bannerbanner
Соло для веника с оркестром
Соло для веника с оркестром

Полная версия

Соло для веника с оркестром

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Арина Лукошкина

Соло для веника с оркестром

СЕКУНДЫ БЕССМЕРТИЯ


Мне было два года. И было лето.


Вторая половина июля на севере. Время, когда дни еще жаркие, но солнце уже не пробивается из-под земли сразу после полуночи. Ночи темные, прошитые тоненькими голосами комаров и жемчужно-бисерной сетью высоких чистых звезд (в городе таких не бывает), густым запахом влаги от реки и маленького болотца за домом. И иван-чай еще сочный и яркий, не обметанный седыми мочалочками между цветов.


Я проснулась рано.


Солнце волной залило окна и билась в стекло одинокая маленькая муха. Бабушки рядом не было. Тикал будильник на полочке, разбавляя собой сонную тишину дома.


Я вылезла из-под одеяла, натянула на себя ситцевый сарафанчик и сандалии и вышла на крыльцо. Дверь в летнюю кухню была распахнута и доносилось оттуда позвякивание чугунной сковороды. Над крышей кухни струился и переливался полупрозрачный дымок – бабушка пекла мои любимые пышки с темным изюмом.


Мир вокруг дома был как утро в раю.


Трава около дощатой дорожки, протянувшейся от крыльца до летней кухни, была обсыпана круглыми хрусталиками росы. Ни шороха, ни малейшего ветерка. Среди пышных темных веток высоченных сосен тянулись медовые нити солнца. Из летней кухни пахло горячим семечковым маслом и пышками.


– Баба, дай пышку! – попросила я, заглянув в темный уют летней кухни.

– Погодь. Горячо ишшо, – ласково ответила она. Над ее головой висели ниточки с подсыхающими грибами, которые вчера собрали мои папа и мама.

– Дай! Я подую!

– На, – бабушка подцепила вилкой горячую пышку и дала ее мне, – Не обожгись.


Я вышла из летней кухни на дорожку, крепко держа вилку с насаженной на нее пышкой. Пахло изумительно.


Двор, обнятый солнцем, был пуст. Соседский пес Жук спал в своей будке, и спали родители и дедушка в доме, и спали соседи, и весь мир, кроме нас с бабушкой, еще спал. Все еще были молоды и живы. Я не знала тогда, что есть смерть, а значит, смерти не было совсем. Я была бессмертной.


Стоя на дорожке, я подула на пышку и осторожно откусила ее краешек. И меня вдруг пронзило острое, мгновенное, как молния, ощущение счастья.


Невозможно было просто стоять, невозможно было спокойно смотреть на это летнее утро, нужно было что-то сделать! И я сделала единственное, что могла: запрыгала на месте, как заводная игрушка. По-другому все это было ни пережить, ни выразить…


Я спрятала это воспоминание в себе, как драгоценный прозрачный камешек, и в самые тяжелые, мрачные дни разжимала мысленно ладонь и смотрела туда, в то утро. Оно было прекрасно. В нем было столько света и счастья! Сарафанчик, сандалии, пышка на вилке, лето. Толстенький шмель, спящий в цветке колокольчика. Роса на неподвижной траве.


И вечная жизнь в бесконечном ласковом мире.


БЕНЕФИС


Если вы не читали «Генерал Топтыгин» Некрасова, то не так уж много и потеряли. Все, что я могла сказать об этом стихотворении в свои три года, это что оно длинное. Долго видать Некрасов писал, старался. А слова все непонятные, и если бы бабушка Паша не объяснила мне, что это рассказ про медведя, прокатившегося в санях, я бы вообще ничего не поняла.


Но бабушка моя, Прасковья Ильинична, поэта Некрасова обожала, и других народных поэтов тоже, даже иностранных. Долгими зимними вечерами в селе Дутово, прочесывая овечью шерсть или сматывая в клубки пряжу, она наизусть читала мне вслух стихи. И «Вот моя деревня…», и про Топтыгина, и «Дядя Степа», и много еще чего, сейчас уже и не вспомню.


Тикал будильник, за стеной тихо молился дедушка Сагидулла, свет фонаря нежно струился сквозь ангельские перья изморози на окнах, и я сидела перед бабушкой на табуретке и смотрела, как она пряжу в клубки сматывает.


В середине у каждого клубка была погремушечка: свернутое кольцом высушенное горло тетерева, наполненное сухими горошинками. Потрясешь клубки, и каждый своим голосом отзывается, потому что горошинок туда насыпано неодинаково. И, пока руки работают, бабушкина память достает откуда-то разные стихи, как картинки. Сидишь, слушаешь бабушку, и представляешь. Будто телевизор в голове. А если слова непонятные, то у бабушки спросить можно, она объяснит.


И как-то так само получилось, что выучила я «Генерала Топтыгина» наизусть, от первой до последней строчки могла его без запинки рассказать. Если в дом приходили редкие гости, бабушка просила меня продекламировать это стихотворение. Гости ахали, качая головами, удивлялись и угощали меня то ириской, то леденцом, у кого что при себе в карманах было. Бабушка мной гордилась. А я чувствовала себя почти Левитаном: как они меня слушают, не шевелятся!


Но вот зима кончилась, а за ней и весна, и короткое северное лето, и запрыгала по деревьям белка-осень. Где прыгнет – там оранжево-красный, или желтый в пятнах, или коричневый лист останется, будто клочки рыжего меха. И приехали в Дутово родители, чтобы забрать и увезти меня в Ухту, а оттуда в Москву, а оттуда уже в город Шуя, где нам квартиру весной дали. В пятницу мама с бабушкой собирали вещи, деревенские продукты, ну и еще гостинцы для родни в Ухте и Москве, а в субботу рано утром мы были уже в аэропорту.


Дутовский аэропорт мне нравился. Маленький, деревянный, с огромной верандой под навесом и лесенкой, ведущей на второй этаж, куда таким как я залезать строго запрещалось. А на веранде длинные удобные скамейки со спинками. Можно встать на скамейку и смотреть через окно внутрь, в рабочее помещение слева от двери, где ничего интересного не было, или в буфет и зал ожидания справа от двери, где интересно было все. Особенно витрина буфета с вареными яйцами, печеньем, пирожками и шоколадками. А еще были в аэропорту на стенах большие глянцевые плакаты с белозубыми тетями в форменной одежде и белых перчаточках. И надписи: «Летайте самолетами Аэрофлота!» Только жаль, что ни одного ребенка моего возраста среди толпы в буфете не обнаружилось. Были спящий младенец и грустная школьница-подросток в очках.


Да, надо еще сказать, что вокруг здания аэропорта водились в безумном количестве маслята. Росли, как просыпанные на землю, куда не ступишь – гриб, а то и целая семейка. Поэтому взрослые, напившись чаю с пирожками в буфете, шли обычно в лесок с сумками и ножичками в руках, маслят в город набрать на ужин. От Дутова до Ухты лететь всего минут сорок, маслята не успевали испортиться.


И вот уже на буфет мне любоваться наскучило, и грибы собирать не хотелось, потому что нож не дали, а если маслята голыми руками собирать, то от скользкой шкурки грибов руки становились липкими и грязными, и мыть их было негде, а о пальто вытирать их не разрешалось. И маялась я на пустой веранде, не зная, чем себя занять. Выйти на летное поле камешки собирать? Скучно. Скакалки или куклы с собой не было, все в сумки упрятано. Правда, скучно. Вон и дедушка какой-то сидит на скамейке у двери, тоже скучает.


Я подошла к незнакомому дедушке и внезапно для себя завела вдруг «Генерала Топтыгина». Вдохновение на меня нашло. И не просто так рассказывала, а с выражением, и временами изображала то медведя, то смотрителя. Дед глядел на меня, приоткрыв рот, я даже краешки нижних зубов у него во рту видела:


– … и Топтыгина прогнал из саней дубиной,

А смотритель обругал ямщика скотиной!..


Закончив, я сделала реверанс и уставилась в бесцветные, как апрельский лед на реке, стариковские глаза. А он молча встал, да и ушел в буфет. Вот тебе раз. Ну и ладно. И я двинула на летное поле, засыпанное маленькими речными камешками.


Но дедуля вдруг окликнул меня со ступенек веранды: «Артистка, далеко собралась?» Артистка – это я, кто же еще. И, обернувшись, увидела я в одной руке старика огромное красное яблоко, а в другой плитку шоколада «Рот-фронт». Вручая подарки, он спросил, сколько же мне лет? Я ответила, что три года, и вгрызлась в яблоко. Вкусное, венгерское, я такие яблоки только на картинках видела. Старик что-то говорил, но мне было не интересно его слушать. К ахам и охам публики мы привычные, а такими вот гостинцами меня еще никто не баловал.


Доев яблоко, я отправилась в лесок за аэропортом, нашла родителей и отдала им шоколад. Вкусным делиться надо, как учил меня дед Сагидулла. Но про яблоко я им ничего не сказала, мой грех. Ничего, шоколадом обойдутся.


В АН-2 меня стошнило от качки, и все яблоко пропало зря, окончив свой путь в вонючем сером пакетике, как раз для таких дел и вручаемых пассажирам «Аэрофлота».


Зато память о яблоке осталась.


Переночевав у папиной двоюродной сестры в Ухте, на следующий день мы отправились на самолете в Москву, чтобы потом добираться до Шуи. Усевшись в мягкое кресло самолета, я сразу задремала, положив голову на колени папе, и всю дорогу проспала. Жалко, что на облака не полюбовалась.


Аэропорт Шереметьево показался мне огромным, как город. Народу миллионы. Чемоданы. Дети. Кто плачет, кто скачет. Взрослые все такие разные, и некоторые разговаривают непонятно как, наверно татары, как мой дедушка. А буфет! Это было что-то невероятное!


Сказочные пирожные, то с верхом из шоколада, то из чего-то белого, то из разноцветных розочек. Башни из шоколадных плиток. Кусочки хлеба, украшенные плоскими котлетками, а другие – прозрачными красными бусинами (папа сказал, что это икра), да полосочками сыра, да еще бог знает чем… Я прилипла носом к витрине и дышать забыла. Вот как люди-то живут, это вам не ириски с леденцами. А в глубине витрины треугольные пирамидки с подписью «Сливки». А подальше орехи грецкие и еще разные штуки, каким и названия нет.


Я сглатывала слюнки и терпела. Всего-то два раза дернула маму за подол зеленого крепдешинового пальто: «Мам! Купи пирожное-корзиночку!» Мама молчала, и я подумала, что, если она не сказала «нет», значит, купит.


Очередь быстро двигалась, и я, разглядывая вкусности, крабом ползла вдоль витрины за маминым пальто. Но когда пришло время покупать пирожное, мама сказала вдруг незнакомым голосом: «Чай с лимоном и бутерброд с бужениной, будьте добры». Я замерла. Какая бужина, зачем? Пирожное! И, дернув маму за рукав, задирая голову вверх, я собралась было громко высказать обиду, но, к ужасу своему, поняла, что ЭТО не мама. Чужая тетя, с морковного цвета губами и недобрыми глазами, непонятным образом оказавшаяся в мамином пальто, сказала брезгливо: «Тебе чего, девочка?».


Шок. Мама где?! Неужели, пока я таращилась на пирожные, она успела купить все что надо и ушла?


Отойдя от буфета, я хотела было зареветь, но увидела напротив еще одно мамино пальто. И в нем сидела еще одна тетя, тоже чужая. Но с двумя огромными сумками. Из левого бока большой красной сумки что-то кругло выпирало, будто яблоко, а небольшая коричневая сумка стояла строго и ровно. И я сразу подумала: там шоколад рядами уложен. «Рот-фронт».


Наораться успею, думала я, подбираясь к этой тете поближе, а венгерские яблоки и шоколадки скоро улетят неизвестно куда. И, встав напротив тети, я вытянулась в струнку, прижав ладошки к бедрам, и принялась читать наизусть «Генерала Топтыгина». А тетя вдруг вытащила из сумки газету «Труд» и отгородилась ею от меня. Она глухая, как бабка Брауниха из Дутова, подумала я, но продолжила читать стихотворение очень громко, почти в крик. Плохо слышит ведь человек, но так иногда бывает в жизни, что боженька за что-то людей увечьем наказывает.


Тетя сложила газету, тоскливо огляделась, потом посмотрела на свои наручные часики и поднесла к уху (точно глухая!), потом опять хмуро уставилась в газету. Меня она в упор не видела. Я стала в лицах показывать ямщика и медведя в санях, как тому дедушке, что в Дутовском аэропорту меня угощал. И краем глаза приценивалась к тетиным сумкам и прикидывала: сколько она даст мне за мое выступление, может целых два яблока? У неё же полно, не обеднеет от двух яблок-то, сумку потом легче тащить будет. И я даже представила себе, как яблоки отдам в этот раз родителям, а шоколад сама съем, всю плитку зараз.


Стихотворение кончилось. Тетя внимательно читала газету.


Я немного помолчала и, подойдя к глуховатой тете вплотную, едва не наступила на носок ее туфли. И принялась читать «Топтыгина» по новой, с начала.


Люди, сидевшие в соседних креслах и проходившие мимо, улыбались. Мальчик лет десяти даже остановился послушать, и еще одна бабушка остановилась ненадолго.


Я изображала медведя.


Тетя сложила газету и стала смотреть на меня. Я обрадовалась: подействовало!


Но тут стихотворение опять кончилось.


Тетя молчала и чего-то ждала. Чего ждать-то, недоумевала я, отдай мне положенное, и я пойду маму искать, зря старалась что ли? А ты читай свой «Труд» сколько хочешь. И тут меня осенило: наверно, не пошел ей Некрасов, вот в чем беда. И, разглядывая тетину сумку, я принялась рассказывать ей «Вересковый мед». Это стихотворение тете наверняка понравится:


– Из вереска напиток! Забыт давным-давно!

– Девочка, а где твои родители? – спросила вдруг тетя не к месту.

– Потерялись, – честно ответила я и продолжила – А был он слаще меда! Пьянее, чем вино! Его в котлах варили!

– Арина! Мы там с ног сбились, а она бенефис устроила, – налетел на меня папа и, подхватив на руки, сказал тете «извините!» и побежал в сторону выхода.


А яблоки-то, а шоколад?!


Я пыталась объяснить папе, что надо вернуться к тете, но он меня не слушал, бормотал «потом-потом» и бежал, стиснув меня в охапке.


Уже сидя в автобусе, отправлявшемся в Иваново, а потом в Шую, я подумала, что папа правду когда-то сказал, что пока человек делом занят, время незаметно бежит. Бродила бы я себе по Шереметьево в горе и слезах, искала бы родителей и наверняка еще хуже заблудилась бы. А так, в общем, нормально получилось: и сама была при деле, и тетю стихами порадовала.


Целых два раза успела.


ЧУЖОЕ СЧАСТЬЕ


Когда родители принесли Сережку из роддома, я не поняла, что происходит. Кулек, свернутый из детского одеяла и обмотанный синей ленточкой, завязанной бантом. Лежит на диване, шевелится. И родители с гостями вокруг толпятся, сюсюкают, улыбаются и маму поздравляют. Я тоже подошла к кульку и, откинув уголок, посмотрела – что там. Оказалось, младший брат.


Сережка мне не то, чтобы понравился или не понравился, а просто непривычно было, что он теперь у нас живет, и я не знала, как к нему относиться. Разматывать его, брать на руки или залезать к нему в кроватку мне не разрешали, но ведь относиться-то как-то надо было. И я это делала, как могла: трясла перед бессмысленным личиком брата погремушку, совала через прутики колыбели ему свой палец, который он тут же крепко хватал, трогала его лысенькую головенку, чтобы проверить – не вспотел ли. Когда он просыпался и кряхтел, я громко кричала: «Проснулся!», и меня хвалили. Один раз, когда он заснул, я громко закричала: «Заснул!», но меня отругали, и я не стала больше так делать. В общем, скучно с ним было. Спит да ест, да кричит во весь беззубый рот.


Я все это долго терпела, почти до Нового года. И с каждым днем меня все больше беспокоило вот что: над ним трясутся, как над хрустальной вазой, а про меня будто забыли. Игрушки убрала? Поела? Зубы почистила? Марш спать! Вот какие обидные слова, это справедливо разве? Ему и бутылочку поднесут, и оденут-разденут, и на руках постоянно носят, а когда описается или обкакается, так все делают вид, будто так и надо. Попробовала бы я в трусы накакать или написать.


Жизнь повернулась ко мне не то, чтобы спиной, а боком, думала я. Что в таких случаях учил меня делать папа? Действовать. И я объявила родителям ультиматум: или вы со мной, как с Сережкой, одинаково то есть, или я уйду от вас куда глаза глядят!


Мама не обратила на это внимания, ей некогда было: пеленки надо стирать-полоскать-гладить, да молоко кипятить, да еще что-то там свое делать, а папа остановился и спокойно посмотрел мне в глаза. Ты и вправду хочешь быть как он, точь-в-точь? Еще бы, сказала я. Ты, значит, думаешь, что ему хорошо, улыбнулся папа. А чего плохого-то, изумилась я, не жизнь, а рай: всё и все для тебя, а ты лежи себе да погукивай. Ну, пару раз улыбнуться можешь от избытка удовольствия, или покричать от скуки. Красота ведь.


Ладно, сказал папа, завтра воскресенье и мне на работу не надо, так что я устрою тебе рай по полной программе. Но, чур, договор: с утра и до вечера ты будешь все делать точно так же, как он. Выдержишь? Да что там выдерживать, пап, шутишь что ли? Ну, вот и договорились, ответил папа и хмыкнул себе под нос. Утром разберемся, подумала я с легкой тревогой. Не понравилось мне папино лицо в этот момент, но слово сказано, значит, дело должно быть сделано.


И вот наступило воскресенье, и прямо с утра началось.


Я встала как обычно и поплелась в ванную чистить зубы, но папа уложил меня обратно в кровать, заявив, что сейчас бутылочки с молоком принесет. И принес одну Сережке, а вторую мне. Я высосала теплое молоко быстрее брата, хотя язык под конец завтрака немножко побаливал, потому что дырка в резиновой соске была очень маленькой, и мне трудно было молоко из бутылочки высасывать. И не наелась я как-то, потому что без печенья или булочки завтрак просто размазался по желудку без следа.


– Пап, а булочку? Я есть хочу.

– Не разговаривать, – хмуро ответил папа, – он разговаривать не умеет. Можешь поплакать, я тебе еще молока принесу.


Хм, подумала я и сказала громко: «УА! Уаааа!», и получила вторую бутылочку с молоком, которую допивала, морщась: я же не пить, а есть хочу. Впрочем, ради того, чтобы тебя целый день на руках носили, и не такое стерпишь. А печенье я вечером съем, решила я, целую пачку. И, успокоившись, принялась ждать, пока меня оденут и на руках вынесут гулять.


Первой папа одевал меня. Осторожно натянул на мои ноги колготки (а я нарочно то сгибала, то выпрямляла ноги и дрыгала ими, но папа ласково и осторожно делал свое дело, и я была в восторге), и теплую кофту, и штаны, куртку, шапку и ботинки, все как положено. Потом принялся одевать Сережку. А мне стало жарко. Я затянула было: пааап…, но услышала в ответ: не разговаривать! Можешь поплакать, но это без толку, все равно пока Сережку не одену, на тебя не отвлекусь. Я замолчала и стала терпеливо потеть.


Наконец нас вынесли на улицу: сначала папа вынес меня и посадил на лавочку возле подъезда, потом он вернулся в квартиру и вытащил коляску для брата и большие плетеные из лозы санки для меня, а мама бережно вынесла закутанного в одеяло Сережку.


Разумеется, пока родители ходили наверх, я не сидела на скамейке, а как все нормальные люди, залезла в сугроб по уши и стала рыть в нем снежный туннель. Но папа вытащил меня из снега и уложил в санки на спину. Мама покатила вперед коляску с братом, а папа повез меня на санках, следом за ней. Лежать мне не хотелось, а хотелось сесть и ловить снежинки, и таращиться кругом. Но папа приказал лечь на спину, объяснив, что младенцы сидеть не умеют, а умеют только лежать и плакать, если что-то не нравится. Можешь поплакать, добавил он.


Плакать я не стала, глупо как-то. Лежа на спине, я смотрела в тяжелые облака, из которых медленно, как во сне, валили большие снежинки, таявшие у меня на лице, иногда облизывала губы и молчала. Полозья санок скрипко, рывками ползли по снегу, меня покачивало из стороны в сторону. А печенье съем не с молоком, а с чаем, думала я. И в чай – варенья побольше, три столовых ложки надо. И печенье вареньем намазать… И тут вдруг у меня невыносимо зачесалось за шиворотом, я аж подпрыгнула в санках и стала яростно шерудить варежкой по спине, пытаясь дотянуться до зудящего места. Но варежка мешала, и я стянула ее, и полезла пальцами под воротник пальто.


– Что такое? – спросил папа, обернувшись.

– Чешется, – ответила я, морщась и воюя с воротничком кофты.

– Нельзя! Ложись и терпи. Сережка чесаться не умеет, так что можешь поплакать. Лежать, я сказал!


Папа так сердито приказал мне лечь, что я тут же послушалась и чесотка моя прошла сама собой. Что за прогулка, думала я. В снегу бы поваляться, снежков налепить и покидать во что-нибудь, побегать кругами вокруг родителей с коляской, а еще лучше – отпроситься в гости к подружке, а они все пусть гуляют без меня.


У подружки, у Ленки, дома аквариум огроменный! Ванна целая. И чего там только нет: и рыбки, и улитки, и водоросли, нежно шевелящиеся в струе пузырьков, вырывающихся из шлема игрушечного водолаза. А водолаз стоит, наклонившись над маленьким сундучком, вкопанным в песок на дне аквариума. Крышка сундучка открыта и под ней поблескивают совсем крохотные монетки. Это Ленкин папа так кислородную трубку для рыб замаскировал. И еще сделал игрушечный пиратский кораблик, понарошку сломанный и уложенный на бок в другой стороне аквариума, рядом с нагревателем для воды.


В аквариум можно было смотреть целых пятнадцать минут подряд, и не надоедало, клянусь! Томные рыбки плавали над головой водолаза, равнодушно огибали мачты кораблика, иногда подплывали к стеклянной стенке и смотрели на нас с подружкой глупыми глазами. Стайки неонов шустро плавали туда-сюда мимо пучеглазых золотых рыбок с хвостами-вуалями и плоских полосатых скалярий…


Я все-таки заснула, и проснулась от того, что меня раздевали и тормошили. Раздевают – это хорошо, сквозь сон подумала я, и услышала вдруг мелодию из передачи «АБВГДейка», и сон как рукой сняло. Моя любимая передача! Там тетя-клоун, Ириской звать!


– Куда пошла? Лежать!

– Пап, там..

– Лежать, я сказал. Сережка телевизор не смотрит. Ложись на спину и жди, я сейчас молоко принесу.

– Опять молоко?!

– А он ничего другого есть не может, зубов нет. Ты же обещала быть как ОН.

– …!…

– А можешь поплакать. Кроме молока все равно ничего не дам, не положено.


И папа пошел в кухню, а я подумала: и правда поплакать что ли?


Это что за жизнь такая дурацкая совсем? Не то что варенье есть, к подружке сбегать или телек посмотреть, а даже почесаться нельзя по-человечески. И молоко это гадкое. Лежи себе, как полено, замотанное в тряпки, да в потолок смотри. «Можешь поплакать». Нет, меня так не проймешь, решила я и стиснула зубы. Выпью я ваше молоко, и еще добавки попрошу. И до вечера доживу, будьте спокойны, попрыгаете еще вокруг меня!


И я принялась ждать вечера.


После прогулки и молочного обеда нас с Сережкой опять уложили спать. Сколько можно спать, подумала я, ведь он в коляске выспался! Но от честного слова, данного мной папе, деваться было некуда, и я промолчала. Папа бережно и туго запеленал нас обоих – брата в пеленку, а меня в простыню, потому что для пеленки я была слишком длинная, ноги из нее торчали. В простыне я чувствовала себя похороненной заживо, но решила, что счастье быть любимым ребенком все-таки стоит тех мучений, которые мне сегодня предстоят еще. Боже, как это трудно: быть счастливой, кисло думала я, засыпая в тоске и ловя одним ухом звуки телепередачи, доносившиеся из зала. Там смешное что-то смотрят. Без меня.


Забывшись в неудобной простынной тесноте, я поплыла куда-то вместе с рыбами над мягким снегом, прилетевшим из прогулки и покрывшим дно аквариума, и мне хотелось выбраться из воды и стекла, но я не знала как, и не могла, и в туалет хотелось ужасно, а туалета в аквариуме нет, и что делать, и..


– Пап! – крикнула я, проснувшись, пытаясь шевелить затекшими руками и

ногами.

– Что? – спросил папа, прислонившись к косяку двери в детскую комнату, с

кружкой чая и бутербродом в руках.

– Я в туалет хочу!

– Под себя, – коротко и емко ответил папа.


И, спокойно повернувшись спиной ко мне, своей любимой Аринке, связанной по рукам и ногам проклятой простыней как египетская мумия, пошел себе обратно в зал, прихлебывая чай.


– Папа! Я «по большому» хочу! – заголосила я, уже не сдерживая слезы, всерьез.

– Под себя, – громко и равнодушно донеслось из зала, – Он под себя, и ты под себя. Все по-честному, как договаривались.


Тут мне край пришел.


Вывернув шею, я посмотрела на Сережку, сопящего в своей кроватке, и увидела мокрое пятно под его попкой, расплывшееся на пеленке. И поняла, что так жить нельзя. Какой там к черту рай, это издевательство над человеком!


– Паааааааппааааааа!


И меня таки выпустили из простыни. И умыли над раковиной в ванной комнате. И разрешили сходить в туалет, и печенья дали, и даже от телевизора не прогнали.


Боже, не дай мне стать младенцем, думала я, пялясь в телек и блаженствуя. Хочу – в снегу валяюсь, хочу – на скакалке в коридоре прыгаю, или в носу ковыряю, или рисую, и все что хочешь делаю сама! Как хорошо быть человеком, а не «кульком».

На страницу:
1 из 2