
Полная версия
Исповедь. Рассказы ни о чём

Исповедь
Рассказы ни о чём
Василий Николаевич Попков
© Василий Николаевич Попков, 2025
ISBN 978-5-0067-8466-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
– Ландыши
Жила была девочка. Хорошая. Но ее никто не хвалил, как бы замечательно она себя не вела. Родители считали, что это неправильно, хвалить за то, что девочка и так должна делать – например, хорошо учиться, чтобы поступить в институт. А людям было не до девочки – у них своих переживаний и задач хватало. И вот через некоторое время девочка стала испытывать дефицит положительных эмоций. Её по-прежнему никто не хвалил, объясняя это тем, что надо заслужить похвалу не от любящих родителей, а от чужих людей, и только тогда это будет правильно. Девочка любила родителей и верила им. И старалась сделать так, чтобы они ей гордились. Прилежно училась, получала пятерки. Почти всегда. Приносила домой дневник, аккуратно открывала на нужной странице и «забывала» его на столе, будто невзначай. Мама взглянет, кивнет: «Молодец». И все. Иногда папа скажет, не отрываясь от газеты: «Так и надо». Сердце замирало на секунду – может, сейчас? Но нет. Просто «так и надо». Как дышать. Никаких особенных слов. Никаких «горжусь тобой». Зачем? Это же ее обязанность.
А потом в школе случилось то, чего она совсем не ожидала. Конкурс стихов. Она не хотела участвовать, ей казалось – смешно, она же не поэт, у нее голос тихий, она забудет слова. Но классная руководительница смогла ее уговорить: «Попробуй, у тебя хорошо получается читать». Она выступила. Не победила, но заняла второе место. И когда объявляли результаты, классная, учительница по русскому и литературе, строгая женщина, которую все боялись, вдруг улыбнулась ей и сказала громко, на весь зал: «Очень проникновенно, Анюта. Ты задела за живое». И вручила маленький букетик ландышей.
Аня замерла. Букетик в руках был легкий, почти невесомый, но он жёг ее ладони. Ландыши пахли так нежно, так чуждо этой привычной серости. У нее внутри что-то дрогнуло, затрепетало, как будто бабочки порхали в животе. «Очень проникновенно». Эти слова звенели в ушах громче аплодисментов. Ее похвалили! Уважаемая всей школой учительница. Значит, это… настоящее? Значит она заслужила?
Счастье накрыло волной и ударило в голову. Она чуть не задохнулась – хотелось улыбаться, прыгать, кричать! Но… почти сразу, как ледяная вода, накатило сомнение. Густое, липкое, знакомое.
«Проникновенно? Меня?» – мысль возникла в голове и начала оформляться в большое тяжелое серое облако. И накрыло счастье, словно кусок асфальта. «Да она просто пожалела меня. Видела, как я дрожала. Или решила поощрить „середнячка“, чтобы не расстраивалась. Второе место – это же не победа. Почти провал. Стыдно радоваться». Эта мысль проехалась катком по счастью и окончательно похоронила его.
Букетик в руках вдруг стал казаться чужим трофеем, незаслуженной наградой. Ландыши, такие хрупкие и красивые, выглядели теперь как обвинение: «Ты не стоишь нас». Радость сменилась жгучим стыдом. За что ее похвалили? За дрожащий голос? За то, что не сбежала со сцены? Это же не настоящий успех! Настоящий – это когда первое место, когда аплодируют стоя, когда… когда родители наконец скажут «гордимся».
Ей вдруг страшно захотелось спрятаться. Спрятать букет. Чтобы никто не видел этого дурацкого доказательства ее мнимой «проникновенности». Сжечь его? Выбросить? Отдать кому-нибудь? Да, отдать! Тогда не придется ловить на себе взгляды, отвечать на вопросы, краснеть от фальшивых поздравлений. Отдать тому, кто действительно старался, кто заслужил.
Девочка так и сделала. Отдала букет подружке, Варе, которая тоже участвовала, но ничего не заняла. Сказала, преодолевая комок в горле: «У меня аллергия на ландыши». Подружка обрадовалась, а Аня почувствовала… облегчение? Нет. Пустоту. Как будто сняла с себя что-то тяжелое и чужое. Теперь все было как обычно. Никакой незаслуженной похвалы. Никаких обманчивых ландышей. Только привычная, звенящая тишина внутри. И шепоток сомнения: «Надо стараться еще больше. Настоящим образом. Чтобы уж точно… чтобы хоть кто-то… но… а вдруг и тогда не скажут? Или скажут – а я снова не поверю?»
Девочка выросла. Превратилась в женщину. Красивую, как ей иногда говорили, но она лишь сжималась внутри: «Вежливость. Никакая я не красивая. Обычная». Сомнение не осталось в детстве – оно выросло вместе с ней, разрослось, как корни старого дерева, оплело душу и превратилось в единственный путь ее Судьбы.
И по этому пути она побежала. Побежала от самой себя, от того неловкого, дрожащего существа с букетиком ландышей, которое однажды поверило, что может быть «проникновенным». Бежала от города, в котором провела все свое детство, где стены домов, казалось, хранили эхо того дня – Дня, Когда Умерло Ее Счастье. Так она мысленно его называла. Не день конкурса, не день второго места. День, когда крошечный росток радости был вырван с корнем ее же руками и подарен кому-то другому. День, когда она убедилась: похвала – это ловушка, мираж, за которым следует стыд.
Она уехала. Далеко. В огромный город, где все были чужими, и никто не знал про Аню, про ее «обязанности», про ландыши. Здесь она могла быть кем угодно. Вернее, никем. Идеально. Она сменила номер телефона, отписалась от всех соцсетей, где могли быть одноклассники. Малейшая возможность случайно увидеть имя из прошлого, услышать вопрос: «А помнишь тот конкурс?» – вызывала приступ ледяного ужаса. Нет. Не помнит. И не хочет. Это было не с ней. Это было с той глупой девочкой, которой больше нет. Которую она закопала там, в родном городе, вместе с увядшими ландышами.
Она построила новую жизнь. Точную, как часы. Работа. Дом. Работа. Никаких лишних связей, никаких «а давай сходим куда-нибудь». «Перфекционистка», – говорили одни. «Просто нелюдимая», – пожимали плечами другие. Она слышала. И мысленно соглашалась с последними. Да, нелюдимая. Так безопаснее. Никто не сможет подойти слишком близко, заглянуть в глаза и… увидеть ту самую девочку. Или, что еще страшнее, сказать что-то хорошее. Похвалить. Потому что любая похвала – даже за блестяще выполненный проект – отзывалась внутри знакомой едкой волной: «А вдруг ошиблись? Вдруг пожалели? Вдруг завтра поймут, что я не так уж хороша, и будет стыдно?»
Она научилась моментально гасить любые проблески тепла в свой адрес. «Это платье? Да старое, случайно надела» – говорила она, если кто-то восхищался ее внешностью. Она дробила любую позитивную оценку до состояния пыли, чтобы даже маленький осколочек не мог превратиться в нечто цельное и опасное – в чувство собственной значимости.
Память о том дне, о запахе ландышей, о жгучем стыде, жила в ней тихой, но неистребимой тенью. Она не вспоминала его нарочно. Она убегала от него. Забивала уборкой по дому, бессмысленным скроллингом новостей по ночам, любым шумом, лишь бы заглушить тишину, в которой могло прозвучать эхо детского голоса или шелест тех проклятых цветов. Иногда, проходя мимо цветочного ларька весной и уловив тот самый, нежный и ядовитый аромат, ее охватывала паника. Сердце колотилось, ладони холодели. Она резко сворачивала, ускоряла шаг, зарывалась глубже в воротник пальто, будто пытаясь спрятаться.
Жизнь стала похожа на идеально убранную комнату, где все вещи на своих местах, но где никогда не открываются шторы. Внешний порядок. Внутреннее бегство. Она стала мастером самоумаления. И где-то в самой глубине ее души, опутанная старыми корнями Сомнения, теплилась крошечная, почти задавленная искорка того самого желания – чтобы ее «увидели». По-настоящему. Приняли. Добраться до этой искры, дать ей разгореться, было страшнее, чем жить в привычном сомнении. Потому что огонь мог сжечь ее хрупкую, выстроенную на бегстве реальность дотла. И тогда пришлось бы встретиться с собой. С той девочкой. С ландышами. Со всем, что она так старательно похоронила. Так ей казалось.
Анна жила по расписанию. Утро. Тост с авокадо. Кофе. Быстрый взгляд в зеркало – не для восхищения, а для контроля: все ли на месте, нет ли изъяна, который кто-то мог бы заметить и… подумать что-то… Она торопливо натягивала пальто и случайно задела плечом старый книжный шкаф в прихожей.
Что-то гулко шлепнулось на пол. Фотоальбом. Тот самый, который она когда-то при переезде спрятала на самую верхнюю полку, подальше, в надежде, что забудет о его существовании. Десятки фотографий рассыпались веером забытого прошлого.
Сердце сжалось в ледяной ком. Нет. Не сейчас. Не надо. Она инстинктивно отвернулась, собираясь просто смахнуть это все в мусорное ведро, как делала с любыми неудобными воспоминаниями. Но взгляд скользнул по ближайшему снимку – и… мир рухнул.
Не она была в центре кадра. Это был снимок зрительного зала в день конкурса. Смазанные лица, общее оживление. И он. Мальчик. Сидел в третьем ряду, чуть левее центра. Его лицо было резко повернуто не на сцену, а… в ее сторону? В ту сторону, где она только что сошла со сцены, сжимая в руках тот самый, предательский букетик. И выражение… Анна вгляделась, не веря глазам. Это было чистое, незамутненное, юношеское восхищение. Так смотрят на что-то невероятно красивое и важное. Так смотрят… влюбленными глазами.
На меня?
Мысль ударила, как током. Фотография выпала из дрожащих пальцев. Весь ее тщательно выстроенный мир – мир бегства, самоумаления, вечного «я недостаточно хороша» – треснул по швам. «Кто-то смотрел? Кто-то видел? Не жалел, не снисходил… а восхищался?» В тот самый день, когда она сама убила свою радость, отдала цветы, убежала в тень стыда – кто-то в зале видел в ней что-то прекрасное?
Это было невыносимо. Против всех правил ее внутренней вселенной. Сомнение, ее главный внутренний рулевой, взревело внутри: «Вранье! Он просто так смотрел! На кого-то другого! Не верь!»
Она схватила фотографию, готовая разорвать ее, сжечь, стереть этот взгляд, который ломал все ее защитные стены. Но пальцы не слушались. Она смотрела на лицо мальчика. Одноклассник. Тихий. Сергей, кажется? Она даже не помнила его толком. А он… он смотрел так, что даже сейчас по спине побежали мурашки…
И вдруг, сквозь гул сомнения, пробился крошечный, дрожащий голосок той самой девочки с ландышами: «А что если… он видел? То самое „проникновенно“? Не ошиблась учительница? Не пожалела?»
В памяти сами по себе начали всплывать строчки того самого стиха, который она читала на конкурсе.
«Мешать соединенью двух сердец
Я не намерен. Может ли измена
Любви безмерной положить конец?
Любовь не знает убыли и тлена.»
Жгучее желание – не похвалы, не признания мира – а желание узнать. Узнать правду этого взгляда. Оно вспыхнуло ярче страха, сильнее привычки бежать. Это было похоже на прыжок в пропасть.
Старая записная книжка (как она уцелела при всех чистках?), пожелтевшие страницы. Номер. Его номер. Еще школьный, городской. Шанс один на миллион, что он жив, что номер тот же…
«Любовь – над бурей поднятый маяк,
Не меркнущий во мраке и тумане.
Любовь – звезда, которою моряк
Определяет место в океане.»
Набор цифр дался с невероятным трудом. Каждая цифра как шаг по минному полю. Сердце колотилось так, что звенело в ушах. «Он не ответит. Забыл уже. Скажет, что это не он. Скажет, что я все придумала…»
Гудки. Один. Два. Три… Она уже готова была бросить трубку, укрыться в знакомом коконе неведения.
– Алло? – Голос. Мужской. Немного хрипловатый. Но узнаваемый. Тот самый.
Аня замерла. Воздух перестал поступать в легкие. Сомнение звенело в ушах: «Вешай трубку! Беги!»
«Любовь – не кукла жалкая в руках
У времени, стирающего розы
На пламенных устах и на щеках,
И не страшны ей времени угрозы.»
Не повесила. Выдохнула единственное, что смогла выговорить, голосом, полным детской неуверенности:
– «Олег? Это… это Аня. Из школы. Тот конкурс… стихи… Я… я нашла фотографию. Ты… ты смотрел… на меня?»
Последние слова произнесла шепотом.
На той стороне повисла тишина. Долгая. Анна уже чувствовала, как накатывает волна паники: «Вот и все. Сейчас он рассмеется…»
Но он не рассмеялся. Его голос, когда он заговорил снова, был очень тихим, мягким, как будто он боялся спугнуть что-то хрупкое:
– Аня… Я помню. – Пауза. – Я очень хорошо помню тот день. Твое выступление. Ты… ты была невероятной. Как луч света. И да… я смотрел. Только на тебя. Все время. Ты заворожила меня. Тогда. Навсегда.
Он произнес это просто. Без пафоса. Как констатацию факта, который для него был так же очевиден, как восход солнца.
Анна молчала. По щеке скатилась слеза. Потом другая. Не от горя. От чего-то другого. От чего-то огромного, что медленно, невероятно больно, но неудержимо пробивалось сквозь асфальтовую толщу сомнений. Это была правда. Его правда. О ней. О той девочке.
– Ландыши… – вдруг вырвалось у нее, само по себе. – У меня… тогда была аллергия. Я их отдала.
Он тихо рассмеялся, и в этом смехе не было ни капли насмешки:
– Знаю. Видел. Очень удивился тогда. Они так шли тебе. Хрупкие и… проникновенные.
Он использовал «это» слово. То самое. И оно уже не жгло. Оно… согревало.
«А если я не прав и лжет мой стих,
То нет любви – и нет стихов моих!»
Сомнение еще что-то пыталось сказать. Но его голос теперь заглушался другим – голосом человека, который видел ее свет тогда, когда она сама его не видела и не верила в него. Голосом любви, которая ждала двадцать лет за порогом ее побега, чтобы сказать всего три слова, перевернувшие все: «Я видел тебя».
И впервые за долгие годы Анна не захотела убежать. Она стояла, прижимая телефон к уху, слушая его тихий рассказ о том дне, и чувствовала, как внутри рождается незнакомое, щемящее чувство. Не счастье еще. Но надежда. Что, может быть, та девочка с ландышами… не умерла. Может быть, ее просто нужно было… «увидеть»…
Подходя к работе, она… «увидела». Невероятно странная картина – сквозь трещину в асфальтовой дорожке пробился ландыш.
Запах корицы
Он
Первые лучи октябрьского солнца, робкие и прохладные, пробивались сквозь кружевную занавеску, рисуя золотистые узоры на старой дубовой столешнице. В воздухе витал густой, почти осязаемый аромат свежемолотого кофе – его утренний ритуал, его якорь в океане одиночества. Аромат смешивался с едва уловимым дыханием ушедшего лета – пыльцой, залетевшей в открытое окно, ностальгией по теплу. Марк сидел в своем любимом кресле у окна, глубоком и потертом временем, как и он сам. Пальцы обхватывали теплую фарфоровую чашку – подарок от его Анны. Он поднес чашку к губам, закрыл глаза, сделал медленный глоток. Теплая, чуть горьковатая жидкость обняла губы, пробралась внутрь, согревая измученную душу. Этот вкус, этот ритуал – единственная точка в его мире, оставшаяся неизменной после семи лет пустоты.
В этой хрупкой утренней тишине, когда мир еще только просыпался, а тени были длинными и мягкими, его мысли неизбежно текли к Богу. Шепотом, который растворялся в тиканье старинных часов на камине, он задавал один и тот же неизменный вопрос: «Где же оно, Господи? Где прячется счастье? В этом ли?»
Взгляд скользнул по безупречно расставленным книгам на полках, по белоснежной, накрахмаленной скатерти, которой он придавал такое значение, по пыльной серебряной рамке на комоде. Фотография. Он – молодой, глаза горят, рука обнимает хрупкие плечи. Она – Анна – освещённая каким-то особенным внутренним светом. Свежий ветерок играет ее каштановыми волосами, она смеется, зажмурившись от солнца, которое дарит им обоим свое тепло…
Это все тогда казалось вечным и само собой разумеющимся. Дом. Уют. Предсказуемость. Предсказуемость стала его уютной тюрьмой, а мечты усыпила мягкая подушка комфорта. «Привычный маршрут до самого конца? Неужели в этом весь смысл?» Чашка дрогнула в его руке. Кофе выплеснулся на скатерть, расплываясь темным, тревожным пятном. Внезапная боль заставила замереть.
Тиканье часов зазвучало громче, отсчитывая секунды, минуты, годы, но почему-то в обратную сторону. Каждая минута ускоряла движение, убирая или морщинку у глаз, или еще один седой волосок на висках…
…Это утро выдалось особенно холодным. Воздух в комнате был ледяным. Марк потянулся за чашкой, чтобы налить себе кофе, но рука вдруг прошла сквозь кофейник, ничего не почувствовав.
Он медленно оглядел комнату. Те же книги, та же скатерть, та же чашка, та же фотография в пыльной рамке. Но мир перевернулся. Все эти вещи, которые он так тщательно оберегал, как символы достигнутого благополучия, вдруг потеряли свой вес. Рассыпались, как карточный домик. Что было по-настоящему важно? Не дом, а жизнь в нем. Не результат, а сам путь. Утренний кофе, но не в одиночестве, а с Анной, когда их смех зажигал жизнью еще спящий дом. Воспоминания вырвались и хлынули бурным потоком. Ее смех, звонкий и заразительный. Бессонные ночи, наполненные разговорами обо всем и ни о чем. Тревога за нее, когда она задерживалась. Дикая радость, когда они вместе находили первый подснежник в лесу. Даже глупая ссора из-за разбитой любимой вазы Анны (той самой, голубой, с позолотой!) и мгновенное примирение, когда они не могли сдержать смех посреди осколков. Это и была жизнь. Настоящая, пульсирующая, наполненная смыслом в каждом, даже самом маленьком, мгновении. А он? Он словно спал. Ждал какого-то грандиозного счастья на финише, не замечая бесценных сокровищ, рассыпанных по пути. Ждал финального аккорда, не слыша музыки повседневности. Жизнь взаймы… Он брал жизнь взаймы, не расплачиваясь вниманием к настоящему.
Светлая, пронзительная грусть накрыла его огромной, теплой волной. Он понял. Понял сокровенную истину, спрятанную в обыденности. И это понимание было одновременно прекрасным и невыносимо горьким. Осознание пришло, когда главное было уже безвозвратно потеряно. Холодная чашка с тихим звоном упала на ковер. Последнее, что он увидел – фото на камине, и счастливую улыбку своей Анны, которая вдруг рассыпалась заливистым смехом.
Она
«Тебе с корицей, мой родной?»
Ее голос. Такой ясный, такой родной, будто и не было этих семи пустых, выжженных лет. Сердце сжалось, остановилось, потом забилось с бешеной силой. Он обернулся. Кухня. Солнечный луч на полу. И… никого…
«Привиделось… сегодня пошел восьмой год моего одиночества…»
«Тебе с корицей? Ну ответь!» – уже настойчивее, почти с упреком. Голос звучал не в ушах, а как-то внутри, заполняя всё тело.
Он зажмурился, вцепившись пальцами в край стола. Безумие? Или… нет?
И в этот самый момент он «увидел». Не призрак, а скорее суть, облеченную в знакомые, до боли родные черты. Анна стояла в дверном проеме, окутанная не светом, а странной, зыбкой дымкой. Улыбка была ее, но глаза… в них была бездна вселенского знания и тихая печаль. Она сделала шаг вперед. И он увидел не косу, а изгиб, какой то дрожащий изгиб пространства – плавный, холодный, нечеловечески совершенный, мерцающий на границе восприятия рядом с ее силуэтом. Ужас смешался с невероятным облегчением. Анна приблизилась. До него донесся тончайший аромат корицы и… чего-то холодного, как космический ветер. Ее рука (была ли это рука?) коснулась его плеча. Прикосновение было одновременно ледяным и невыразимо нежным, как последний луч зимнего заката.
«Постой. Хотел тебя спросить – теперь мы сможем вместе быть?» В его голосе была мольба всей его одинокой жизни.
«Теперь я – Смерть. Теперь ты – мой» – ответила Она. Голос был полон бесконечной, печальной нежности. Она смотрела на него, и в ее взгляде читалось что-то невыразимо нежное. Марк боялся поверить. Боялся, что это мираж, что сейчас он проснётся в своём любимом кресле с чашкой кофе в руке…
«Мы вместе. Но тебе пора. Я до границы провожу. За то, что здесь тебя ждала, я обещала встречать и провожать души сорок лет».
…Сорок лет. Вечность в масштабе человеческой жизни. Миг – в масштабе ее пути.
Марк замер. Ледяной пот медленно стекал по позвоночнику. Сорок лет. Слова висели в воздухе, тяжелые, как свинец, и в то же время невесомые, как та дымка, что окутывала Анну. Нет, не Анну. «Её». Ту, в кого превратилась его любовь.
«Сорок лет…» – прошептал он, и голос его предательски дрогнул. Он представил бесконечную череду одиноких утренних кофе, пустоту комнаты, тиканье тех же часов, отсчитывающих не секунды, а десятилетия. Вечность в ожидании. «Но… но это же целая жизнь!» – вырвалось у него. Отчаяние сжало горло. Он только что осознал ценность каждого мгновения, только что понял, как слепо прожигал дни в погоне за призрачным результатом, и вот – приговор: сорок лет ожидания, самой мучительной формы жизни взаймы.
Она, его Анна-Смерть, смотрела на него с невыразимой нежностью. В ее глазах не было осуждения, лишь глубочайшее понимание его человеческой боли. Она видела, как цифра «сорок» пронзила его сердце, как его пальцы побелели от напряжения, вцепившись в край стола.
«Опять?» – голос Марка сорвался на крик, в котором слились боль, гнев и бессилие. Он отшатнулся, но ее нежно-ледяное прикосновение удерживало его, как якорь. – «Опять ждать? После семи лет этой… этой пустоты? Сорок лет?! Это бесконечность! Это пытка!» Он нашел ее, обрел после семи лет горькой тоски, и снова – пропасть. Граница. Разлука. На сорок лет!
Ее тонкие, почти прозрачные губы тронула едва заметная улыбка – бесконечно усталая, но в ней все еще теплился огонек. Огонек той самой Анны, что спрашивала о корице.
«Опять, – подтвердила Она, и в ее голосе, таком родном и таком чуждом одновременно, звучала неумолимость закона, который выше любви и смерти. – Но ты меня дождись. И вечной будет наша жизнь». Слова прозвучали не как обещание, а как констатация высшей истины. Как завет. Вечность. Не сорок лет – Вечность. Миг страдания против вечного блаженства. И в этом миге – испытание верности, цена за вечное воссоединение. Гнев и отчаяние Марка стали утихать, сменяясь странным, леденящим спокойствием. В его глазах, еще минуту назад полных слез и ярости, загорелся новый огонь.
«Клянусь, – произнес он твердо, и каждое слово загоралось огнем в его бессмертной душе. – Клянусь, что буду ждать. Сорок лет. Сто. Сколько потребуется. Я дождусь тебя. Не Смерть. Тебя. Анну. И нашу Вечность». Он произнес ее имя – настоящее, земное, сокровенное.
Анна-Смерть медленно кивнула. В ее мерцающем облике что-то дрогнуло – может быть, тень былой улыбки, может быть, отблеск слезы в бездонных глазах. Аромат корицы стал чуть ярче, теплее, на мгновение перебив космический холод, исходивший от нее.
«Идем, – сказала Она мягко, но уже с новой интонацией – не только повелительницы Перехода, но и проводницы к обещанному. – Твоя очередь перейти черту. Ты сделал свой выбор. Теперь я провожу тебя до границы… нашего нового ожидания».
Марк сделал шаг. Сквозь дверь кухни, сквозь солнечный луч на полу, сквозь саму ткань реальности. Последнее, что он увидел перед тем, как кухня растворилась в сияющем тумане, была его фарфоровая чашка, лежавшая на полу. Одинокая. Остывающая. Навсегда оставшаяся в мире, где он просто брал жизнь взаймы.
А он – он теперь возвращал свой долг. Сорокалетний долг ожидания. И вечный залог – ее имя, произнесенное в клятве, и аромат корицы, витающий между мирами. Он шел, не оглядываясь, неся в сердце не боль предстоящей разлуки, а твёрдую решимость дождаться конца превращения. Превращения Смерти в Любовь.
Мечта
Анна всегда знала, что мечта – это энергия особого рода. Она не протягивает руку за подаянием, не вянет от грусти, как цветок без воды, и не растворяется бесследно, словно талый снег под солнцем. Она просто… живет. Где-то глубоко внутри, как тихий огонёк в самой сердцевине души.
Она помнила, как ее мечта родилась – из кокона неясных образов постепенно распутывалась шелковая нить. На холсте, протянувшемся из детства, эта нить ткала совершенные образы: о большом светлом доме, наполненном смехом и книгами, о саде, где цветут пионы, о чувстве, что ты на своем месте. Жизнь постепенно вносила свои коррективы: разочарования и потери, оставлявшие пустоту на её холсте, похожую на серый асфальт. Но мечта… её нельзя было предать, нельзя было убить, как бы ни старались обстоятельства или её собственные сомнения. По ночам, когда мир погружался во тьму, мечта зажигалась внутри Анны – кротко и неугасимо, как лампада у иконы, как одинокий огонек в окне, видимый сквозь метель. Она согревала. Она заставляла верить, что завтра может быть иным. Заставляла любить жизнь…
Мечта дарила Анне звезды, когда душа чувствовала себя нищей. В моменты полной немощи, усталости до слез, мечта подсовывала ей кусочек надежды, как теплый плед, и обещала покой – не сейчас, но потом, обязательно потом. Она была верной спутницей, эта мечта. Она не покидала. И когда накатывали непрошеные слезы – от усталости, от одиночества, от ощущения, что все идет не так, – она тихо высушивала их изнутри, словно нежный ветерок.