
Полная версия
Каменный пояс. Демидовы. Наследники
Сенька двинулся вперед, кандалы звякнули, отбросил тачку. Еремка напряженно, с опаской вглядывался в рудокопщика, и вдруг лицо его просияло.
– Ой, Сокол, ой, певун мой!
Они обрадованно глядели друг на друга. О чем говорить, когда доглядчик рядом вертится, кричит Еремке:
– Отковал свое, иди к бадье!
Еремка на ходу спросил:
– Как-то жизнь?
– Сам видишь. – Голос у Сеньки хриплый, оскудел.
Еремка приостановился, огляделся, сильно дохнул, и светильник погас; сразу сдавила черная тьма. Кузнец схватил Сокола за руку:
– Демиды отбыли на Москву, чуешь?
– Чую. – Сенька тяжко вздохнул.
– Вдругорядь спущусь, подарочек приволоку, а ты не зевай. Чуешь? – шепнул Еремка Соколу. – А пока – вот…
Сенька ощутил в руке добрую краюху теплого хлеба – нагрелась за Еремкиной пазухой.
– Э-ге-ге! – закричал зычно Еремка. – Светильня сгасла, кремня дай!..
Сокол, пошатываясь, вернулся в забой. Кержак сидел на выбитых глыбах, тяжко дышал:
– Куда бродил?
Сокол переломил хлебную краюху пополам и половину отдал кержаку:
– Ешь!
Кержак взял хлеб, но есть не стал, спросил:
– Хорошее, может, слышал?
– Погоди, будет и оно. – Сокол взялся за кайло и стал долбить породу…
Наломанную руду в тачках возили в рудоразборную светлицу, к бадье. Вверху глубокого колодца виднелось белесое небо, на краях бадьи лежал снег; рудокопщики догадывались о зиме. Но вот уж давненько, как на бадье снег исчез, края ее были влажны, скатывались ядреные, чистые капли. «Вешние дожди идут», – угадывал кержак.
Прибывшая свежая партия кабальных рассказывала: на земле весна; лес оделся листвой, поют птицы. Сухой плешивый старичок из прибывших вынул из-за пазухи зеленую веточку березки. К веточке потянулись десятки рук. Все с жадностью разглядывали зеленые листочки. Кержак оторвал один, положил на ладошку, долго не сводил глаз, а в них стояли мутные слезы. Сокол глянул на друга, засопел и отвернулся:
– Год отжили в преисподней… Ни дня, ни солнышка, ни ласки…
Весь день Сокол пел тоскливые песни, рудокопщики побросали работу, слушали. Доглядчик пробовал разогнать плетью, но кержак крикнул:
– Не тронь, урок сробили… А тронешь – кайлом прибьем!..
Кандальники с тачками ходили в рудоразборную светлицу и долго смотрели вверх узкого колодца: там голубело небо. Все тянули бородатые грязные лица, ухмылялись:
– Весна!
Доглядчик выходил из себя. Хотя кабальные урок свой отработали, но вели себя непривычно, как пчелиный рой весной. Походило на бунт. Доглядчик при смене поднялся наверх и доложил о своей тревоге Мосолову.
Демидовский приказчик спустился в шахты. Тускло светились огоньки в забоях, мужики старательно ломали руду, над потными телами стоял пар. В подземельях давила духота, стояла могильная тишина. Мосолов усмехнулся:
– Где бунт, коли людишки робят, как кони. А ежели песню поют, то разумей: от песни работа легче.
Сумрачный доглядчик перечил:
– Они табуном ходили и на небушко взирали!
Мосолов поднял палец и сказал внушительно:
– На Господа Бога, знать, ходили глядеть. Каются, ноне Святая неделя.
Мосолов был полнокровен, полон силы; ходил он, заложив за спину руки, зоркие глаза заглядывали во все закоулки. «Пустое, – подумал он, – человек спущен в могилу, прикован цепью к большой тяжести – тачке, где ему вылезти?»
Хотелось поскорей выбраться из сырых душных шахт, и он с легкой издевкой сказал доглядчику:
– Человек не птаха, не взлетит из этакой глубины.
Мосолов поднялся наверх спокойный и уверенный. Над прудом дымили домны; знакомо и равномерно стучали обжимные молоты. На горе шелестела свежая, сочная зелень, в пруду квакали лягушки. Солнце садилось за горы…
2Рыжеусый стражник Федька, как только сплыл Акинфий по Чусовой, загулял. Дверь в шахтовый спуск запирал на замок, ружье ставил в угол и присаживался к столу. Доглядчик-раскоряка поднимался к нему, и оба пили…
Пьяный доглядчик жаловался:
– Говорит: человек не птаха, не подымется… А мы – гуси-лебеди. Пей, кум…
Пили…
В колодце вверху сверкали крупные звезды.
«Надо бежать! – решил Сокол. – Весной под каждым кустом дом».
На неделе демидовские дозоры поймали беглого и пригнали в шахты. Веселый Еремка спустился в рудник ковать беглого к тачке.
Как и прошлый раз, Сокол добрался до Еремки. Коваль встретил Сеньку насмешкой:
– Жив, шишига? Крепка шкура-то?
Доглядчик отвернулся. Еремка дохнул на светец – огонь погас.
Кузнец засуетился:
– Ой, будь ты неладно, кремня дайте…
Во тьме он ткнулся в Сеньку и сунул в руку напильничек:
– Держи подарочек… Ежели в бадье будет зелена веточка – наверху пьяны. Беги…
Высекли огонь; Еремка держал наготове молот, посапывал. Сокол как не был – растаял…
После каторжной работы кабальные укладывались на отдых поздно. Пели песни и под песни трудились с напильником над кандальем…
Мосолов сел на хозяйского конька и поехал осматривать стройку на Тагилке-реке. Невьянские жильцы вздохнули легче. Над прудом сверкало солнце, над горами голубело небо; люди как бы впервые увидели их. Веселый кузнец Еремка пришел к Федьке-стражнику со штофами, стал пить вместе с ним.
У пруда расхаживал народ – отдыхал, девки песни пели. Только бородатый кат с разбойничьими глазами ходил сумрачный у правежной избы, ворчал:
– Съехали хозяева – загуляли. Быть битым холопам!..
Кат в бадье отмачивал свои сыромятные плети: «Хлеще будут!»
В Троицын день девки на реке пускали венки; по площади, заложив у целовальника в кабаке свою сабельку, расхаживал пьяный Федька, куражился.
Кат подошел к нему:
– Ты что ж, служивый человек, не у места?
– Я стражник – вольный человек, – бил себя в грудь Федька. – Пью-гуляю, ноне Святая Троица, а ты уйди, варнак…
У ката мысли ворочались медленно, хвастовство Федьки ему пришлось не по душе, он насупился и отошел от бахвала. Завалился кат на замызганные нары и весь день-деньской проспал…
Утром по заводской улице бежал доглядчик-раскоряка, размахивая шапкой, истошно кричал:
– Караул, рудокопщики сбегли!..
Федька-стражник лежал в пропускной избе, повязанный по рукам и по ногам, вращал хмельными глазами. В колодце болталась пустая бадья. Спустились вниз; по шахтам бегали растревоженные голодные крысы да гулко падали в темных переходах капли. В рудоразборной светлице нашли одного старика-рудокопщика. Лежал он на спине, заходился в долгом кашле, харкал кровью и смотрел вверх колодца на голубое пятнышко неба. Старик в забытьи говорил тормошившим его:
– Помираю. Улетели соколы – не поймать!
На земле стояла жара, но кату было холодно, он надел полушубок, взял плеть и пошел в горы отыскивать Мосолова…
3В горы, в лес из рудника бежали кабальные. В лесу – дичь, тишина, болото; человеческий голос слаб, тонет во мхах, в буйных травах. В чаще под лапой зверя трещит сухой валежник.
Глухой ночью беглые выбрались на поляну, кузнец-кержак камнем сбил кандалы народу. Огня не раскладывали. Сокол сидел на пне, кабальные лежали на траве; меж вершин качающихся деревьев блестели звезды.
Сенька убеждал беглых:
– Бежим все вместях. Веник повязанный крепок, не сразу сломишь, а по прутику без труда переломаешь. На дорогах и тропках демидовские псы сторожат, по следу побегут, по одному перехватают.
Кержак сидел у пня, руками уперся в землю, примял папоротник. Борода взъерошена, глаза волчьи.
– Верную речь Сокол держит! – одобрил он.
Беглые молчали, потупив глаза в землю.
– Ну что молчите? – Кержак потянул и выворотил папоротник с землей.
– Я бы рад, – шевельнулся тощий мужичонка; бороденка у него ершиная, на лице ранние морщины, – рад бы… Да к дому спешить надо… Я – галичский…
– Вот видишь, ему до Галича, а мне к Рязани подаваться – как тут вместе? Вот вить как, а? – Молодец в серой сермяге поскреб ногтями нечесаный затылок.
Сенька спросил с горькой усмешкой:
– А на Рязани что тебя поджидает? Аль не отведал у барина-господина плетей?
– Бухнусь барину в ноги; верно, отходит плетью, да простит. На земле маета лучше, чем под землей.
Сенька недовольно сдвинул брови:
– Эх ты, рязань косопузая, о себе думаешь. Зайцем потрусишь – поймают…
– Не поймают, – шевельнул плечами рязанец и ухмыльнулся.
– Храбрый! – Глаза кержака стали грозны. – Ослобождали – с нами, а ослобонили – в сторону. Я, Сокол, с тобой иду. Завязали мы, Сенька, свою жизнь одним узелком: драться нам вместе и умирать вместе.
К Сеньке подобрались пять беглых; решили с ним идти в огонь, в воду. Остальные – кто куда.
По лесу потянул предутренний холодок, на кустах засверкала роса, и звезды гасли одна за другой.
Беглые в одиночку, по двое уходили каждый в свой путь. Уходили молча, не прощаясь, – стыдно было за поруху товарищества.
Меж тем в Невьянск на взмыленной лошади прискакал демидовский приказчик Мосолов и начал расправу. Со всего завода согнали рабочих к правежной избе; перед ней стояли козлы. Первым привязали Федьку-стражника, спустили штаны, и кат, поплевав на ладони, стал хлестать нерадивого. Стражник пучил рачьи глаза, не стерпел – орал благим матом. Кат прибавил силы в битье – Федька, осипнув, поник головой и замолчал. После каждого удара дергались только Федькины пятки.
После Федьки-стражника перепороли всех рабочих: на каждом нашли вину. Заводские выстроены в круг, в центре козлы, Мосолов хватал подряд первого попавшегося и вытаскивал на середину круга. Злой, с перекошенным лицом, он люто кидался на людей:
– Где ходил, где был?
– Ды-к, я до кузни шел да прослышал – сбегли…
– Секи! – командовал Мосолов кату.
У ката глаза налились кровью, рука раззуделась, сек нещадно. Сыромятный ремень сочился кровью.
– Ой, ладно! Ой, так! – поощрял Мосолов и хватался сам за плеть.
– Уйди! – отталкивал его кат. – Уйди, а то и тебя отхлещу…
– У, черт ретивый! – Мосолову по душе была такая усердность ката.
Секли женщин, бесстыдно задрав сарафаны. Холопки огрызались, вырывались, но дюжий кат глушил их кулаком и привязывал к станку.
Розыск шел три часа; кат выбился из сил; он бросил плеть, сел у козел прямо на землю и подолом рубахи утер ручьи пота; руки у палача дрожали.
– Что, пристал, пес? – недовольно поглядел на ката Мосолов. – Дай плеть…
Мосолов сбросил кафтан, засучил рукава, сам стал сечь. Палач глядел на приказчика, морщился:
– Плохо…
В сараях, где складывалось железо, нашли доглядчика Заячью Губу. Доглядчик висел на кушаке, страшно высунув язык.
– Сам себя порешил, – доложили Мосолову.
Приказчик выругался:
– Труслив, губан! Выбросить из петли падаль…
По дорогам и лесам, на перевалах зашевелились демидовские дозоры, хватали беглых, вязали веревками и гнали в Невьянск. Поймали и галича, поймали и рязанца. Рязанец пал на колени перед объездчиком:
– Убей тута…
– Что, убоялся в Невьянск волочиться?
– Убоялся. Страшно, – тихим голосом сознался рязанец.
– Умел бегать – сумей ответ держать, – толкнул в спину беглого объездчик.
Галич держал себя смирно, шел с искровавленным лицом и утешал себя: «Христос терпел и нам велел…»
Искалеченных, избитых волокли в вотчину невьянского владыки. Каменную терновку[14] тесно набили провинными. Беглым набили колодки, заковали в цепи. Тем, кто огрызался, на шею надели рогатки.
4Сенька Сокол и кержак да пять беглых ушли далеко; много застав миновали. На демидовских куренях нарвались на углежогов. Углежоги не донесли, поделились последним хлебом…
В лесу беглые поделали себе дубины. Вел Сенька Сокол ватажку на Волгу-реку. Дышалось легко, по лесам пели птицы, на глухих озерах играли лебединые стаи. Под июньским солнцем млели белоствольные березки, на полях гудели пчелы – собирали мед.
Раны от кандалья заживали, обвертывали их лопушником – врачевались сами. Песен не пели, шли молча.
– Успеем, напоемся. – Сенька всматривался в синие горы. – Все горы да увалы, увалы да горы. Погоди, вот минем Башкир-землю, выйдем на Каму-реку и запоем.
– Петь будем, купцов дубьем бить будем, ух, чешутся мои рученьки! – Кержак сладко потягивался, в черной бороде поблескивали острые зубы.
По горам да по лесам поселки редки, народ мается в них суровый, но обычай такой: посельники на полочке у кутного окна на ночь ставили горшок молока да хлеб. Бежали из Сибири на Русь измаянные люди, уходили от демидовских заводов на юг, в степи, скрывались кабальные на Иргиз-реке у раскольников. Всех беглых подкармливали посельники. Сенькина ватажка сыта была…
Вышли на Каму-реку: вода – синяя, леса – темные. По берегу тропы натоптали лаптями бурлаки, намочили едким потом; на тропах не растет трава, не цветет цвет. В Каме-реке рыба играет, струги плывут. В Закамье – боры, над ними медленно двигаются снежные облака…
В сельце ватажка упросилась в баню. Кривоглазая баба в синем сарафане недоверчиво оглядела мужиков:
– Может, вы беглые, а то каторжные, а мужик мой на стругах ушел…
Кержак присел на колоду, рассматривал бабу. Она была тощая, ноги – курьи, назавидная. Кержак сплюнул.
– Верно, народ мы ходовой, но баб не трогаем.
Про себя кержак сердито подумал: «Измаялись, а не всякую подбираем».
И женщине:
– Ты нас, хозяйка, пусти; испаримся да Богу помолимся.
Посельница жадно оглядела ватажку:
– Лужок скосите – пущу. Мужики не мужики, гляжу, а медведи…
Пришлось стать за косу. Пожня густа и пахуча, травы сочны и росисты. Посельница накормила ватагу, косилось споро; работалось, как пелось. В мужицкой душе поднялось извечное – к земле приглядывались, принюхивались к травам.
Над пожней неугомонно играли жаворонки – старые приятели. Солнце грело, во ржи кричали перепела.
Сенька первым шел, за ним – кержак, за кержаком – пятеро. Трава ложилась косматым валом, дымилась – испарялась роса…
К полудню покончили с пожней, посельница сытно покормила. Беглые накололи дров, истопили баню, залезли в нее. В бане – хохот, хлест, ругань; кряхтели, мычали от запаха веников да хлестанья. Сладко ныло, свербело измаянное тело.
Кривоглазая посельница загляделась: здоровущие озорные мужики выбежали из бани – и в Каму-реку. Плыли, сопели; наигрались – и на берег; от накаленного тела шел пар.
После доброго пара и маеты беглые забрались на сеновал и захрапели.
Той порой беглецов заметил староста; он обегал дворы, собрал крепких мужиков-прасолов, судовщика; побрали вилы, топоры, окружили сеновал и повязали сонных беглых. Они спросонья глаза протирали:
– Откуда только пес злобный взялся?
Обувь у старосты – юфтяная, ноги большие, сам – дохлый кочет, а глаза желтые. Староста допытывался:
– Демидовские? Кто из вас ватажный?
Кержак глядел исподлобья. Сенька плюнул в рыжую бороденку старосты:
– Угадай, кто ватажный!
Прасол, плечистый мужик в темной сермяге и в смазных сапогах, нацелил на Сокола вилы:
– Заколю! Пошто забижаешь?
– А пошто повязал? Мы вольные казаки и шли своим путем…
Прасол оперся на вилы, морда – нахальная.
– Видывали таких казаков, их ныне от Демида бежит, как вода журчит.
– Ряди караул да гони по Сибирке.
– Знакома дорожка-то? – утер бороденку староста.
Беглые отмалчивались.
Кержак поднял волосатое лицо, загляделся на голубизну неба, вздохнул:
– А небушко-то какое… Эх, отгулялись, братцы!
Он стал рядом с Соколом, крикнул мужикам:
– Ведите, ироды!
Ватагу подняли, стабунили и погнали по дороге…
Дорога пылила, жгло солнце, а в небе кружил лихой ястреб-разбойник.
Сокол тряхнул кудрями, вздохнул глубоко:
– Не унывай, братцы. Споем от докуки.
Ватажники запели удалую песню…
Глава седьмая
1Неделю усердствовал Мосолов: перепорол всех, от мала до велика. Козлы у правежной избы и земля густо обрызгались кровью. Из терновки по ночам волокли гиблых, хоронили тайно. Доглядчика-раскоряку Заячью Губу выбросили в лесу. Воронье передралось из-за мертвечины, зверье обглодало кости.
Приказчик хвалился кату:
– Слово мое крепко; хозяину своему предан. Вот оно как!
Кат от большой работы утешил звериный зуд, обмяк, умаялся. После правежа он нахлестался хмельного, повалился под тыном и мычал. Огромные пятки босых ног желтели на солнце. Лохматая голова палача покоилась в тени в чернобылье…
Голодные псы лизали кровь с сыромятной плети…
Завод работал неустанно, равномерно постукивали обжимные молоты, на пруду шумели водяные колеса, в домнах варилось железо. Из лесных куреней приписные мужики возили нажженный уголь. От хозяина Демидова приходили хорошие вести. Все шло гладко, на добром ходу.
В воскресный день пополудни на заводской двор пригнали изловленных на Каме-реке. Беглых выстроили в ряд, из заводской конторы вышел Мосолов, обошел их. Насупился; кержака и Сеньку наказал отвести в сторону, а пятерым беглым приказал скинуть портки. Мужики оглянулись, кругом тын, островьем кверху, у ворот пристава – не сбежишь; понурились и покорно сняли портки. Отдохнувший кат опять потешил душу…
Небитых Сеньку Сокола и кержака отвели в демидовские подвалы. С каменных сводов капала холодная роса; капли гулко звучали в густой тьме. Беглых приковали к стенке.
Сенька брякнул цепями:
– Ты здесь?
– Тут, – отозвался кержак.
– А кто стонет?..
Оба прислушались: в углу стонал человек.
– Эй, кто? – Сенька поразился: не узнал своего голоса.
Человек в углу не отозвался, затих.
Кержак пожаловался с сокрушением:
– В бреду у него душа, а нас, слышь-ко, не били, знать, хуже будет…
К подземельям не привыкать – кержак растянулся и захрапел. Сенька не смыкал глаз; во мраке плыли разноцветные круги, гасли и вновь появлялись. Мерещились леса, горы, солнце…
2В углу под серыми сводами склепа, на гнилой соломе лежал прикованный на длинную цепь избитый раскольник и жаловался:
– Руду отыскал, солдату сказал, а солдат с дочкой пошли крепить место за собой – пропали. Наехали демидовские варнаки на скит, старцев не тронули, а меня сюда приволокли.
Сенька спросил:
– Пытали?
Голос раскольника задрожал горько:
– Еще как!
– Сказал, где руда? – не отставал Сенька.
– Скажешь. Кости хрустели. Во как!
– Ну, Сенька, сгибли тут. – Кержак брякнул цепью. – Пытать придут.
Скитник в углу шептал сухими губами:
– Наши древлей веры людишки бегут от Антихриста на Каменный Пояс, а тут-ка свой царь объявился – Демидов. Где тут правду найдешь? Прошел я города, проплыл реки, перелез горы, а правды на земле не нашел. Вот на цепь, как пса смердящего, приковали, измучили. Раздумал я и дошел, что правда в самом себе. Терпеть надо!
– Врешь! – вспыхнул Сенька. – Врешь, есть правда на земле, да упрятали ее купцы и бояре. А добыть ее – выходит, бить мироедов до корня.
– Крушить! – рявкнул кержак. – Эх, походить бы по Волге-реке, по разинской дорожке. Жалко, не пришлось!
– Ой, робята! – Раскольник измученно вздохнул. – Сижу под землей-маткой и слышу, как земля стонет. Не нашелся еще тот человек, который все слезы да горе народное собрал бы в одну жменю да бояр и воевод царских к ответу стребовал. И не родится, детушки…
– Родится! – горячо крикнул Сенька. – Ох и горько придется тогда боярину!
– За все разом отплатим! – с жаром сказал кержак.
В подвале стояла могильная тишина; по стенам сочилась сырость. Кат приносил раз в день по ломтю хлеба да перед каждым в берестяной корец плескал немного воды. Палач молчал, топтался по подземелью, тяжелым взглядом поглядывал на кандальных.
Хлеба и воды не хватало, тело стало сохнуть. Беглые томились – чего ждут? Или просто заживо погребли и с тем конец?
Прошло много дней; раскольник в углу становился тише, уже не спорил, только слушал да покашливал.
– Отхожу. Не сегодня завтра уйду в дальнюю путь-дорогу. Чую, мало осталось. Жаль, с Аннушкой, дочкой, не свиделся.
– Живи! Чего каркаешь? – Кержак сидел на корточках, привалившись спиной к стене, и зорко поглядывал в угол.
Раскольник вздыхал:
– Ноне сон виделся, будто с посохом иду в крутую гору, а на горе стоит отец и манит меня: «Торопись, Акимушка, хватит, походил по земле, навиделся горя». К чему, думаю? К смерти. Ноне помру.
– Чудишь, отец. Дай я песню спою, – предложил Сенька.
Старик прошептал:
– Не до песни. Слышь, что я попрошу тебя? Снял я крест, умру ноне – а ты подыми, может, вырвешься. Всяко бывает. Аннушке крест передашь, а узнать ее нетрудно…
Старик долго рассказывал о дочке, постепенно затихая. Вздохнул:
– Что-то слабость одолела, малость сосну…
Весь день и всю ночь отмалчивался старик. Пришел кат, принес хлеб и воду. Мутный свет фонаря слабо осветил угол: раскольник лежал скорчившись, лицом к стене. Кат ткнул ногой его.
– Ишь ты, никак отошел! – удивленно сказал он.
Кержак и Сенька застыли: ничто не нарушало молчания. Кат опустил лохматую голову, поскреб затылок.
– Поди, Господу Богу теперь у престола жалуется. Руки-то наши по локоть в крови. – Палач тряхнул головой, насупился. – Вы-то не очень радуйтесь, еще плетью отгуляю! – пригрозил он.
Кат погасил светец, гремя подковами по каменному полу, ушел. Покойник стыл на соломе. Кержак прижался спиной к сырой стене и не отрывал от мрака глаз; поминутно спрашивал:
– Сенька, спишь?
– Не…
– Не спи, Сенька, – просил кержак. – Боязно. Крыс да покойников боюсь.
– С чего? Плетей не убоялся, а тут…
Кержак подтянулся к Сеньке поближе, тяжело дохнул:
– Смерти не страшно, а мертвяков боюсь.
Сенька лежал на гнилой соломе.
– А ты чуешь, – сказал он, – кат ушел, а я крест подобрал.
Прошло три дня, кат приносил еду и питье, но покойника не убирал. По узилищу поплыл тошнотворный душок. Кержак не сводил глаз с угла, томился. Сенька говорил:
– Ишь как по жадности напугался Демид, мертвяка и того на цепи держит. Убоялся, как бы руду Осподу Богу не отдал.
Кержак угрюмо сказал:
– Ты молчи. Покойник – он, брат, все слышит. Эх, убечь бы отсюда! Худо нам, Сеня, будет. Ой худо! Чую, зверь Демид затеял страшное…
Сеньке Соколу на сердце пала тоска; он скрипнул зубами:
– Пусть сказнит лютой смертью – не покорюсь я!..
– Слышь? – Кержак схватил Сеньку за руку. – Сюда идут…
По каменным ступеням гремели подкованные сапоги. Гудели глухие голоса. Дубовая отсыревшая дверь заскрипела на ржавых петлях, распахнулась. В подвал шагнул кат, в его руках потрескивал смоляной факел. Уродливые тени метались по стене. Из-за спины ката вышел грозный хозяин Никита Демидов. Он стоял, широко расставив крепкие ноги. Густые черные брови на переносье хозяина сошлись, взгляд был тяжел, Демидов погладил курчавую бороду:
– Ну, здорово. Довелось-таки свидеться. Сенька, пошто забыл наш уговор?
Сокол энергично поднял голову, озорно отозвался:
– Здорово, ворон! Терзать пришел?
– Разве ж так встречают холопы своего хозяина? – хмуро вымолвил Никита.
– А зачем на цепи, как зверей, держишь? – закричал кержак и угрожающе загремел кандалами. – Пошто упокойника не хоронишь?
Демидов сощурил глаза; в узких темных щелях горели злые огоньки.
– Не к чему тревожить, истлеет и тут… А вас судить буду – я вам судья и бог. Свети! – Голос его прозвучал сурово.
Кат поднял факел. Кандальники сидели рядом, оба бородатые, бороды грязные, спутанные.
– Встань! – крикнул Демидов кержаку. – Почему дважды бегал? Пошто хозяину разор чинил да смуту средь народишка сеял?
– Уйди! – харкнул под ноги хозяину кержак. – Уйди, кандальем убью…
– Ишь ты, не угомонился. Храбер! – усмехнувшись, сказал Никита, и по его голому черепу пробежали мелкие складки. – Не грози, не убьешь! Силенкой и меня Бог не обидел! – Он сжал увесистые кулаки и повысил злой голос: – Ух, и накажу тебя!
– На это ты мастер! – не унимался кержак. – Изобьешь, а после что сробишь со мной?
– А после того, как бит будешь, камнем закладут…
Кержак молча опустил голову, руки его дрожали. Демидов судил Сеньку:
– Тебе, Сокол, смерть пошлю особую, а какую – сам узнаешь…
Сенька сидел по-татарски, подбоченился, не повел ухом и опять озорно отозвался:
– От тебя, хозяин, иного не ждал. Казнить ты наловчился. Может, скажешь, какую кончину надумал, а?
На темном сухом лице Демидова обрисовались скулы. Орлиный нос раздулся, как у стервятника. Он ткнул твердым перстом:
– Ин будь по-твоему, скажу. Стравлю тебя волку…
– Эх, жаль, а я-то мыслил: получше что придумаешь, – насмешливо сказал Сенька.
– Сатана! – плюнул Демидов и круто повернулся спиной к кандальникам. – Свети!
Кат забежал вперед и осветил дорогу. Демидов медленно, грузно поднимался по ступеням. Борода его тряслась, губы пересохли…