
Полная версия
Исповедь. Рассказы ни о чём
«Живи со вкусом», – шептало что-то внутри Анны, когда она вдыхала аромат свежесваренного кофе, чувствуя под руками шершавую поверхность старого деревянного стола. «Чувствуй», – нашептывало, когда она замирала, глядя на закат, окрашивающий небо в невероятные оттенки. «Мечтай», – звучало эхом, когда она брала в руки старый блокнот с набросками своего будущего сада. Мир был бескрайним, и Анна старалась впитывать его всей кожей, всеми фибрами души, раскрытыми, как у ребенка, глазами. Она научилась видеть красоту в трещинах на асфальте, в каплях росы на паутинке, в морщинках улыбающейся старушки у подъезда.
Однажды утром, стоя у окна своей скромной, но уютной квартиры и наблюдая, как первые лучи солнца золотят мокрые от дождя крыши, Анна вдруг поняла. Дом ее мечты… он был не там, вовне. Он был здесь. Внутри. В этом спокойствии, наполнявшем ее грудь. В этом умении видеть свет сквозь тучи. В тихой радости от простого утра. Все преграды, все слезы, все «камни» – они не разрушили мечту. Они отполировали ее, превратили из юношеской фантазии в глубокое, выстраданное знание.
Рай – это не место. Это состояние души, которое ты несешь в себе, несмотря ни на что. И дорога к нему вымощена не только розовыми лепестками, но и острыми камнями прожитых лет. Анна прижала ладонь к стеклу, чувствуя прохладу, и улыбнулась сквозь навернувшиеся слезы. Слезы благодарности. За то, что мечта, ее бессмертная, стойкая мечта, привела ее сюда. К этому утру. К этому свету внутри. К пониманию, что её рай – это тихая, непоколебимая уверенность в том, что дорога, со всеми ее камнями, ведет именно туда, куда нужно.
Спортлото и батарея
Сколько себя помню – я всегда хотел денег. Сначала это были детские мечты о выигрыше в Спортлото. Я ходил в магазин, экономил на коржиках и покупал билеты Спортлото 5 из 36. В то время они были большими и смотрелись как-то по-настоящему. Помню их до сих пор. Не тощие бумажки нынешних лотерей, а солидные бланки. Тяжеловатые, с отчетливой фактурой бумаги, испещренные клеточками и цифрами. Они выглядели серьезно. Как документ. Как договор.
Да, именно так. Сквозь хрустальную призму детства я видел это с абсолютной, неопровержимой ясностью: передо мной лежал не просто билет, а Договор с Судьбой. Настоящий, дерзкий, скрепленный не чернилами, а жгучим желанием. Его бланк – эта солидная, чуть шершавая бумага, испещренная клеточками, – казался документом из мира взрослых, где все серьезно, все по-настоящему. Договор о Намерениях.
Моя часть сделки была проста, как линеечка в пенале: экономить. Это означало каждый день проходить мимо школьного буфета – этого царства соблазнительных ароматов. Мимо лотка, где лежали сочники с творогом, еще теплые, с капельками янтарного масла на румяной корочке, тающие во рту обещанием райского блаженства. Мимо котлет в тесте – золотистых, хрустящих, от которых воздух дрожал мясным духом, способным сломить волю кого угодно. Каждый отказ был маленькой жертвой, принесенной на алтарь грядущего чуда. Вместо сладкого мгновения – звон монет в кармане. Терпеливых, копившихся день за днем, как капли в дождевой бочке, до священной субботы.
И вот он, момент истины. Я входил в пыльный полумрак магазинчика у дома. Сжимал в потной ладошке горсть мелочи – свой вклад в договор. С серьезностью посла, вручающего верительные грамоты, протягивал монеты кассиру за прилавком. И наконец получал его – заветный прямоугольник. Бланк Договора! Чуть тяжеловатый, пахнущий типографской краской и возможностью. Моя рука дрожала от торжественности момента.
А Судьба? Ее обязательства казались мне столь же незыблемыми. В назначенный день, когда шары с цифрами в телевизионном барабане совершат свой волшебный танец и сложатся в заветную комбинацию, она обязана была протянуть мне сквозь мерцающий экран десять тысяч! Или хотя бы пять. По-детски щедро, по-взрослому справедливо. Ведь я же заплатил! Не просто деньгами – ими платили все. Нет. Я заплатил куда дороже – маленьким кусочком счастья от недополученного сочника, урчанием в животе от аромата не купленной котлеты, сознательным отречением от малых радостей, которые тогда казались пиршеством для души. Разве это не священная жертва? Разве Судьба не видела, как я, стиснув зубы до хруста, отворачиваюсь от витрины с выпечкой, как юный аскет? С моей точки зрения, договоренность была кристально честной: вкус упущенных пирожков был настолько ярок, настолько физически ощутим, что сам по себе становился валютой высшего достоинства.
Купив билет и старательно, с молитвенным усердием, закрасив крестиками заветные клеточки, я относил его… в хранилище. Мы жили тогда в маленьком, утопающем в акациях городке на юге. Дом – типичная пятиэтажка без лифта, с вечно скрипящими лестницами, пахнущими вареной картошкой и пылью. И были там чугунные батареи – могучие, ребристые, змеящиеся вдоль стен. На лестничной площадке между вторым и третьим этажами обитала особая стража. Кошка. Непростая. С разными глазами: один – бездонно-голубой, как южное небо, другой – ярко-зеленый, как молодая листва. Она казалась мне существом из другого мира, Хранительницей подъезда. Именно ее я и избрал своим союзником в этом великом договоре с невидимыми силами.
Самый важный документ – заполненный бланк Договора – я аккуратно закладывал в узкую щель между холодными ребрами чугунной батареи. Надежно. А Кошка-Хранительница с разными глазами принимала пост. Она дремала тут же, на теплом подоконнике, или невозмутимо наблюдала за мной своим диковинным взглядом. За верную службу я платил ей свою монету: выносил кусочки хлеба, колбасную обрезь, а то и сметанку в крышечке. По-моему, это тоже была честная сделка – охрана за провиант. И пока бланк лежал в чугунном чреве дома под присмотром разноокой стражи, вера в силу Договора была нерушима.
Но детство, как и любая сказка, имеет свойство заканчиваться. Пыльные лестницы, аромат буфетных котлет, мерцающий телевизор с барабанами судьбы, чугунные батареи и Кошка-Хранительница – все это осталось там, в маленьком южном городке. За год до Олимпиады-80, когда вся страна готовилась к грандиозному празднику, наша семья сорвалась с насиженного места и устремилась в будущее – в огромную, шумную, незнакомую Москву. И мой первый, такой серьезный, такой наивный Договор с Судьбой, скрепленный запахом пирожков и охраняемый кошкой с разными глазами, тихо истек, оставшись в теплом чреве старого дома, как закладка на странице ушедшего времени. Впереди был другой город, другая жизнь, и, наверное, другие договоры. Но тот, детский, был первым – самым искренним и самым священным.
Ключ к Жигулям
Мне было двенадцать, когда желание зарабатывать деньги впервые пересилило удовольствие от прогулок с одноклассниками. Это было позже лотерейных билетов, но корни были те же. Я вдруг с болезненной остротой ощутил: деньги – это не просто «можно». Это – внимание. Чужое, холодное или теплое, но внимание. Это взгляды, обращенные в твою сторону, когда ты достаешь из кармана не жалкие монеты на мороженое, а настоящую купюру. Это возможность «купить» улыбку, расположение, место в кругу тех, кто казался недосягаемым. Купить кусочек тепла, если не дано было получить его просто так.
Я стоял тогда у длинного одноэтажного магазина, рядом с нашим почтовым отделением, глядя, как старшие ребята покупают пачки сигарет, жвачку и смеются громко и свободно. И в горле стоял ком – не от зависти к сигаретам или жвачке, а от их непринужденности, от их значимости в этом моменте. И я понял: вот он, новый Договор. Но теперь условия были жестче, а выигрыш – туманнее. И бланк для него уже не продавался в магазине за сэкономленные на коржиках рубли. Его нужно было вычерчивать самому, день за днем, поступком за поступком, в надежде, что Судьба когда-нибудь поставит свою подпись. Подпись признания. Подпись, которая стоила дороже любых, даже самых заветных, десяти тысяч.
Школа днем казалась теперь лишь преддверием настоящего, взрослого дела. Уроки текли вязко, как сироп, а мысли уже бежали по знакомым маршрутам, меряя шагами кварталы между серыми домами. Когда последний звонок отзванивал свое, я не шел – я «вырывался». Домой – проглотить что-то теплое, схватить потрепанную сумку почтальона и вперед, в синеватый сумрак наступающего вечера.
Моя империя начиналась у ворот почтового отделения, пахнущего пылью, клеем и чем-то неуловимо казенным. Империя, состоящая из одной-единственной газеты – «Вечерней Москвы». Свежий номер был упругим, почти живым свертком под мышкой, его запах – терпким духом только что отпечатанных новостей. Но настоящим грузом, и физическим, и метафизическим, были заказные письма. Конверты с сухими казенными штампами, но для кого-то за ними скрывался не просто листок бумаги, а ключ.
Ключ к «Жигулям».
«Уведомление о поступлении автомобиля в розничную торговлю». Эти слова я выучил наизусть, ощущая их вес в сумке. Каждый такой конверт – маленькая бомба счастья, которую мне предстояло доставить в руки. И я шел. Лестницы подъездов, пахнущие щами, свежей краской и старым деревом. Звонки в двери. Томительное ожидание за дверным глазком.
И вот – щелчок замка. Лицо хозяина, сначала настороженное, а потом… Оно преображалось. Мгновенно. Глаза, сначала уставшие или озабоченные, вдруг расширялись, наполняясь чистым, почти детским ликованием. «Моё? Автомобиль?!» – этот шепот или возглас был всегда первым. Пальцы, иногда дрожащие, разрывали конверт. Буквы на бланке пробегали в считанные секунды.
И тогда наступал мой звездный час. Мой скромный вклад в это вселенское счастье. «Поздравляю!» – говорил я, стараясь вложить в голос всю искренность, на какую был способен. И это срабатывало. Радость, бьющая через край, искала выхода. Щедрость становилась ее естественным продолжением.
«На, сынок, счастливый ты мой вестник!» – могла воскликнуть бабушка, суетящаяся на кухне, и протянуть трепетный рубль, еще теплый от ее руки. Молодой мужчина, уже мысленно сидящий за рулем, хлопал меня по плечу: «Держи, парень, на мороженое!» – и три рубля оказывались в моей ладони. А однажды… Однажды солидный дядя, едва прочитав уведомление, схватил меня в охапку, закружил в тесной прихожей, смеясь хрипло от счастья, а потом, запыхавшись, сунул мне… десятку. Целую десятирублевую бумажку! «Неси вести дальше, гонец! Пусть всем так везет!»
Эти деньги, выданные «на радостях», были иными. Не как сэкономленные на коржиках рубли, от которых веяло детской жертвенностью. И не как гипотетические выигрыши Спортлото. Это были «горячие» деньги. Пропитанные чужим, почти осязаемым счастьем, благодарностью за мгновение, когда я стал вестником исполнения мечты. Они шуршали в кармане иначе – громче, веселее.
Я выходил из таких подъездов не просто разносчиком. Я выходил причастным. На минуту, на мгновение – соучастником большого праздника чужой жизни. И пока сумка легчала, а «Вечерняя Москва» находила своих читателей, я чувствовал себя не просто мальчишкой, зарабатывающим на мороженое или на чье-то будущее внимание. Я чувствовал себя нужным. Колесиком в большом механизме надежд и их осуществления. Пусть маленьким, но – важным. И в синеве вечерней Москвы, в дыму заводов и запахе асфальта после недавнего дождя, эта мысль согревала сильнее, чем самые щедрые чаевые. Хотя и десятка в кармане, признаться, грела изрядно. Она была уже не мечтой, а реальностью, добытой не договором с Судьбой, а собственными ногами, пройденными по этажам чужого счастья.
Райское яблоко
Ева всегда несла свой груз молча. Словно призрачная дымка, она двигалась по жизни, и лишь самые внимательные замечали тень глубокой грусти в её серых глазах. Детство, окрашенное холодом родительского равнодушия, научило её держать чувства при себе. Эта привычка стала панцирем и тюрьмой. Она выросла и стала библиотекарем – хранительницей чужих миров. Но её мир так и остался скупым на эмоции. До того дня, как в её жизнь, как рассветный луч в открытое окно, не вошел Адам.
Он был художником, изучающим старинные гравюры. Его энергия, страсть к жизни, небрежная элегантность и тот особый свет, что горел в его взгляде, когда он говорил о красоте, – всё это сразило Еву наповал. Любовь вспыхнула мгновенно, ярко и… безответно. Она была для него милой Евой из библиотеки, полезной помощницей, «тихой мышкой». Он делился планами, восторгами, иногда – сомнениями, но никогда – своим сердцем. Оно было занято другими, более яркими, более шумными, более… заметными. Ева же любила молча, преданно, неразделенно.
Эта любовь стала главным светом в её душе, и источником невыносимой боли. Ева была щедрой на бескорыстные поступки: заботилась о больной матери до самого конца, не требуя благодарности; тихо помогала деньгами одинокой соседке с ребёнком; проводила часы с трудными подростками в библиотеке, терпеливо прививая им любовь к слову. Её доброта была не громкой, но чистой, как родник. Она видела красоту в малом – в узоре инея на стекле, в первой робкой зелени весной, в улыбке уставшего продавца. Эта способность к глубокому созерцанию и тихому состраданию делала её внутренний мир богатым, но уязвимым.
С годами накопилось и другое. Обиды – как колючие занозы, впившиеся в душу: отцовское равнодушие, несправедливые упрёки начальницы, предательство подруги. Злость – мгновенная, жгучая, на себя в первую очередь, за свою неспособность быть другой, за эту вечную невидимость. И, конечно, гнев – резкий, глухой. Гнев на Адама, за его слепоту, за то, что он видел всё на свете, кроме её любящего сердца. А под сердцем у нее гнездился страх. Липкий, леденящий, всепоглощающий. Страх остаться навеки одной, страх быть окончательно забытой, страх, что её хрупкий внутренний свет просто угаснет без следа. Страх, что она не достойна ничего большего.
Однажды ночью Ева увидела сон. Он возник, как откровение, как последнее предупреждение. Она почувствовала, как её душа, подобно утреннему туману, просачивается сквозь невидимые рваные трещины и покидает тело. Она ощутила себя под потолком и увидела свою хрупкую земную оболочку. А рядом с ней – хрустальный шар, огромный и невероятно тяжёлый, похожий на прозрачное яблоко, наполненный до самого края сияющей субстанцией. Это была ее Любовь…
О, эта любовь! Она была не просто светом – она была жизнью, музыкой, теплом. Она переливалась всеми оттенками золота и нежности, заполняя пространство шара светящейся пульсацией. Она была свободной – не скованной никакими ожиданиями. Она была бескорыстной – дарящей себя без требования ответа. Ева чувствовала её вибрацию каждой клеточкой своего существа. Любовь к Адаму, к миру, к красоте, к тем крохам добра, что она могла совершить – всё это слилось в один ослепительный поток.
Но кристальная чистота любви делала видимым всё остальное. Сквозь её сияние Ева ясно видела свою злобу – тёмные, едкие клубы дыма, шипящие и пытающиеся заглушить свет. Видела гнев – багровые молнии, рвущие шар-яблоко изнутри. А чуть в стороне, словно старая, израненная львица в тесной клетке, рычала ненависть – к себе, к несправедливости, к этой вечной боли неразделенности. Её утробное ворчание сотрясало хрусталь.
На другом краю шара лежал бесформенный, рваный мешок. Из него сочилась густая, тёмная смола, разъедающая всё вокруг. Она шипела и клокотала, но стоило волне сияющей любви коснуться её – и смола на мгновение светлела, шипение стихало, капли начинали медленно, неохотно таять под нежным, настойчивым напором чистого чувства. В мешке жили обиды, старые и только родившиеся.
На самом дне хрустального шара расплылось черное пятно. Тяжелое, липкое, неподвижное. Оно давило на дно шара с чудовищной, неумолимой силой. И там, где его чёрная бездна касалась сияющего хрусталя, образовались трещины. Тонкие, но глубокие, как пропасти. И из них тянуло хододной космической пустотой абсолютного небытия. Этот холод пронизывал Еву до костей, вымораживая душу. Это был её Страх. Хрусталь в этом месте шара был почти разрушен трещинами, но еще держался, не выпуская Страх наружу.
…Проснулась Ева не от крика, а от глухого внутреннего гула, от ощущения неминуемой катастрофы. Её личность оказалась на грани распада. Душевная боль была настолько острой, настолько всепоглощающей, что обычные земные меры – слёзы, крик, бегство – казались смехотворными. Куда бежать от себя? В её измученном сердце, сквозь панику и боль, пробилось одно-единственное, неопровержимое знание – она не справится одна. Ей нужен Тот, Кто видел начало её пути, Кто знал вес каждой её слезы, Кто мог вместить весь этот хаос света и тьмы. Она до беспамятства захотела придти к Богу. Не за спасением в привычном смысле, а за Судом. За окончательным приговором. Что с ней будет? Что делать с этой хрупкой, переполненной, трещащей по швам вселенной внутри?
Ева встала. Каждый шаг отзывался хрустальным треском в душе. Её мысленный путь лежал вглубь, в самую сердцевину своего существа, туда, где царила вечная, безмолвная Тишина, и где обитало что-то непостижимое и всевидящее. Она шла, неся в руках своё яблоко – хрустальный шар, переполненный сияющей, но одинокой Любовью, истерзанный гневом, пропитанный обидами, раздавленный липким Страхом.
Без слов, с дрожью во всём существе, она протянула свой шар Богу. Теперь всё, что в ней было – вся её нерастраченная нежность, вся её щедрость, отданная миру, вся её глубокая, но неуслышанная любовь к Адаму, к жизни, к красоте – и вся накопленная горечь, боль, леденящий ужас одиночества – все это отчетливо было видно в «яблоке». Всё, на что она потратила дар своей единственной жизни.
«Куда мне идти? – прошептал как будто ставший чужим её голос. – Что со мной будет? Есть ли место для меня в твоём сиянии? Или меня ждёт кромешная тьма?»
Ответ пришёл не снаружи. Он родился внутри шара, в самой его сердцевине, где Любовь билась ярче всего. Он прозвучал как тихий, но абсолютно ясный голос Совести, голос, знавший её до рождения:
«Суди по правде, что в тебе, Ева. Ты знаешь. Ты всегда знала. Я создал Рай. Ад… его ты носишь в себе. В этом шаре. В этих трещинах».
Ева не упала. Не зарыдала. Воздух вырвался из её груди долгим, дрожащим выдохом. Она сжала в руках невидимый шар. И в этот миг Любовь внутри него вспыхнула с невиданной силой! Не просто свет – ослепительное сияние, согревающее, живительное, почти осязаемое. Оно затопило тёмные углы, заставило шипящие клубы злобы отступить, осветило даже чёрное дно страха. Она увидела трещины не как конец, а как раны, которые можно исцелить. Ад был здесь, да. В гневе, в обидах, в страхе. Но Рай… Рай был здесь же! В этой самой Любви – свободной, бескорыстной, всепроникающей, в её щедрости, в её способности видеть красоту. Сияние Рая жило внутри её хрупкого хрустального мира, прямо посреди хаоса.
Данная Творцом Свобода Выбора. На что опереться? На свет Любви или на тяжесть Страха? На сияние своей доброты или на трещины обид? Суд свершился. Теперь ей предстояло строить свой собственный Рай не где-то в облаках, а прямо здесь, внутри, шаг за шагом, заливая светом Любви трещины своего внутреннего Ада. Начало было мучительным, но впервые за долгие годы в её сердце, рядом с болью, теплилась крошечная, хрупкая, упрямая искра надежды.
Ева смотрела на свой внутренний свет – и он отвечал ей тихим, спокойным сиянием.
Ёжкин гном
Пальцы дрожали, когда я ставила на стол второй бокал. Не хрусталь, а простой, толстый – специально купленный. Стекло бокала было холодным и скользким. В него я налила коньяк, густой, как темный янтарь, но с одной добавкой. Невидимой, бесцветной, без запаха. Смерть в чистом виде, растворенная в янтаре. Рядом – скромная закуска: ломтик вчерашнего сыра, уже слегка подсохший по краям, лимон, нарезанный тонкими полумесяцами, и маленький пучок петрушки, лишь чуть тронутый увяданием. Все как для обычного вечера. Только гостью ждала необычную.
Она пришла без стука. Просто появилась из воздуха в углу моей маленькой кухни. Не скелет в балахоне, а… женщина. Средних лет, с лицом, в котором читалось странное, почти добродушное спокойствие. Лишь в глубине темных глаз мерцал едва уловимый огонек насмешки. Она села напротив. Мы молчали. Воздух сгущался, пропитанный ароматом коньяка и тишиной, звенящей, как натянутая струна. Я изучала ее черты, искала хоть намек на что-либо зловещее, но находила лишь это спокойствие. Странно. Учитывая ставку нашей игры.
Я знала правила. Знала, где яд. Одна капля, прикоснувшись к губам – конец. Игра требовала честности, по крайней мере, видимой: пить по очереди из каждого бокала. По моему плану, хитрость была проста. Я рассчитала: Смерть пьет первой. Всегда. Она коснется губами бокала с отравой – моего бокала – и… исчезнет. А я останусь. Останусь в этом светлом вечере, в тишине кухни, где больше не будет страха.
Смерть взяла бокал. Мой. Тот самый. Подняла его, будто любуясь игрой света в коньячной глубине. Время остановилось. Каждый звук – тиканье часов на стене, мое собственное дыхание – превратился в грохот. Она отпила. Маленький, неторопливый глоток. Потом еще один. Смакуя. Я ждала. Ждала ее исчезновения, мгновенного распада в пыль, ждала победы, пусть и такой мрачной.
Но она поставила бокал. Не пустой. И посмотрела на меня. Взгляд ее смягчился, почти до жалости. Голос, когда она заговорила, был тихим, как шелест сухих листьев, но каждое слово врезалось в сознание.
– Прости меня, – сказала она, и в ее тоне не было ни гнева, ни торжества. – Но в этой игре я ставлю точку. Еще не время. Твой маяк, – она слегка кивнула куда-то за мою спину, в сторону окна, за которым горел свет фонаря, – он еще не погаснет.
Я замерла, не веря ушам. Она знала. Знала все.
– А насчет выпитой отравы… – легкая усмешка тронула уголки ее губ. – Не спеши ее допивать, проверяя на себе. Не стоит указывать путь Судьбе. Рискуешь этим Бога рассмешить.
Она встала. Ее фигура начала терять очертания, растворяясь в воздухе кухни, как дым.
– Не стоит, – повторила она уже почти неслышно.
И исчезла. Тот мягкий, почти осязаемый мрак, что пришел с ней, отступил. Растаял за углом шкафа, рассеялся под потолком. Оставив после себя лишь запах коньяка, вчерашнего сыра и… жуткую, всепоглощающую пустоту.
Я очнулась. Резко. Сердце колотилось, как бешеное, лоб покрылся холодным потом. Я сидела за кухонным столом. На столе – один чистый бокал. Ни сыра, ни лимона, ни петрушки. Только пустая бутылка из-под коньяка стояла у мойки.
Приснится же такое… Ёжкин гном…
Я встала, ноги ватные. Глотнула воды прямо из-под крана. Холодная струя обожгла горло, вернув к реальности. Глубокий вдох. Выдох. И твердое, дрожащее решение: никогда больше. Никогда больше не буду пить коньяк без хорошей, обильной закуски. Никогда.
Роль
Анна стояла у окна, бессознательно сжимая пальцами холодный край подоконника. За окном – знакомый спектакль. Огни фар сливались в золотисто-красные реки; силуэты людей, спешащих куда-то с озабоченностью муравьев в огромном муравейнике; очертания домов, выученные до мельчайшей трещинки в штукатурке. Все это – ее жизнь, ее пейзаж, ставший фоном для тихого отчаяния. И вдруг… накатило. Не плавно, не исподволь. Как цунами, смывающая наспех построенные замки из песка.
ВСЁ!
Надоело. До тошноты, до сжимающего горло кома, до физической тяжести, будто в грудь насыпали свинцовых шариков. Люди с их ненасытными ожиданиями, вечно голодными взглядами. Задачи – эти тяжелые, серые тучи, нависающие каждый день, не обещая просвета. Бесконечный, изматывающий бег по одному и тому же кругу: день за днем, неделя за неделей, год… Года сливались в одно серое пятно. И родилось в ней жгучее, почти детское, отчаянное желание – исчезнуть. Не уйти, не уехать – именно исчезнуть. Раствориться. Сорваться с этого наезженного пути, как вагонетка с наезженных рельсов. Уехать? Да, куда угодно. В город, где звуки улицы – чужая, незнакомая музыка. В страну, где слова – лишь набор непонятных, но свободных от прежнего груза звуков. В лес глухой, где всего голосов – шелест листьев да собственное сердцебиение. Или просто – в никуда. Туда, где никто не дернет за рукав требовательно, не ткнет пальцем в календарь, не напомнит о долге. Просто чтобы выдохнуть. Этот выдох казался началом всего. Или… просто концом роли маяка, который светит другим, забыв о собственной темноте.
Потому что дело вовсе не в этих обоях, не в виде из этого окна, не в самом городе. Анна устала не от места. Она износилась, как старая, некогда красивая ткань, от роли. Роли, сшитой не по ее мерке, тесной, неудобной, натирающей душу. Роли Сильной. Всегда. Непоколебимо. Ответственной за все и всех. Удобной для окружающих – никогда не скажет «нет», всегда на связи, всегда готова подставить плечо, забыв о собственной усталости. Ей отчаянно хотелось сменить не географию, не декорации – ей нужно было сбросить кожу. Эту кожу, пропитанную чужими ожиданиями. Сбросить годами неснимаемый панцирь обязательств, под тяжестью которого стирались черты настоящей Анны. Кто она под ним? Она уже и сама не помнила. Лишь смутный силуэт, тень прежней целостности.