bannerbanner
Золотое время
Золотое время

Полная версия

Золотое время

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Серия «Другая реальность (АСТ)»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

– Что это, Варна?

– Где?

– В небе!

– Нет ничего.

– Но гул!

– Какой гул, Волла? Ничего я не слышу.

Тут солнце от меня отступилось, глаза к свету привыкли, и я увидела – снег белый, небо голубое. Дети играют. Рыжая собака лает на дороге. Торопливая женщина к соседке спешит. И в небе пусто. Только облака. И гула никакого.

Это в первый раз тогда со мной было, что глаза подвели, а уши – нет.

В тот день и ушел к Камлакам Варна.

Мамонты

Гул достигает максимума и резко обрывается, как всегда, когда самолет переходит границу скорости. Сразу становится тихо, как будто все в природе придавленно оглядывается, пропала ли опасность, повезло ли на этот раз.

Повезло.

Хотя самолеты летают здесь часто, пора бы природе и привыкнуть – город далеко, а вот летно-испытательный комплекс от авиазавода поближе, и маршруты самолетов проходят здесь – глушь, тайга, случись чего, не на город же им пикировать. Ильдар про это знает, недаром пытался поступать в авиационный. Два раза. И оба пролетел, как этот самый самолет.

Поднимает голову, всматривается в небо. Но след уже не виден. Или слишком темно – ранние октябрьские сумерки, глаза будто слепнут. Самое неприятное время. Передергивает плечами – в легкой куртёнке зябко. То ли еще будет. Не думал ведь, что застрянет тут до холодов, ничего с собой не взял. А ведь конца-края их сидению не видно.

Ладно, шут с ним. Прорвемся.

Оборачивается на могилу. Памятник на холме, открытое, голое место, даже оградки нет. Не ушла, там еще. Сидит спокойно, как за чаепитием. За чаепитием и есть: перед памятником чашечка, она как приходит, наливает из термоса чай. Конфеты кладет. Сидит, сама пьет из крышки термоса. Цветы там всегда свежие, свечка в банке. Уютно даже. Подумал: нравится ли ему такое? Самому бы хотелось так? В смысле, чтобы к нему ходили, когда под памятником будет лежать.

Тьфу, вот о чем точно думать не надо!

Рябина, под которой он стоит, зашелестела – из-под холма, с реки, тянет ветром, продирает под тонкой кожанкой. Ильдар снова ежится. Смотрит на часы: без пятнадцати пять. Полчаса прошло, скоро домой пойдет. Он никогда ее не торопит. Глупо торопить: она как ходила без него, так и с ним ходит, ей вообще по барабану, есть он тут или нет, будет ждать или нет. Это ему нужно, а не ей. Он себя не обманывает. Иногда хочется, чтобы было не так, пытается подмечать: вдруг хоть потеплее посмотрит? Нет, он для нее ничто, пустое место. Хочет ходить сюда – пусть ходит. Нет – она не расстроится. Пока идут с кладбища до ее дома, всегда молчат. Он напряженно пытается придумать тему для разговора, а ей, кажется, и не нужно. Ей вообще ничего не нужно. Для чего же ему тогда она?

Дурак ты, Рыжий, сказал недавно Серый. Она же ребенок еще. Она на тебя как на парня и не смотрит. А ты к ней привязался как банный лист. Вот он сказал – и Ильдару самому стало понятно, чего это он к ней привязался. И жарко стало от этого понимания. Он не думал о таком – ну, ходит за ней и ходит, нравится смотреть на нее. А зачем и для чего – не думал. Серый сказал – начал понимать. И что с этим теперь делать? Тринадцать лет – правда же ребенок. Хотя сам себя в тринадцать Ильдар уже ребенком не считал. Ну так то он. А она – девочка.

Дурак ты рыжий, повторяет он про себя и начинает прыгать на месте. Руки окоченели, ладони раскраснелись и опухли. Сует их под мышки, нахохливается, как ворона. Закрывает глаза, легко вызывает во внутренней темноте ее образ – черные волосы, тонкие брови, тонкие губы, узкие, чуть раскосые глаза, вообще все черты узкие, как будто вырезаны самым тонким, острым резцом по темному, смуглому дереву. Взгляд внимательный и надменный. Или так кажется – у азиатов всегда непонятный взгляд. А она азиатка? Не ясно, Ильдар до сих пор не определил. Так посмотришь – вроде да. А иначе – как будто и нет. Помесь, серединка на половинку: папа русский, видел он этого папу.

Под ложечкой потянуло. Ильдар прыгает и тихонько скулит. Но не уйти же без нее. И правда, таскается за ней, как собака. Местные уже косятся. Хотя сами ее боятся. Может, конечно, это он выдумал, но несколько раз замечал: и девчонки, ее одноклассницы, и парни – сторонятся. Она всегда одна. Взрослые на улице здороваются сквозь губу. И видно – не презирают, а именно боятся. Ильдар знает этот взгляд – показательно вежливый, а внутри – страх. Так его собственная бабушка смотрела на тетю Алию – про ту в деревне поговаривали, что она умеет оборачиваться, ходит по чужим дворам, ворует цыплят, и вообще добра от нее не жди. Ильдар мелкий был, они вместе с пацанами вечерами бегали подглядывать – вдруг и правда тетя Алия прыгнет через три ножа и обернется черным поросенком? Бабушка жутким шепотом говорила, мешая русские и татарские слова, что, если такой поросенок к тебе подбежит, нужно его по уху ножом хватануть. Тогда на следующий день тетка Алия придет с обрезанным ухом, и все в деревне узнают, что она оборотень. Больше не станет хулиганить.

Но почему, за какие такие грехи боятся здесь ее – хрупкую, тихую, – он не понимал. Неужели из-за этих вот вечерних походов на кладбище? Все про это знают, деревня – ничего не скроешь. Другого странного он в ней не замечал. Ну и пусть, ему только на руку. Никто не начнет права качать, все-таки он приезжий, и вдруг такое нахальство. Ильдар, сам деревенский, знал, что такого не любят: у них пацаны не потерпели бы, если бы кто-то таскался за их девчонкой. А тут всем фиолетово.

О, встала. С холма идет. Не к нему – по другой тропинке. Она то так, то этак ходит, знает каждый куст. А ему – угадывай, куда свернет, да догоняй. Ильдар снимается с места, быстрым шагом, лавируя между оградками и памятниками, идет следом. Темно уже, как бы ноги не переломать. Она идет быстро, не обернется – ей до него дела нет. И ничего не боится. Ни его, ни мертвяков. Вообще смелая. Обычно он догоняет ее уже на выходе, возле часовни, и потом просто идет рядом. Провожает до крыльца. За удачу считает, если она хоть раз на него посмотрит. Почему-то ему кажется, хочется верить, что, если он будет вот так каждый день с ней ходить, она наконец привыкнет. Как природа к самолетам. Не может не привыкнуть.

Что-то шуршит слева – и его хватают за руку. Ильдар не успевает испугаться.

– О, Рыжий! Сам нарисовался. А я за тобой.

Серый. Выходит из кустов.

– Телочку свою пасешь. – Осклабился – сквозь сумерки виден щербатый рот. – Ну-ну.

У него глухой, как будто всегда осипший голос. Серый высокий, но рыхлый, и Ильдару не нравится, как он смотрит вслед уходящей Насте.

– Идем, дело есть, – кивает Серый потом, дождавшись, когда она скроется из вида, и идет по тропинке в обратную сторону, к реке. Не оглядывается и не зовет его – уверен, что пойдет, деваться ему некуда.

Ильдар смотрит вниз – Настя уже в желтом круге света фонаря у крошечной часовни. Еще шаг – и канет в густой октябрьской тьме.

А он послушно, как скотина, поворачивает и идет за Серым, хотя все в нем тянется вниз с холма – за ней. Как будто раздваивается, и пока ноги несут вверх, мысленно он проходит за ней след в след, обходит часовню, выходит на дорогу и идет дальше – по центральной улице, мимо школы, мимо старого магазина и их стройки – к ее дому: большой, за забором, как и все дома здесь за глухими заборами. Собаки брешут в неуютный вечер. Редкие фонари – у школы да на повороте к магазину. Остальное тонет в блестящей, влажной и ветреной темноте. Школа единственная не за забором, но она далеко от дороги, перед ней большой пустырь, залитый светом одинокого фонаря. Напротив – их почти заброшенная стройка, недостроенные стены врезаются в ночь, как обглоданный остов животного. Ни души на улице, но Настя не боится. Ничего она не боится, только магазин всегда обходит подальше, по другой стороне улицы. Старый, приземистый, он белеет боком, темнеет выщербленной штукатуркой, зияет разбитым окном – вместо стекла вставлен кусок фанеры. Ильдар знает, что Настя никогда не ходит сюда. Почему – он не понимает и не у кого спросить.

– Быстро ты обернулся.

Высокий голос Валерика вырывает его из мыслей. Тот курит, поджидая их среди могил на холме.

– Да он тут был, далеко ходить не пришлось.

– А, бабу свою обхаживает! – тоже догадывается Валерик и начинает ржать. Смех у него гаденький, похабный. Всё-то они знают. – Так и не подступился? Ты ее к нам приводи, научим, чё делать. Да, Серёг?

Тот ухмыляется. Ильдара трясет.

– И скажи ей, кстати, что ночью жальник – не то место для девки. Мало ли кто привяжется. Упыри какие-нибудь, – продолжает ржать Валерик.

– По нашим временам людей бояться больше надо, чем упырей, – говорит Серый. Он тоже курит. Красная точка вспыхивает ярче возле лица.

– Ага, люди – те еще упыри, – шутит Валерик и ржет, и кашляет. Потом, прокашлявшись, спрашивает непонятно у кого: – Она-то знаешь, куда ходит? Вот сюда.

Щелкает фонариком, и луч выхватывает плиту возле его ног. Свечка в баночке почти догорела, фитиль еле пляшет, когда ветер задувает внутрь. На гладком камне – фотография в рамочке: те же тонкие скулы, узкие глаза, черные волосы. Но лицо пошире. И взгляд – без надменности, но еще более непонятный, странный совсем взгляд. Такие всегда бывают у мертвых на могильных фотках, как будто они смотрят оттуда. Такой взгляд живому невозможно понять.

Белые цифры внизу:

16. V.1965 г. – 20.X.1995 г.

– Мамка ее, – говорит Валерик и светит Ильдару в лицо. Тот щурится и отворачивается. – Продавщицей в магазине была.

– Это грохнули которую, что ли? – спрашивает Серый равнодушно.

– Ага. Пять лет как раз на днях. А ведь нехристи, скажи? – Валерик кивает на памятник. – Без ограды, прям так. Язычники, едрить-колотить.

– Работы нас лишают, – буркает Серый. Не то шутит, не то нет, не ясно.

Валерик гыгает:

– Точняк. Ее, говорят, муж откуда-то с северов привез, когда в геологах работал. Бабка вроде как шаманкой была.

Может, потому ее и не любят, думает Ильдар. Точно, как тетю Алию.

– Прямо так и шаманка? – сомневается Серый.

– Хер знает, не секу. – Валерик щелчком сбрасывает окурок и начинает спускаться к реке с другой стороны холма. Фонарик мечется по кустам, по жухлой траве. Серый и Ильдар тянутся следом. – А ты знаешь, что папа ее мент?

Его голос доносится до Ильдара с порывами ветра, то тише, то громче. Серый что-то на это говорит, до него не долетает. Валерик отвечает:

– Бывший, не ссы. Он ушел. Его ушли. Лез много, дознаться пытался, кто тогда магаз хапнул. Ему и намекнули популярно: много будешь знать, дочка сиротой останется. Теперь вот в городе устроиться пытается, поэтому его дома не бывает никогда. Все в город лезут, намазано им там. Они туда, а мы оттуда. – Валерик снова гыкает.

Откуда он все это знает? В любую дырку пролезет без мыла. Почему вообще про нее разнюхивает? Ильдар чувствует подкатывающую тошноту. От дыма их сигарет, от голода. И от этого разговора. Он вот ничего не знал ни про ее мать, ни про отца, даже в голову не приходило спросить. И какое ему дело, бывает он дома, не бывает…

– Так что ты смотри, Рыжий, от такого тестя подальше. – Валерик смеется и еще что-то говорит, но они уже спустились вниз, и ветер сносит его слова в сторону, к реке. – …в восьмом, нет?

– Чего? – Ильдар с трудом разлепляет губы. Язык не поворачивается, тоже как будто примерз.

– В классе она в каком, спрашиваю? В восьмом? Целка несовершеннолетняя. Ты руки-то при себе держи. От двенадцати лет отхватишь. Общего режима.

Что-то хрустит – Ильдар не сразу понимает, что это он так сжал свои челюсти. И почему он все это терпит? Снова и снова спрашивает себя и не понимает. Плюнуть на все и уехать, на автобус пока денег хватит, не все еще прожил, что из дома взял.

Только это значит – и от нее уехать. А что-то ему говорит, что это насовсем.

– Ладно, харэ языком чесать, – обрывает Серый. – Там вон.

Они уже дошли до обрыва. Тут кладбище заканчивается, внизу – река. Быстрая, черная. Блестящая. Ее отсюда не видно, но Ильдар знает, что она там. Огибает деревню. Бежит на север. Все сибирские реки бегут на север – в Океан.

Мужики спускаются по тропинке, но не прямо вниз, а забирают по обрыву вбок. Идут по осыпающемуся яру. Валерик впереди, легко прыгает, за ним сыпется земля. Он приземистый, толстый, почти круглый, как колобок, такой же верткий и быстрый. Если сам Ильдар – Рыжий, а Серега – Серый, то Валера должен бы зваться Белый: лысину обрамляет нимб белых, не седых, а именно белых, пушистых и как будто бы неживых волос; в сумерках они видны ярко, как метка под хвостом оленухи. Ильдар фыркает, подумав такое. Сам Валерик говорит, что он альбинос. Правда, нет ли, кто поймет: Валера часто так шутит, что не ясно – не то заливает, не то всерьез. Но кожа у него тоже с бледными пятнами, на руки неприятно смотреть – как будто испачкался в краске и не отмылся. Ладони всегда обветренные, шершавые, пальцы шелушатся. Но этими руками он запросто загибает стальные уголки, ломает кирпичи и гнет гвозди, Ильдар сам видел. Он удивился, когда узнал, что Валерик старше флегматичного Серёги. На шесть лет.

Как он – Насти.

– Тут! – кричит впереди Валера и останавливается. Вынырнувшая из-за реки луна освещает его сбоку, он резко очерчен над водой и сплошной черной массой прибрежных кустов.

– Чего орешь, – одергивает его Серый.

Ильдар замечает, что там, где Валера остановился, из яра торчит лопата: заметили место, значит.

– Да не будет тут никого, не ссы. По реке разве пойдет кто.

– Нам никого не надо.

В ботинки набилась холодная, влажная земля. Ильдар наклоняется, чтобы вытрясти. Серый в это время достает из кустов еще две лопаты, протягивает одну ему. Кивком отправляет выше: копай. Сам врезается в том же месте, где стоит. Валера уже бодро копает. Слышно, как лопата обо что-то гулко стукается.

– Что там? – спрашивает Ильдар, шмыгнув носом.

Ему уже совсем не по себе. Ночь, кладбище, неприкрытые забором могилы. Мало ли какие албысы могут бродить в октябрьских сумерках. Снова вспомнилась старая Алия, оборачивающаяся черной свиньей. Ей хоть ножи были нужны, чтобы перекинуться, а местной нечисти надо ли что-то?

– Вурдалак! – гаркает Валера над ухом и хохочет.

Ильдара передергивает.

– Кончай орать! – цыкает Серый. – А ты копай уже, – бросает Ильдару. Сам он злобно вгрызается в землю, комья летят с яра вниз.

Ильдар отходит повыше и тоже принимается махать лопатой. Она легко входит в податливую, напитанную влагой и почти не скрепленную травой землю. Хрен с ними, хоть согреется.

– Вот он, родной, – говорит Валера, в нетерпении бросает лопату и тянет что-то из земли.

– Дурак, что ли? Обкапывай, – говорит Серый и идет к нему.

Вдвоем они работают быстрее. Ильдар еще на стройке заметил, пока было там чего делать и заказчики появлялись хоть иногда, как слаженно эти двое умеют работать, если захотят, видно, давно приноровились друг к другу: длинный Серый делал все медленнее, но основательно, низкий Белый – быстро и хватко.

Скоро у них под ногами образуется яма, в которой что-то виднеется. Бросают лопаты и вместе вытягивают, ставят в полный рост большой металлический ажурный крест.

– Раритет! Позапрошлый век! – хвалит довольный Валерик.

– В цветмете на это посрать.

– Кило шисят будет! – не унимается Валерик.

– Откуда он? – спрашивает Ильдар. Перестает копать, переводит дух, опершись на черенок лопаты.

– Склон просел. – Серый кивает наверх, к кладбищу. – Старые могилы из него полезли.

– Поперли, – говорит Валерик. – Там еще есть, нутром чую. До утра перероем тут все, озолотимся. Можно домой дуть.

Они перехватывают крест, как бревно. Поднимаются вверх, с трудом преодолевая крутой склон, перекладина то и дело цепляет за траву и кусты.

– Тяжелый, сука, – натужно выдавливает Валера. – Все восемьдесят. А ты копай, копай, студент, – бросает ему. – Там еще есть, нутром чую.

Ильдар снова берется за лопату. Мышцы разогрелись, это приятно. И все кажется уже не таким жутким. Он давно догадался, что мужики прут металлолом с кладбища – отвинчивают рамки с могил, пилят металлические скамьи, снимают навершья с памятников. Всё это валялось потом на дне Валериной «буханки». Иногда они уезжали куда-то – сдавать. Возвращались с водкой. Его никогда не звали с собой ни на промысел, ни бухать, и он был рад – не приходилось отмазываться. Сама мысль о том, чтобы что-то с кладбища взять, казалась кощунственной. Но сейчас не то: если этот крест и служил кому-то когда-то памятником, то уже отслужил свое и явно не нужен.

Лопата жестко тыкается во что-то. Совсем неглубоко. Ильдар аккуратно окапывает вокруг. Нет, не камень, что-то длинное. Уходит перпендикулярно в склон. Ильдар прикидывает положение, делает шаг ниже на метр и начинает копать перед собой, обкапывая слева и справа. Быстро проступает что-то узкое, круглое, как труба. Обкопав побольше, Ильдар останавливается, чтобы перевести дух. Берется руками за выступающую штуковину, качает. Она неожиданно легко поддается. Земля с нее осыпается, и, прежде чем сообразить, он видит, что держит в руках белое, гладкое – длинную кость.

Он отпрыгивает, будто ошпарившись, оступается и падает. Но ловит себя, встает на колени. Лицо на уровне торчащей из земли кости. В свете луны она тускло белеет. Она огромная, широкая, круглая. Нет, такая не может принадлежать человеку. Первый ужас сходит, Ильдар может внимательнее рассмотреть.

И чем дольше смотрит, тем меньше себе верит.

Перед ним из склона торчит огромный загнутый бивень. Как будто гигантский слон застрял в нелепой попытке вылезти из яра, прорваться к реке. Еще не веря окончательно, Ильдар берется за бивень обеими руками, качает, пытается вытянуть из земли. Он скользкий от влажной почвы. Кончик потемнел и как будто тронулся тлением, а в остальном – идеальный, ровный. Ильдар крепче обхватывает его, упирается ногами в землю и изо всех сил тянет. Еще. И еще. Он поддается, как будто слон, почуяв свободу, и правда начал движение. Еще чуть-чуть. Еще.

И вдруг Ильдар понимает, что на него движется нечто большее, чем один бивень, – огромная масса прет из-под земли. Слон проснулся, зашевелился, поднял тупую башку и двинулся всей своей тушей на волю – прямо на него. Земля со вздохом ползет вниз, набирает инерцию и вдруг подается сразу огромным пластом, скользит, осыпаясь, к реке.

В последний момент Ильдар успевает отскочить в сторону, но срывается и катится тоже, цепляясь за траву. Остановившись, поднимается на ноги и видит, что склон просел, и образовалась широкая дорога – из-под земли к реке, и на ней белеют груды костей и бивней, много, он не понимает сколько.

Вдруг накатывает восторг охотника, счастье добытчика. Он чувствует, как неведомая сила подпирает изнутри, клокочет в горле, и он орет одно слово. Оно звучит первобытно и дико в октябрьской холодной ночи:

– Ма-мон-ты!

Анон

Тойгоны от меня отступились, но Пырра не хотели меня кормить просто так, на меня мясо тратить. Я плохой дочерью оказалась, ленивой. Много по лесу бегала, мало в доме работала. По лесу ходишь, так хоть дичь добывай, так Пырра мне говорили. Я и пыталась, но не охотник я, мне всех жалко. Увижу зайца – жалко зайца. Встречу кабаргу – жалко кабаргу. Самых старых только и добывала. А старое мясо что – зубы сломаешь. Пырра злые на меня жили. Я понимала: не нужна я им, избавиться от меня они хотят. Я всё старше становилась, не место мне было уже в доме детей, девочки и младше из него уходят. А куда уходить, если не замуж?

Потому, когда опять приехали сваты, Пырра и смотреть не стали на жениха: очень хотели меня спровадить.

Сваты не сразу приехали. Три года прошло, я большая совсем стала. Большая и глупая. Слух о моей болезни забылся, я и не болела с тех пор больше. Сильная была, высокая, как дерево, прямая и такая же твердая. Но и дикая, как анат. О себе не думала совсем, о нарядах не заботилась, украшений не носила.

Пырра все это знали, поэтому, когда приехали сваты, стали меня собирать. Сразу не повели в дом, а сделали баню и сказали: «Иди помойся, дочка, праздник у нас». Я поверила, пошла мыться. А как вымылась, выхожу – одежды моей нет. Чужая лежит, красивая, бисером расшитая, тонким мехом отделанная, дорогая. Обувь тоже новая, все дорогое и красивое, – но не мое. Мое ладное было, удобное. В нем хорошо по лесу бегать. А это все как колода, ни шагнуть, ни повернуться.

«Где моя одежда?» – я у Пырра-матери спросила. Тут она и сказала, что ждут меня в доме.

Я все поняла. Сердце во мне упало. Как куклу дала себя одеть. Как мертвую дала себя расчесать и прибрать. И как привели меня Пырра в дом, где гости уже сидели, все ахнули – красивой я оказалась, статной, лицо у меня было пригожее, одежда новая сидела ладно, и сама я вся сильная, рослая.

Как на оленуху на меня гости смотрели. Как оленуху оценивали. Я же стояла ни жива ни мертва. Глаз не поднимала, слова их мимо меня летали. Поняла только, что снова Тойгоны приехали, но не княжья семья теперь, а пониже кто-то. Но Тойгоны же все равно!

«Волки, – думала я. – Не дамся. Убегу, – думала. – Удавлюсь. Отравлюсь».

Как праздник прошел, не помню. Гости быстро сговорились. Назначили свадьбу через три дня. Оленей отдали за меня, меду, бисеру, еще чего-то. Я не помню, я не слушала.

А как уехали они, я в лес побежала. Змеиной травы нашла. Уже осень была, но она долго держится, до самых холодов, и силу свою не теряет. Нарвала охапку. Страшная это трава, оленя убьет, если наестся ее олень. А человеку и того меньше надо. Но я о жизни не думала, мною упрямство одно владело. Отравлюсь, думала, но не стану никому женой.

Так я бежала, дороги не разбирая, с этой травой в охапке, бежала, бежала – и вдруг кубарем скатилась в овраг. Не заметила его, забыла. И тут со мной что-то случилось. Будто жилы подрезали, сил не стало совсем. Как скатилась в мягкую палую листву на дне оврага, так и осталась в ней лежать. По дну ручей течет, под камнями журчит. Над головой небо высокое, лес шумит. Птица пролетела. Дятел вдали застучал. А я лежу на дне, прямо в ручье, с охапкой змеиной травы, смотрю на небо, на деревья, палые листья на склоне оврага, вижу – то тут, то там блеснет битое стекло, пустая бутылка, пакет зацепился, шуршит на ветру, моток ржавой проволоки выбился из-под камня, как мертвецкие волосы, сломанный стул, рваная, полусгнившая картонная коробка, битый кирпич, ножка от кровати, выцветшая, белесая пластиковая игрушка – детский самосвал… Мусорный овраг. Грязный.

А сверху летят голоса. И дымком тянет. Там, дальше по оврагу, люди сидят, огонь жгут, мясо жарят. Молодые люди, не старые. Голоса высокие, ломкие. Громко говорят и смеются. Я голоса слышу, но речи не разбираю. Не понимаю слов. Непонятно они говорят. Что за люди там, думаю. И что это за странные вещи? Откуда такие слова в моей голове? Или я уже отравилась змеиной травой?

Поднялась, вылезаю. Сумерки уже, почти совсем темно, только свет костра пляшет за кустами. Не было же костра, когда шла сюда, думаю. И людей не было. И кому сейчас огонь здесь жечь, зачем? Или дети?

Тихонько, чтобы не вспугнуть никого, подхожу к кустам, выглядываю – нет, не дети. Молодые парни там сидят, только странные все, не наши, одеты не по-нашему: ни шуб, ни парок, ничего такого. У костра сидят. Пахнет вкусно. Они смеются. Девушки там тоже есть, хотя я их не сразу признала – они совсем странно одеты, у одной даже ноги голые. Странно мне это, но интересно. Я сижу, смотрю. Один обнимает деревянный короб, на коробе – леска: струны. Я смотрю и понимаю: гитара, хотя откуда знаю, что так называется? Не видела же этого всего никогда.

Но и парень как будто не видел. Пальцами еле зажимает, бренчит, а ничего не выходит. Он напрягается, хмурится, силится звуки друг с другом связать, а все вокруг над ним смеются. И я понимаю вдруг, что мне ясны их слова. Будто сами собой они загораются в моей голове, как и в овраге чужие слова у меня в голове загорались, словно всегда там и были. Как если бы я зимой под лед заглянула в озеро, а там рыбы на мелководье толкутся, и мне понятна эта рыбья толчея и рыбья речь, только смысла для меня в ней нет – чужая жизнь, рыбья.

И тут так же.

– Мя-у, мя-у! – Вот визжит самый маленький и вертлявый парень, изображая, будто поет.

– Придурок! – смеется над ним девушка с голыми ногами и шлепает его ладошкой по голове.

– Эй, Димон, харэ кота за яйца тягать. Дай вон Ильдару, – говорит кто-то третий.

– Ильдар, ты умеешь? – спрашивает девушка. – Ой, сыграй, а! Ну пожа-алуйста.

Все смотрят на парня, он самый старший, рослый, на нем лежит тень, он поодаль от огня, и я его вижу плохо. Они тянут гитару над огнем – ему. Он молчит, а сам глядит на другую девушку – она тоже в стороне, у нее волосы длинные, черные и глаза узкие, не как у остальных. Она больше других на человека похожа. Молча сидит, на него не смотрит.

На страницу:
2 из 4