bannerbanner
Архив безумия
Архив безумия

Полная версия

Архив безумия

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Вместо этого в груди повернулось то самое ржавое стекло. Острая, режущая боль утраты. Три года. Казалось, вчера. Казалось, сто лет назад.

Да. Черт возьми, да. В этот момент, сжимая в пальцах листок с чужим горем, которое так точно отражало его собственное, он понял пациента. Понял его до дрожи.

Он бы тоже отдал все. Все на свете. Лишь бы выжечь эту память. Не чтобы вырастить что-то новое. А просто чтобы перестало болеть. Чтобы можно было вдохнуть полной грудью и не чувствовать, как в боку впивается осколок, напоминающий о том, что этого тепла, этого запаха, этого человека – больше нет. И никогда не будет.

Он бы стер это. Без сожалений. Лишь бы избавиться от этой вечной, ноющей раны, которая зовется памятью.

Запись 3

Снился сон. Я – птица. Влетел в огромный цех, полный станков. Они все молчат. Стеклянная крыша, и я рвусь к ней, к солнцу за стеклом. Бьюсь. Клюв стучит по стеклу: тук-тук-тук. Это единственный звук. Стекло не бьётся. Оно только множится. Каждое окно становится ставнем. Я бьюсь о ставни. Они холодные и гладкие. Я падаю на бетонный пол, перья выдраны, грудная кость треснута от ударов. Утром рассказал Сторожу. Он хмыкнул, почесал щетину и сказал: «Метафора, браток. Ясная как день. Цех – это система. Ставни – твоё восприятие. А птица – это ты». Чтоб его черти побрали с его метафорами. Я во сне чувствовал, как ломаются мои кости. Это была не метафора. Это была боль.

Кирилл вздрогнул, будто от прикосновения к оголенному проводу. Похожий сон иногда снился и ему. Тот же ужас перед ловушкой, то же отчаянное желание вырваться.

Но в его сне не было цеха. Не было ставней.

Он был птицей на краю обрыва. Внизу – раскинувшийся город, люди, похожие на муравьев, их голоса, сливающиеся в сплошной, давящий гул. Он расправлял крылья – широкие, сильные – и отталкивался от края, чтобы улететь. Прочь. Далеко-далеко. Туда, где тишина, где нет никого. Где можно парить в полном одиночестве, подчиняясь только ветру.

Его сон был не о заточении. Он был о побеге. О том единственном спасении, которое он для себя нашел – в бегстве от себе подобных. Его птица не билась о стекла. Она улетала. И это было страшно, но это было освобождение.

Прочитанное вызвало в нем волну жгучего, почти физического сострадания. Он понял разницу. Его безумие было добровольной ссылкой. Безумие этого несчастного в дневнике было принудительным заключением. Его запирали в системе, ломали о ее стены. А он, Кирилл, просто улетал от системы, которая казалась ему враждебной.

И от этого осознания стало еще страшнее. Потому что в обоих снах была одна и та же птица. Одна и та же боль. Проявленная по-разному.

Он снова посмотрел на строки. «Я чувствовал, как ломаются мои кости». Его собственная, старая, плохо зажившая трещина в ребре отозвалась тупой, ноющей болью, будто в память о том сне, который он не видел, но который теперь навсегда будет его преследовать.

Запись 4

Они тычут пальцами в бумаги и говорят: болен. Пишут свои каракули: «синдром», «расстройство», «эпизод». А по-моему, это мир снаружи – болен. Он кривой. Он пьяный и громкий. Он лжёт на каждом шагу. Там люди улыбаются, когда хотят плакать. Говорят «люблю», когда ненавидят. Здесь… здесь хотя бы тихо. Можно услышать, как скрипят свои собственные мысли. Правда, иногда тишина становится слишком громкой. Она не просто давит. Она грызёт. Знаете, есть такая тишина, что слышишь, как она точит зубы о край твоего сознания? Я слышу.

Кирилл читал, и по спине у него бежали мурашки. Это был не отчет врача, а голос. Живой, страдающий, абсолютно человечный. Он чувствовал себя зрителем, подглядывающим в замочную скважину за чужой болью.

Он дочитал до конца, потушил лампу и лег в темноту. Но тишина вокруг уже была не прежней. Она была наполнена этим голосом. Ему почудилось, что из угла комнаты доносится прерывистое, поверхностное дыхание. Он ворочался, и образ птицы, бьющейся о стекло, преследовал его.

Мысль была точной, образной и совершенно ему не свойственной. Он всегда мыслил категориями фактов и инвентарных номеров.

На следующий день Кирилл медленно шел по длинному, темному коридору, ведомый навязчивой мыслью. Образ птицы, бьющейся о стекло, преследовал его, смешиваясь с воспоминанием о собственном сне-побеге. Ему нужно было знать. Что стало с тем, кто писал эти строки? Найти его дело. Искать его следовало там, в сердцевине кошмара – в кабинете главного врача.

Дверь в кабинет Волгина была массивной, дубовой, обитой солидными, потемневшими от времени листами жести. Она приоткрылась с неохотным, низким скрипом, словно не желая впускать чужака в свое святилище.

Воздух, хлынувший из щели, был особым. Он был густым, спертым, но не просто затхлым. Он был насыщенным – призрачными запахами старой кожи, дорогого, но давно не стиранного сукна, лекарственной пыли и под ними – едва уловимым, горьковатым ароматом крепкого, выдохшегося табака и чего-то химического, похожего на хлороформ.

Кирилл замер на пороге, позволяя глазам привыкнуть к полумраку. Комната была большой, но казалась тесной из-за нависающих темных стен, заставленных книжными шкафами до самого потолка. Книги – не медицинские справочники, а труды по философии, теологии, психиатрии начала века в потертых кожаных переплетах. Они не просто стояли, они давили своей массой знаний, безумных и гениальных идей.

В центре – массивный письменный стол. Темное дерево, покрытое паутиной мелких царапин и темных пятен – то ли от чернил, то ли от чего-то иного. На столе царил идеальный, выверенный до миллиметра беспорядок. Строгие стопки бумаг соседствовали с хаотичным нагромождением книг, раскрытых на определенных страницах. Рядом – тяжелая бронзовая пресс-папье в виде змеи, обвивающей чашу, и начищенная до блеска чернильница с пером. Казалось, хозяин только что вышел и вот-вот вернется.

За столом – высокое кожаное кресло. Спинка его была протерта до дыр в том месте, где на нее опиралась голова владельца. Напротив – два низких, жестких стула для посетителей. Они выглядели намеренно неудобными, ставящими пришедшего в уничижительную, подчиненную позицию.

На стенах – не дипломы. Карты. Анатомические схемы мозга, испещренные пометками от руки. И странные, будто автоматические рисунки, на которых причудливо переплетались анатомические детали и мистические символы. Все это было в тяжелых, темных рамах, под стеклом.

Самое жуткое было окно. Оно было огромным, но выходило не на свет, а в глухую стену соседнего корпуса, всего в паре метров. Его почти целиком затягивала плотная, пыльная портьера темно-бордового цвета, пропускающая лишь один-единственный тусклый луч света, который падал прямо на пустое кресло за столом, освещая его как сцену.

В углу стояла медицинская ширма, и из-за ее края виднелся колесик старой каталки. Рядом – стеклянный шкафчик с инструментами. Но это были не обычные врачебные инструменты. Среди блестящих стальных лопаточек и зеркал лежали предметы, назначение которых было неясно и оттого пугающе: тонкие щупы с крючками на концах, странные тиски, напоминающие орудие пытки, несколько шприцев с толстыми, пугающими иглами.

Кабинет не был просто рабочим местом. Это был гибрид кельи алхимика, кабинета следователя и операционной. Здесь не лечили. Здесь проводили эксперименты. Здесь исповедовали. Здесь пытали идеями. Воздух был пропитан густым, почти осязаемым нарциссизмом и холодной, безжалостной интеллектуальной мощью его хозяина. Казалось, что тишина здесь – не отсутствие звука, а сгусток невысказанных мыслей и непролитых слез.

Кирилл стоял, боясь сделать шаг вперед. Он чувствовал, что пересекает не просто порог комнаты, а некую невидимую границу. Он пришел искать дело одного пациента, а попал в логово самого Демиурга. И теперь ему казалось, что с полок на него смотрят не книги, а глаза самого Волгина, оценивающие нового, неожиданного испытуемого.

Он нашел его случайно, вернее, ему так показалось. Папка была не на стеллаже, а в нижнем ящике массивного дубового стола, том самом, что стоял у окна и, видимо, когда-то принадлежал самому главврачу. Ящик заедал, и Кириллу пришлось приложить усилие, чтобы его выдернуть. Внутри, под слоем пыли и пустых бланков, лежала толстая кожаная папка-портфель без каких-либо опознавательных знаков. Замок был ржавый и не застегнут.

Сердце почему-то забилось чаще. Он вынул папку и положил на стол. Пыль столбом взметнулась в воздух. Внутри лежала не папка с делами, а несколько толстых тетрадей в темно-синих клеенчатых обложках.

Личное дело № 15. Пациент: Гришко И.

Пометка на полях: Протокол применения метода «Катарсис Пустоты», этап 3.

Наблюдение: Пациент демонстрирует классическое сопротивление материала. Цепляется за свои галлюцинации («голоса») как за опору, боится тишины, которая есть дверь к его подлинному «Я». Его метафора с птицей – ключевая. Он интуитивно чувствует процесс, но интерпретирует его как насилие, а не освобождение.

Примененные методики:

Фармакологическое подавление «шума». Препараты не для лечения, а для создания эффекта «ватной тишины». Это необходимо. Сначала пациент должен ощутить вкус покоя, даже искусственного. Его жалобы на «булькающие пузыри» – положительный симптом. Это значит, барьер между его надуманным «Я» и страхом начал истончаться. Пузыри – это крики тонущих вымыслов. Надо усилить дозировку. Пусть тонут быстрее.

Работа с ядром травмы (комплекс Матери). Обонятельная память – самая древняя. Запах духов («фиалки») – идеальный якорь. Его реакция («бант на ране») подтверждает: память эстетизирована, оторвана от реального переживания. Задача – вернуть боль. На следующем сеансе будет применена аверсивная терапия. Будем сочетать инъекции с вдыханием синтезированного аромата фиалок. Нужно, чтобы физиологический дискомфорт и тошнота прочно ассоциировались с этим запахом. Мы не стираем память. Мы выжигаем из нее эмоциональную составляющую, превращая в сухой факт. Из бантика сделать рубец.

Интерпретация сновидения. Птица – его душа, пытающаяся вырваться на свободу. Он должен не жалеть сломанные перья, а понять: чтобы вылететь, нужно не биться о ставни, а позволить им рухнуть. Для этого необходимо прекратить борьбу. Принять падение. Принять разрушение. Назначить ему 12 часов в камере сенсорной депривации. Пусть побудет той птицей, лежащей на бетоне. Пусть переживет эту боль не как метафору, а как физическую реальность. Трещина в грудной кости – это начало пути к целостности.

Фиксация на «больном мире». Его бред о «больном мире» – последний бастион эго. Он проецирует внутренний хаос вовне, чтобы не видеть его в себе. Это защитный механизм, и его необходимо разрушить. Изоляция должна быть абсолютной. Никаких вестей извне. Он должен забыть, что существует какое-либо «снаружи». Его мир должен сузиться до этих стен, до моего голоса и до его собственного страха. Когда исчезнет точка для сравнения, рухнет и эта концепция. Тогда он останется один на один с пустотой. Со своей пустотой.

Прогноз: Пациент податлив. Его психика пластична, сопротивление хотя и эмоциональное, но хрупкое. Он уже на пороге прорыва. Осталось применить немного давления. Его страдание – это не боль, которую нужно остановить. Это топливо для трансформации. Его кости должны сломаться, чтобы построить новый, прочный каркас.

Волгин Г.А.

Кирилл откинулся на спинку стула, и холодный пот выступил у него на спине. Он смотрел на аккуратные, почти красивые строчки и видел за ними не человека, а холодный, бездушный механизм, который с хирургической, бесстрастной точностью препарировал чужую душу. Это был не медицинский отчет. Это был технический мануал по уничтожению человека, написанный с фанатичной верой в собственную правоту.

И самое жуткое было то, что в этой чудовищной логике была своя, извращенная, леденящая душу правда. Она впивалась в Кирилла острее любого резкого слова Елены Аркадьевны.

Он стоял среди этого музея безумия, и вдруг все пазлы его собственной жизни сдвинулись, сложившись в ужасающую, идеальную картину.

Жена. Любимая. Ушла. Сказала, что задыхается в его тихом, бесчувственном мире. Ее уход оставил после себя не ярость или ненависть, а глухую, немую пустоту. Он не плакал. Он просто перестал замечать в квартире ее отсутствие, как перестают замечать фоновый шум. Но шум этот был тишиной, и она давила сильнее любого крика.

Мать. Умерла. Три года назад. И после этого что-то в нем окончательно надломилось. Она была последним человеком, который звонил ему просто так, без дела. Которому он был нужен не как функция, а как сын. Ее телефонные звонки прекратились, и в его жизни воцарился идеальный, могильный порядок. И абсолютное одиночество.

И теперь, глядя на безумные схемы Волгина, он с ужасом осознавал: а что, если этот монстр был прав?

Как было бы здорово. Словно тяжелый, грязный ком с плесенью, вынуть из груди всю эту боль. Не прожить ее, не примириться – а именно выжечь. Калёным железом. До чистого, стерильного пепла.

Стереть память о материнской улыбке, которая теперь причиняла боль. Удалить навсегда образ жены, уходящей к другому, более живому человеку. Выскоблить до розовой, новой кожи все эти шрамы, оставленные жизнью.

Начать с чистого листа. Быть не Кириллом Одинцовым – несчастным, одиноким, вечно ноющей архивной крысой. А кем-то другим. Никем. Пустым сосудом, который ничего не чувствует. Которому не больно.

Волгин предлагал не пытку. Он предлагал освобождение. Жестокое, радикальное, но окончательное. Избавление от самого себя. От своего жалкого, неудачного «Я».

И эта мысль, чудовищная и предательская, вдруг показалась Кириллу самой разумной и прекрасной из всех, что приходили ему в голову. Он смотрел на протертое кресло Демиурга, и ему вдруг страстно захотелось сесть в него. Не как исследователь. А как пациент. Довериться этой безумной логике. Пройти этот путь. Пройти через боль распада к тихому, безмятежному ничто.

Он устал быть собой. Он более всего на свете хотел забыть. И здесь, в этом кабинете, ему указали путь.

Это было страшно. Но надежда, которую он здесь увидел, была страшнее любого страха.

Мысль ударила, как током. Она была такой простой, такой очевидной, что он даже задержал дыхание.

Профессор Волгин.

Он же не просто мучил пациентов. Он исследовал. У него был метод. Четкий, выверенный, описанный в этих самых тетрадях, которые сейчас лежали в столе. Он не действовал вслепую. Каждая процедура, каждый «сеанс» были частью грандиозного эксперимента по препарированию человеческой души.

И если метод существует… если он работает… то почему бы не использовать его? Не как жертва, отданная в руки безумца. А как последователь. Как ученик, применяющий учение Учителя на себе.

Сердце Кирилла заколотилось уже не от страха, а от жгучего, запретного азарта. Он рванулся к столу, торопливо, почти с молитвенным трепетом, начал рыться в ящиках. Его пальцы, обычно такие осторожные с чужими документами, теперь лихорадочно перебирали папки, не обращая внимания на пыль и паутину.

И он нашел. Не в ящике, а в потайном отделении под столешницей, которое открылось с тихим щелчком. Не тетрадь. Не дневник. Инструкцию.

Несколько листов бумаги, испещренных тем же каллиграфическим почерком. Заголовок гласил: «Протокол индукции состояния «Tabula Rasa». Поэтапная инструкция для оператора».

Это был не философский трактат. Это было руководство к действию. Сухое, техническое, с перечнем процедур, временными интервалами, дозировками (рядом с названиями препаратов стояли вопросительные знаки, но были расписаны альтернативные методы – лишение сна, сенсорная депривация, аудиовоздействие).

Волгин все продумал. Он создал систему, которую теоретически мог применить кто угодно с достаточной силой воли и… одержимостью. Систему стирания личности.

Кирилл читал, и его глаза горели. Вот оно. Путь к очищению. Не метафорический, а самый что ни на есть практический.

Этап 1: Изоляция. Полная. Не только физическая, но и информационная. Прекращение любого внешнего контакта.

Он уже здесь. В этом идеальном вакууме.

Этап 2: Депривация. Лишение сна циклами по 36 часов. Чередование с короткими периодами забытья. Нарушение циклов сна и бодрствования для разрушения базовых ритмов сознания.

Он уже не спал нормально. Это будет несложно.

Этап 3: Сенсорный голод/перегруз. Попеременное помещение в условия абсолютной тишины и темноты, а затем – под воздействие хаотичных, агрессивных звуков и мелькающего света. Ломка фильтров восприятия.

В камере депривации… это возможно.

Этап 4: Когнитивная перезагрузка. Целенаправленное уничтожение ключевых узлов памяти через направленный стресс и ассоциативное воздействие (например, прослушивание определенной музыки или запах во время фаз максимального истощения).

И далее, далее, далее… Десятки пунктов. Жестких, методичных, бесчеловечных.

И самое главное – конечная цель. Не просто забыть. А стать «чистой доской». Стереть не память, а самого человека.

Кирилл сидел, сжимая в дрожащих руках эти листы. Перед ним лежал не просто манифест безумия. Лежал план. План его собственного уничтожения. И его собственного… освобождения.

Он посмотрел на портрет Волгина, висевший в его сознании. И впервые не увидел в нем монстра. Он увидел проводника. Гения, указавшего путь.

Вопрос «как бы поступил профессор?» больше не был абстрактным. Ответ был на его коленях. Профессор действовал бы методично, без сомнений, с холодной верой в конечный результат.

И Кирилл решил, что он сделает это. Он не будет ждать, пока безумие само накатит на него волнами. Он вызовет его. Применит метод Волгина на себе. Станет своим собственным оператором и своей собственной жертвой.

Это была высшая форма наведения порядка. Упорядоченное уничтожение хаоса собственной души.

Глава 5

Внутри папки было еще с десяток личных дел. Он читал протоколы «лечения» конкретных пациентов. Волгин не скрывал ничего. Он с холодной, хирургической точностью описывал, как та или иная процедура – лишение сна, помещение в белую комнату, навязчивые вопросы о самых болезненных воспоминаниях – разрушает психику пациента, доводя его до грани.

Кирилл оторвался от текста. В горле стоял ком. Воздух в комнате стал густым, тяжелым. Он посмотрел на свои руки, на аккуратные ряды описанных папок. Его собственная работа по наведению порядка, его собственный побег от хаоса внешнего мира – разве это не была такая же попытка создать свой, упорядоченный мирок? Свой конструкт?

Он чувствовал странное, противоестественное родство с этим монстром-философом. Волгин предлагал ответ. Жестокий, бесчеловечный, но ответ. Метод. Систему.

И в этот момент послышалось что-то странное.

Негромкий, четкий скрип пера по бумаге.

Он замер, затаив дыхание. Звук шел не из тетради. Он шел из-за его спины. Из угла комнаты, где царила тень.

Сердце заколотилось, громко, как молоток по наковальне. Он медленно, очень медленно обернулся.

В углу было пусто. Лишь пыль да груда старых папок.

Но на секунду ему показалось, что тень там была слишком густой. Слишком правильной. Слишком похожей на человека, склонившегося над столом.

Звук стих.

Воздух в комнате все еще вибрировал от того незримого присутствия. Кирилл сидел, вцепившись пальцами в край стола. Сердце колотилось где-то в горле, сдавливая дыхание. Он заставил себя встать, подойти к тому углу. Провел рукой по груде папок – пыль осыпалась, холодная и липкая. Ничего. Конечно, ничего. Проекция. Нервы. Усталость.

Он потушил лампу и лег в постель, но сон не шел. Перед глазами стояли строчки из дневника Волгина, такие ясные и четкие, будто были выжжены на внутренней стороне век. «Люстрация психики… Чистая доска… Скальпели, рассекающие связи с иллюзией…» Он ворочался, и скрип кровати отдавался в тишине комнаты как зловещий аккомпанемент к его мыслям.

Сон пришёл неожиданно, как побег. Один миг – он ворочался на жесткой койке, пытаясь заглушить голоса в голове. Следующий – он уже парил.

Он был птицей. Не той, что бьется о стекла в кошмаре того несчастного. Его крылья были широкими и сильными, они с легкостью подхватывали потоки теплого воздуха. Внизу расстилалось бескрайнее поле фиалок. Лиловое, фиолетовое, сиреневое море, источающее тот самый сладковато-пряный, пыльный аромат, который он помнил с детства. Запах маминой кухни. Запах абсолютного покоя.

Никаких стен. Никаких ставней. Только небо над головой и море цветов под крылом. Он летел, и ветер свистел в его перьях, смывая с него всю пыль архива, всю тяжесть лет, всю боль. Он не стремился никуда конкретно. Он был свободен. Просто летел, и этого было достаточно. Это был сон о полете к тишине. К забытью. К миру без боли.

Он проснулся с этим ощущением. Не резко, не с всхлипом, а плавно, как будто выплывая из глубин теплого океана. Он лежал с закрытыми глазами, стараясь удержать остатки того чувства – легкости, невесомости, блаженной пустоты.

Впервые за долгие недели он проснулся отдохнувшим. Не изможденным, не с тяжелой, пьяной от недосыпа головой. В его груди не было привычного кома тревоги. Было… хорошо. Тихо и пусто. Как в том сне.

Он открыл глаза. Серый свет осеннего утра пробивался в окно. Пыль висела в воздухе неподвижно. Но что-то изменилось. Изменился он.

Он сел на кровати. Обрывки сна еще кружились в сознании: лиловое поле, ощущение полета. И главное – желание. Желание вернуться туда. В тот покой. В то забвение.

И тогда мысль ошеломила его своей простой и ясной жестокостью. Он хотел забыть. Не просто абстрактно «избавиться от боли». А конкретно – забыть ее.

Жену. Которая ушла. Которая изменила ему. Не с тем, чтобы найти что-то лучшее, а с первым встречным, просто чтобы доказать себе, что она еще жива. Ее предательство было не ударом ножа в спину, а плевком в душу. Оно не ранило, оно унижало. Оно говорило ему, что он настолько ничто, что даже измена ему – не поступок, а просто жест, незначительный и бытовой.

Он встал, подошел к столу, заваленному дневниками и отчетами. Его движения были спокойными, целеустремленными. Прежняя тревога, метания, страх – все это осталось в прошлой жизни, в том человеке, который плохо спал.

Теперь он знал, что делать. Он будет читать. Не просто поглощать чужие истории. Он будет учиться. Он будет искать в этих исповедях ключ. Рецепт. Методику.

Как они забывали? Как стирали из памяти лица, голоса, боль? Какие механизмы ломались в их сознании, даря желанную амнезию? Он найдет это. Он изучит каждый случай, каждую историю распада, как студент-медик штудирует учебник по анатомии.

Он откроет тетрадь пациента, который забыл собственное имя. Прочтет протоколы о женщине, которая после шока перестала узнавать своих детей. Он будет впитывать их опыт, их боль, их рецепт забвения.

Он больше не боялся архива. Он видел в нем теперь не склеп с призраками, а библиотеку спасения. А эти дневники – не крики о помощи, а руководства по эксплуатации. Инструкции по стиранию самого себя.

И он был самым прилежным учеником. Потому что у него была цель. Самая важная цель в жизни.

Забыть.

Глава 6

«…Пациентка К. сегодня на сеансе плакала. Плакала о матери, которую потеряла в десять лет. Это хороший знак. Мы докопались до корня. Завтра начнем процедуру "Очищения". Нужно, чтобы она выплакала все слезы. Чтобы воспоминание стало плоским, как фотография, лишенной эмоциональной составляющей. Тогда его можно будет изъять…»

Сон накатил внезапно, без мягких переходов в дрему. Он стоял в комнате.

Но это была не его комната.

Белые, закругленные стены, лишенные углов. Матовый, равномерно светящийся потолок. Пол такой же белый, мягкий, поглощающий шаги. В воздухе пахло озоном и стерильной чистотой. Белая комната. Из протоколов Волгина.

На нем был не его поношенный домашний костюм, а длинный белый халат из плотной ткани. На груди карман, откуда торчали стержень для ручки и угломер. В руках он держал алюминиевый планшет с закрепленными на нем листами бумаги.

Он поднес руку к лицу. На переносице сидели очки в тонкой металлической оправе, которых у него не было. Он почувствовал их вес, холод металла на коже.

С другого конца комнаты на него смотрели. Сидя на единственном предмете мебели – низком табурете в центре – была она. Пациентка К. Из протокола. Худая, почти девочка, с бледным, заплаканным лицом и огромными глазами, в которых застыл немой ужас. На ней было просторное платье из серой больничной ткани.

Его ноги сами понесли его к ней. Шаги были уверенными, твердыми. Он ощущал власть в каждом движении. Власть и леденящее спокойствие.

– Ну что, продолжим? – прозвучал его голос, но он был чужим. Низким, бархатным, обволакивающим. Голосом человека, который не сомневается в своем праве задавать вопросы.

На страницу:
2 из 3