
Полная версия
В домашней обстановке

Эдит Несбит
В домашней обстановке
Рассказы эти написаны на английском диалекте – который, тем не менее, нельзя назвать диалектом в строгом смысле слова, ибо в нем нет ни единообразия в произношении, ни странных, непонятных читателю слов.
В деревнях Южного Кента, чьи названия оканчиваются на «-ден», и там, в холмах Сассекса, где деревни заканчиваются на «-хёрст», живут простые люди, говорящие на этом простом наречии – наречии, которое английскому уху должно быть милее, чем непримиримые согласные северных говоров или мягкая, певучая речь западных холмов.
Летними ночами по лондонской дороге скрипят рыночные повозки; в Лондон едет и шальной юнец, и степенный молодой человек, что хочет «выбиться в люди». В Лондон едет девушка в поисках «места». Городские гулянки подбираются к этим землям совсем близко – так близко, что с их рубежей можно услышать звуки сакбута и шалмея*, доносящиеся из экипажей. Раз в год сюда приезжают сборщики хмеля. И потому чаша холмов не хранит в себе незамутненного источника пасторальной речи.
А потому книга сия не представляет ценности для знатока среднеанглийского языка и не нуждается в глоссарии.
КЕНТ, март 1896 г. Э. НЕСБИТ.
*Сакбут и шалмей – старинные музыкальные инструменты. Автор использует их для создания архаичного и одновременно ироничного образа шумной музыки с городских пирушек (прим. пер.).
БРИСТОЛЬСКАЯ ЧАША
У нас с двоюродной сестрой Сарой была всего одна тетка на двоих – моя тетушка Мария, что жила в маленьком коттедже у самой церкви.
А у тетушки моей имелись и деньжата, припрятанные на черный день, которые она, по здравом размышлении, не могла надеяться унести с собой, когда придет ее час, – куда бы она там ни отправилась, – и дом, полный мебели, старомодной, но крепкой и еще добротной. Так что мы с Сарой, разумеется, не ленились навещать старушку, нося ей то баночку-другую варенья в ягодную пору, то пирожок, если пекли в тот день, да если печь не подводила и выпечка удавалась. И по тетушкиному обхождению нипочем не скажешь, кто из нас ей милее; иные даже поговаривали, что она может оставить половину мне, а половину Саре, ведь ни сына, ни дочки у нее своих не было.
Но тетушка была натуры хваткой, и что раз собрала, того не любила разбазаривать. Даже если речь шла всего лишь о тряпье из ее мешка для лоскутов, она скорее отдала бы все одной, чтобы сшить большое одеяло, чем поделила бы на двоих, чтобы вышло два маленьких.
Так что мы с Сарой знали: деньги могут достаться одной из нас или ни одной, но обеим – никогда.
Иные люди не верят в особое провидение, но я всегда считала, что не обошлось тут без чего-то из ряда вон выходящего, раз уж все случилось именно так, а не иначе, в тот самый день, когда тетушка Мария подвернула лодыжку. Она прислала к нам на ферму, где мы жили с матушкой (а матушка была женщиной толковой и управлялась с фермой куда лучше многих мужчин, хоть это и не к слову пришлось), спросить, не сможет ли кто из нас, я или Сара, прийти да поухаживать за ней немного, потому как доктор сказал, что на ногу ей неделю, а то и больше, не ступить.
Пастор, в чей приход я хожу, всегда предостерегает нас от суеверий, под коими, я полагаю, разумеется вера в то, во что верить нет никакой нужды. И я не более других им подвержена, но все же всегда говорила и говорить буду: есть над нами особое Провидение, и не зря именно в то утро Сару свалила ангина. Так что я собрала кое-какие вещички – помнится, в Сарину шляпную картонку, ее нести было сподручнее, чем мою, – и отправилась в коттедж.
Тетушка лежала в постели, и то ли от подвернутой лодыжки, то ли от жары, уж не знаю, но старуха была сварлива донельзя.
– Доброе утро, тетушка, – сказала я, войдя. – Как же это вас угораздило?
– А, это ты пришла? – ответила она, не удостоив мой вопрос ответом. – И поклажи с собой притащила на год вперед, не иначе. В мою молодость девица могла поехать в гости на неделю и без всяких глупостей вроде сундуков. Чистая сорочка да смена чулок, в узелок завернутые, – вот и все, что нам было нужно. А теперь вам, девицам, подавай все, как юным леди. Терпения на вас не хватает.
Я не стала огрызаться, потому что огрызаться – дело пустое, когда другой человек может заставить тебя заплатить за каждое праздное слово. Конечно, другое дело, если тебе нечего терять. Так что я просто сказала:
– Ничего, тетушка, дорогая. Я и вправду немного принесла. Что мне сделать в первую очередь?
– Могла бы и сама догадаться, – говорит она, взбивая подушки, – что в доме еще ни одна пылинка не стерта, ни одна ступенька не подметена.
И я принялась за уборку в доме, который и без того был чище, чем у многих, а потом приготовила славный обед и подала ей на подносе. Но нет, опять не так, потому что я постелила на поднос лучшую скатерть вместо второй.
– В работном доме свой век закончишь, – заявила тетушка.
Но обед она съела весь дочиста, и после этого нрав ее, кажется, немного смягчился, а вскоре она и вовсе задремала.
Я домыла лестницу, прибралась на кухне, а потом пошла вытирать пыль в гостиной.
Гостиная моей тетушки была просто назидание какое-то. Ни до, ни после я не видела ничего подобного. Каминная полка, угловой шкафчик, полки за дверью, комод и бюро – все было заставлено целым ворохом старого фарфора. Не сервизы какие-нибудь, а разномастные чаши, кувшины, чашки, тарелки, фарфоровые ложечки, да еще бюст Джона Уэсли и пророк Илия в красном одеянии, кормящий воронов и стоящий на зеленой фаянсовой лужайке.
Там были все мыслимые виды бесполезного фарфорового барахла; и мы с Сарой не раз думали, как же это тяжко, что девице не видать удачи в жизни, если не вытирать всю эту рухлядь хотя бы раз в неделю.
«Что ж, чем раньше начнешь, тем скорее закончишь», – сказала я себе. И взяла шелковый платок, который тетушка держала специально для этого дела – старый, еще дядюшкин, подшитый тетушкиными же волосами и с его именем, вышитым в уголке (времени у людей в те дни, должно быть, было невпроворот, часто думаю я). И я начала вытирать пыль, начав с большой чаши на комоде, потому что тетушка всегда требовала, чтобы все делалось в одном, заведенном ею порядке, и никак иначе.
Вы, может, подумаете, что я могла бы просто сесть в кресло, вздремнуть часок, а потом сказать тетушке, что все вытерла; но знайте, ей ничего не стоило спросить у любой заглянувшей соседки, хорошо ли вычищен ее проклятый фарфор.
День был жаркий, я устала и была немного не в духе.
«Тетушки, дядюшки, бабушки, – думала я про себя. – Ох, и глупый же народец они были, раз так дорожили всеми этими побрякушками! Ах, если бы только бык или еще кто забрался сюда минут на пять да разнес вдребезги все эти драгоцен… Мать честная!»
Не знаю, как это вышло, но как раз когда я говорила про быка, большая чаша выскользнула у меня из рук и разбилась на три куска у моих ног, и в тот же миг я услышала, как тетушка стучит, стучит, стучит каблуком по полу, вызывая меня наверх – рассказать, что я разбила. Говорю вам, в тот момент я от всего сердца пожалела, что ангина досталась не мне, а Саре.
Я так опешила, что не могла сдвинуться с места, а стук каблука все продолжался – тук, тук, тук – над головой. Нужно было идти, но я растерялась до такой степени, что, поднимаясь по лестнице, никак не могла сообразить, что же мне сказать.
Тетушка сидела в постели и, когда я вошла, погрозила мне кулаком.
– Выкладывай! – сказала она. – Говори правду. Что из них? Желтое фарфоровое блюдо, или большой чайник, или веджвудская табакерка, что твоему деду принадлежала?
И тут, в одно мгновение, я поняла, что сказать. Слова будто сами легли мне на язык, как пророкам в старину.
– Господи, тетушка! – сказала я. – Вы меня так напугали, колотя по полу. Что вам нужно? Что такое?
– Что ты разбила, негодная, бессердечная девчонка? Выкладывай, живо!
– Разбила? – говорю я. – Ну, надеюсь, вы не очень расстроитесь, тетушка, но у меня случилась неприятность с маленькой треснувшей формой, в которой картофельный пирог запекали; но я вам запросто новую у Уилкинса куплю.
Тетушка откинулась на подушки с каким-то стоном.
– Слава Всевышнему! – сказала она, а потом вдруг села, прямая как палка.
– Неси-ка мне осколки, – приказала она, коротко и резко.
Надеюсь, не сочтете за хвастовство, если скажу: не думаю, что у многих девиц хватило бы смекалки прихватить ту форму в переднике, разбить ее о колено по дороге наверх, а потом занести и показать ей.
– Ни слова больше об этом, – сказала моя тетушка, сама любезность.
Раз все оказалось не так плохо, как она ожидала, она была готова смириться с тем, что стало немного хуже, чем было пять минут назад. Я часто замечала за людьми такую особенность.
– Ты хорошая девочка, Джейн, – говорит она, – очень хорошая, и я этого не забуду, моя дорогая. Ступай теперь вниз, да поторопись с мытьем посуды, и принимайся за фарфор.
И у меня такой камень с души свалился оттого, что она ничего не знала, что мне показалось, будто все в полном порядке, – до тех пор, пока я не спустилась вниз и не увидела те три осколка красно-желто-зелено-синей чаши, лежащие на ковре, как я их и оставила. Сердце мое заколотилось так, что готово было выскочить, но я сохранила самообладание, склеила их яичным белком и поставила обратно на шерстяную салфетку, а сверху пристроила маленький чайничек, так что никто бы и не заметил, что с ней что-то не так, если бы не взял ее в руки.
Следующие три дня я ухаживала за тетушкой, не покладая рук, и делала все, о чем она просила, и она была довольна-предовольна, так что я чувствовала – у Сары нет ни единого шанса.
На третий день я сказала тетушке, что понадоблюсь матушке, так как дело к субботе, и она охотно согласилась, чтобы вдова Глэдиш пришла посидеть с ней, пока меня не будет. Я выбрала субботу, потому что это был, вместе с воскресеньем, единственный день, когда фарфор не вытирали.
Я поспешила домой как можно скорее и рассказала обо всем матушке.
– И ради всего святого, ни слова Саре, а то, ангина не ангина, она мигом у тетушки окажется, чтобы выложить все начистоту.
Я выгребла все деньги из своей копилки, которые откладывала на обзаведение хозяйством на случай, если тетушка оставит свои сбережения Саре, сунула их в карман и села на первый же поезд до Лондона.
На вокзале я попросила носильщика указать мне дорогу к лучшей фарфоровой лавке в Лондоне; он сказал, что такая есть на Куин-Виктория-стрит. Туда я и направилась.
Это было прекрасное место, с бархатными диванами, на которых люди могли сидеть, разглядывая фарфор и стекло и выбирая узор; и там были тысячи чаш, куда красивее тетушкиной, но ни одной похожей, и когда я пересмотрела штук пятьдесят, джентльмен, который мне их показывал, сказал:
– Может быть, вы могли бы дать мне какое-то представление о том, что именно вы ищете?
А я прихватила с собой один из осколков чаши, тот, что с задней стороны, где не так заметно, и я достала его и показала ему.
– Мне нужна вот такая, – сказала я.
– О! – сказал он. – Почему же вы сразу не сказали? Такими вещами мы здесь не торгуем, и еще не факт, что вы вообще ее найдете. Может, на Уордор-стрит, или у мистера Эйкеда на Грин-стрит, что у Лестер-сквер.
Что ж, время поджимало, и я сделала то, чего никогда прежде не делала, хотя и часто читала об этом в дешевых романчиках. Я взмахнула зонтиком и села в кэб.
– Молодой человек, – сказала я, – не будете ли вы так любезны отвезти меня к мистеру Эйкеду на Грин-стрит, Лестер-сквер? И везите осторожно, молодой человек, потому что у меня в руках осколок фарфора, который для меня дороже золота.
Он ухмыльнулся, я села, и кэб тронулся. Кэб-хэнсом лучше любой кареты, в какой вы когда-либо ездили, с мягкими подушками, на которые можно откинуться, и маленькими зеркальцами, чтобы любоваться собой, и, как-то так получается, что колес совсем не слышно. Я откинулась на спинку, посмотрела на себя и почувствовала себя герцогиней, потому что на мне были новая шляпка и мантилья, и я знала, что выгляжу хорошо, судя по тому, как молодые люди на крышах омнибусов смотрели на меня и улыбались. Это была чудесная поездка. Когда мы добрались до лавки мистера Эйкеда, которая показалась мне скорее лавкой старьевщика, чем чем-то еще, и очень убогой после того прекрасного места на Куин-Виктория-стрит, я вышла и вошла внутрь.
Ко мне подошел старый джентльмен и спросил, чем он может мне помочь, и он выглядел удивленным, словно не привык видеть таких нарядных девушек в своей тесной старой лавке.
– Будьте добры, сэр, – сказала я, – мне нужна чаша, как эта, если у вас найдется такая среди ваших старых безделушек.
Он взял осколок фарфора и с минуту разглядывал его через очки. Затем очень осторожно вернул его мне.
– На рынке нет ни одного экземпляра этой посуды. Немногие сохранившиеся образцы находятся в частных коллекциях.
– О, боже, – сказала я, – и я не смогу достать другую такую?
– Даже если бы вы предложили мне сто фунтов наличными, – сказал старик.
Я не смогла сдержаться. Я села на ближайший стул и заплакала, потому что мне показалось, будто все мои надежды на деньги тетушки Марии тают, как «розовые отблески ранней зари» в церковном гимне.
– Ну-ну, – сказал он, – что случилось? Выше нос. Полагаю, вы в услужении и разбили эту чашу. Не так ли? Но не беда – ваша хозяйка ничего вам не сделает. Слуг нельзя заставить возмещать стоимость таких ценных чаш.
Это мигом высушило мои слезы, уж поверьте.
– Я в услужении! – сказала я. – Да мой дед свою землю пахал, когда вас еще из канавы не вытащили, вот уж точно! – прости Господи, что я такое говорю старику, – а у моей родной тетушки в гостиной побрякушек и барахла побольше, чем у вас во всей лавке.
Тут он рассмеялся, а я, с пылающими щеками и сердцем, бьющимся как часы с восьмидневным заводом, выскочила из лавки. Я была так взвинчена, что не заметила, как кто-то вышел за мной, и прошла уже дюжину ярдов по улице, прежде чем увидела, что кто-то идет рядом и что-то мне говорит.
Это был еще один старый джентльмен – по крайней мере, не такой старый, как мистер Эйкед, – и я теперь вспомнила, что видела его в глубине лавки. Он снимал шляпу, вежливый, как нельзя лучше.
– Вы совершенно расстроены, – сказал он, – и неудивительно. Пойдемте, пообедаем со мной где-нибудь в тихом месте, и вы мне все расскажете.
– Не хочу я никакого обеда, – сказала я, – хочу пойти и утопиться, потому что все кончено, и мне больше не на что надеяться. Мой брат Гарри получит ферму, а я не получу ни пенни из тетушкиных денег. Почему они не могли наделать побольше этих уродливых старых чаш, пока были в деле?
– Пойдемте пообедаем, – снова сказал старый джентльмен, – и, возможно, я смогу вам помочь. У меня есть точно такая же чаша.
Так я и сделала. Мы пошли в какое-то заведение, где было много маленьких столиков и официанты в черных костюмах; мы славно пообедали, и мне действительно стало лучше, и когда дошло до сыра, я рассказала ему в точности, что произошло; а он подпер голову руками и думал, и думал, и наконец сказал:
– Как вы думаете, ваша тетушка продаст что-нибудь из своего фарфора?
– В этом я совершенно уверена, что не продаст, – сказала я, – так что не стоит и спрашивать.
– Ну, видите ли, ваша тетушка не встанет еще дня три-четыре. Дайте мне ваш адрес, и я напишу и сообщу, если что-нибудь придумаю.
С этими словами он оплатил счет, велел позвать кэб, усадил меня в него, заплатил извозчику, и я поехала домой.
В ту ночь я спала мало, а на следующий день всю проповедь думала, что бы мне такое сделать, потому что не могло быть, чтобы тетушка не разоблачила меня в ближайшие два дня; а она никогда не была такой милой и доброй, и даже дошла до того, что сказала:
– Кому бы ни достались мои деньги, Джейн, тот будет обязан не расставаться ни с моим фарфором, ни со старыми стульями и шкафами. Не забывай, дитя мое. Все записано черным по белому, и если тот, кому оставлены мои деньги, продаст эти старые вещи, то и деньги мои уйдут вместе с ними.
В понедельник утром письма не было, и я, по локоть в мыльной пене, стирала для тетушки ее бельишко, как вдруг услышала шаги по кирпичной дорожке, и вот он – тот самый старый джентльмен, идет мимо бочки с дождевой водой к задней двери.
– Ну что? – говорит. – Что-нибудь новенькое?
– Ради всего святого, – шепчу я, – убирайтесь отсюда. Она услышит, если я скажу вам больше двух слов. Если вы что-то придумали, что может помочь, идите к церковному крыльцу, а я подойду, как только прополощу это белье и развешу на веревке.
– Но, – шепчет он, – пустите меня в гостиную на пять минут, чтобы я мог осмотреться и увидеть, как выглядит остальная часть чаши.
Тут я вспомнила все истории, что слышала о коробейниках, и о замужней даме, застигнутой врасплох, и о прочих уловках, чтобы проникнуть в дом, когда никого нет. И я подумала:
– Что ж, если уж вам заходить, то и я должна пойти с вами. – И я отжала руки от мыльной пены, вытерла их о передник и вошла, а он за мной.
Никогда не видела, чтобы мужчина так себя вел. По-моему, он провел в той комнате несколько часов, ходя кругами, как белка в колесе, беря то одну безделушку, то другую, двумя пальцами и большим, так осторожно, словно это была тюлевая шляпка, только что принесенная из лавки, и ставя все на точное место, откуда взял.
Не раз я думала, что приютила сумасшедшего, не ведая того, когда видела, как он переворачивает чашки и тарелки и смотрит на их донышки вдвое дольше, чем на красивые части, которые должны быть на виду, и все время бормочет: «Уникально, черт возьми, совершенно уникально!» или «Бристоль, будь я грешником», а когда он подошел к большому синему блюду, что стоит в глубине бюро, я подумала, он вот-вот падет перед ним на колени и станет молиться.
– Вустер с квадратной маркой! – сказал он себе шепотом, говоря очень медленно, словно слова были приятны ему на вкус. – Вустер с квадратной маркой – восемнадцатидюймовое блюдо!
Мне стоило больших трудов выпроводить его из той гостиной, чем вытащить корову с клеверного поля, и каждую минуту я боялась, что тетушка его услышит, или услышит, как звякнет фарфор, или еще что-нибудь; но он, благослови его Господь, ни разу не звякнул, был тих, как мышь, а в осторожности походил на женщину со своим первенцем. Я не смела его ни о чем спросить, боясь, что он ответит слишком громко, и вскоре он ушел к церковному крыльцу и стал меня ждать.
У него с собой был сверток из коричневой бумаги, большой, и я подумала: «А что, если он принес свою чашу и хочет ее продать». Прополоскала я те вещички в синьке довольно быстро, уж поверьте. Часто жалею, что не могу найти служанку, которая бы работала так же проворно, как я в девичестве. Потом я сбегала наверх и спросила у тетушки, не отпустит ли она меня в лавку за саго, и, накинув соломенную шляпку, побежала, как была, к церковному крыльцу. Старый джентльмен чуть ли не подпрыгивал от нетерпения. Я слышала, что люди подпрыгивают от нетерпения, но никогда прежде не видела, чтобы кто-то это делал.
– А теперь слушайте, – сказал он, – я хочу… я должен… о, я не знаю, с чего начать, у меня столько всего нужно сказать. Я хочу увидеть вашу тетушку и попросить ее позволить мне купить ее фарфор.
– Можете не утруждаться, – сказала я, – потому что она никогда этого не сделает. Она оставила свой фарфор мне по завещанию.
Не то чтобы я была в этом совершенно уверена, но все же достаточно уверена, чтобы так сказать. Старый джентльмен положил свой сверток из коричневой бумаги на скамью в притворе так осторожно, словно это был больной ребенок, и сказал:
– Но ваша тетушка ничего вам не оставит, если узнает, что вы разбили чашу, не так ли?
– Нет, – сказала я, – не оставит, это правда, и можете ей рассказать, если хотите. – Ибо я прекрасно знала, что он этого не сделает.
– Что ж, – произнес он очень медленно, – если я одолжу вам свою чашу, вы сможете выдать ее за тетушкину, и она никогда не заметит разницы, потому что они похожи как две капли воды. Я, конечно, разницу замечу, но я ведь коллекционер. Если я одолжу вам чашу, вы пообещаете и поклянетесь письменно, и подпишетесь своим именем, что продадите мне весь этот фарфор, как только он перейдет в ваше владение? Боже милостивый, девица, это же сотни фунтов в вашем кармане.
Это был печальный для меня момент. Я могла бы взять чашу, пообещать и поклясться, а потом, когда фарфор достался бы мне, я могла бы сказать ему, что не имею права его продавать; но это выглядело бы нехорошо, если бы кто-нибудь об этом узнал. Так что я просто сказала напрямик:
– Единственное условие получения тетушкиных денег – я никогда не расстанусь с фарфором.
Он минуту молчал, глядя из притвора на зеленые деревья, колыхавшиеся на солнце над надгробиями, а потом сказал:
– Послушайте, вы кажетесь порядочной девушкой. Я – коллекционер. Я покупаю фарфор, храню его в витринах и любуюсь им, и это для меня важнее еды, питья, жены, ребенка, огня – вы понимаете? И я не могу вынести мысли о том, что этот фарфор будет потерян для мира в каком-то коттедже, вместо того чтобы быть в моей коллекции, так же как вы не можете вынести мысли о том, что ваша тетушка узнает о чаше и оставит деньги вашей кузине Саре.
Тут я, конечно, поняла, что он уже посплетничал в деревне.
– Ну? – сказала я, видя, что у него на уме что-то еще.
– Я старик, – продолжал он, – но это не должно быть помехой. Скорее наоборот, от меня будет меньше хлопот, чем от молодого мужа. Вы выйдете за меня замуж немедленно? И тогда, когда ваша тетушка умрет, фарфор станет моим, а вы будете хорошо обеспечены.
Никто, кроме сумасшедшего, не сделал бы такого предложения, но это не было причиной для меня отказываться. Я сделала вид, что немного подумала, но решение мое было принято.
– А чаша? – спросила я.
– Конечно, я одолжу вам свою чашу, а вы отдадите мне осколки старой. В экземпляре лорда Уорсли двадцать пять заклепок.
– Что ж, сэр, – сказала я, – кажется, это выход, который может устроить нас обоих. Так что, если вы поговорите с матушкой, и если ваши обстоятельства таковы, как вы их описываете, я приму ваше предложение и стану вашей доброй супругой.
А потом я вернулась к тетушке и сказала ей, что у Уилкинсов саго закончилось, но в среду привезут.
С чашей все обошлось. Она так и не заметила разницы. Я вышла замуж за старого джентльмена, по имени Фитч, на следующей неделе по специальному разрешению в церкви Святого Николая Коул-Эбби на Куин-Виктория-стрит, что совсем рядом с той прекрасной лавкой стекла и фарфора, где я пыталась найти замену чаше; а три месяца спустя моя тетушка умерла и оставила мне все. Сара вышла замуж совсем бедно. Та ангина обошлась ей дорого.
Мистер Фитч был очень состоятельным, и мне бы, пожалуй, понравилось жить в его доме, если бы не фарфор. Дом был им забит до отказа, и ни о чем другом он думать не мог. Никаких больше ужинов в гостях, никаких развлечений – ничего из того, на что девушка вроде меня имела право рассчитывать. И вот однажды я сказала ему прямо, что, по-моему, ему лучше бы бросить свое коллекционирование и продать тетушкины вещи, а на вырученные деньги мы бы купили славное местечко за городом.
– Но, дорогая моя, – сказал он, – ты не можешь продать фарфор своей тетушки. Она ясно указала это в своем завещании.
И он потер руки и усмехнулся, думая, что поймал меня.
– Нет, но вы можете, – сказала я, – фарфор теперь ваш. Я в законах кое-что смыслю, так что знаю точно; и вы можете его продать, и вы продадите.
Так он и сделал, было ли это по закону или нет, потому что мужчину можно заставить сделать что угодно, если только приложить к этому ум, не торопиться и стоять на своем. Это была знаменитая распродажа Фитча, и я заставила его положить вырученные деньги в банк; а когда он умер, я купила на них уютную маленькую ферму и вышла замуж за молодого человека, на которого давно положила глаз, еще до того, как услышала о мистере Фитче.
И мы живем очень безбедно, и в доме нет ни кусочка фарфора старше двадцати лет, так что что бы ни разбилось, легко можно заменить.
Что до его коллекции, которая, говорят, принесла бы мне тысячи фунтов, то тут, надо признать, он меня обставил, потому как по завещанию оставил ее Музею Южного Кенсингтона.
ПРЕПЯТСТВИЕ НА ПУТИ
Не знаю, как она могла так поступить. Я бы сама не смогла. По крайней мере, я так думаю. Но будучи хромой, маленькой и ничем не примечательной, я никогда не знала искушений, а потому не мне судить тех, кому они выпадают.
Эллен была высокой и стройной, и в воскресном наряде – красива, как картинка, а в будний день, когда рукава засучены до плеч, на щеках играет румянец, а каштановые волосы кое-как узлом закручены, – и всякой картинки краше; и, конечно, за ней много ухаживали, и комплименты говорили. Но я бы сама так не смогла, думаю, даже если бы за мной ухаживали вдвое больше и будь я вдвое красивее. Нет, не смогла бы, – не после того, как доктор сказал, что у отца слабое сердце, и любое внезапное потрясение может его убить.