батареи – там не было никого.
Стволы целились не в небо, а торчали параллельно земле.
Ляпунов попробовал зарядить пушку, но оказалось, что в деревянных ящиках рядом снаряды другого калибра.
И группа снова поменяла место.
Минин всё время чувствовал дыхание своего города – город жил рядом, и мальчики, увязая по пояс в снегу, ходили, будто щенки вокруг тёплого бока своей матери. С одной стороны было тепло Москвы, а с другой – враг. Они же двигались посередине, ощетинившись, как те самые щенки.
Минин уже редко думал о прошлом. Если бы он вспоминал о нём часто, то он бы, наверное, умер.
Но иногда ему казалось, что причиной всего было не случайное желание посмотреть новый выход со станции метро, а то, что лежало в его основе. Минин любил Москву и мог часами бродить по её переулкам.
Надо было ходить по этому каменному миру с какой-нибудь правильной девочкой, но девочку для прогулок он не успел завести. Тонкий звук этой струны, московского краеведения-краелюбия, ещё звучал в нём. Оттого в этих снежных полях он чувствовал себя частью площади Маяковского, осколком родонитовой колонны, кусочком смальты с панно, изображающего вечно летящие самолёты, под беззвучным полётом которых сейчас читает свой праздничный доклад Сталин. Самолёт был важнее Сталина, вернее, Сталин тоже был частью этого города и был вроде самолёта.
А Минин был главнее Сталина – потому что знал, что будет с этим человеком во френче, и знал, что сроки его смерены.
Поутру мальчики, будто мене и текел, вкупе с упарсин, вычерчивали жёлтым по снегу свои неразличимые письмена. Часовой механизм истории проворачивался, и Минину казалось, что он исполняет роль анкерного регулятора – важной детали.
Теперь его пугало только то, что он может оказаться деталью неглавной и всё будет зря.
Через несколько дней после смерти Зели они наткнулись на очередную деревню. Рядом с избами, поперёк дороги, стоял залепленный снегом немецкий бронетранспортёр. Мальчики обошли вокруг и нашли замёрзшего часового.
Минин с трудом вынул из его рук винтовку, а из вымороженной машины взял канистру с соляркой. Солярка стала похожа на желе, и мальчики просто размазали её по стенам избы с немцами. Потом они припёрли дверь бревном и стали смотреть на огонь.
На них из узкой щели погреба с ужасом смотрели две старухи. Но мальчики не думали, что кто-то, кроме врага, может быть рядом, они вообще ни о чём не задумывались – и в этом была их сила. Однажды они убили заблудившегося немецкого офицера – когда его, оставшегося после налёта, вытащили из машины, он был похож на жука в муравейнике, – только сапоги взмахивали в воздухе. Спустя ещё какое-то время офицер и вовсе перестал походить на человека.
Через пару недель они, обманувшись, завязали бой с танковой разведкой – и танкисты не разбираясь, кучно обстреляли отряд из пушек. Часть детей убили сразу, а несколько расползлись по снегу ранеными зверьками – и по следу было видно, кто куда дополз.
Их осталось четверо – Ляпунова ранило в руку, но он не подавал виду, что ему больно. Зато к вечеру они нашли новую пустую деревню.
Это была не деревня, а дачный посёлок. За крепкими заборами стояли богатые дома – два младших мальчика, близнецы без имён, растопили печь стульями, а обессиленный Ляпунов сразу заснул.
Минин разглядывал старые, но в этом мире почти свежие журналы – за август и сентябрь. Там, на иллюстрациях, плыли дирижабли и Ленин махал рукой со здания Дворца Советов. Минин сам себе казался похожим на сумасшедшего инженера Гарина, что на заброшенном острове вместе со своей подругой листает альбомы с фантастическими проектами несуществующих городов.
Положив под голову стопку утопий, он заснул. Он спал, а за щекой у него плавился в слюне сухарь, найденный близнецами на кухне.
Минин проснулся от того, что раненый дёргал его за руку.
– Давай поговорим, а? – Ляпунов задыхался. – Я умру, и мне страшно. Ты можешь понять, что с нами произошло, а? Мы ведь умрём и сразу воскреснем? Это ведь такая игра?
– Я не знаю, Саня, – ответил Минин, слушая потрескивание остывающей печи.
– Мы должны умереть, – печально сказал Ляпунов. – Мы все умрём, это ясно и ежу. Это город затыкает нами дыру во времени. Мы с тобой как эритроциты.
– Что?
– Эритроциты. Это… Нет, не важно. Знаешь, что такое саморегуляция в городе – ну, там, прокладывают дорожку какую-нибудь пафосную в парке, а потом оказывается, что так ходить неудобно, и вот протоптали совсем другую тропинку. А через эту дорожку проросла трава, асфальт потрескался, фонари расколотили, и всё – нет ни пафоса, ни дорожки.
Это её не кто-то уничтожил, а город целиком, – так со многими вещами бывает, большой город всё переваривает, как организм. Он и в ширину растёт – только иногда растёт не только в пространстве, но и во времени.
– Ну ладно. Если ты такой умный – отчего именно нас сюда закинули?
– Я и сам не знаю. Может, нас просто не так жалко, мы маленькие, у нас самих детей нет. А может, мы все в игры играли про войну. Самое обидное знаешь что? Самое обидное, если городу всё равно, – вот ты думаешь о том, сколько эритроцитов… То есть ладно – как у тебя организм с болезнью борется? Ты об этом думаешь? А тут город берёт у будущего – а что ему взять, кроме нас?