
Полная версия
Листая старые тетради

Листая старые тетради
Михаил Павлов
Корректор Юлия Халфина
© Михаил Павлов, 2025
ISBN 978-5-0067-7676-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Вместо предисловия
Перебирая свои старые записи, с удивлением обнаружил, что написанное шариковой ручкой имеет свойство исчезать. Так были утрачены дневниковые размышления, некоторые рассказы и путевые заметки. А ведь это чувства, эмоции, переживания!
Спустя годы память ещё хранит эти моменты, но они уже окрашены в другой цвет, острые углы сглажены опытом, яркие эмоции растушёваны зрелостью прожитых лет. Исчез я, тот молодой, познающий мир, ищущий своё место в нём.
С годами поменялось всё, и отношение к себе, и к прожитым событиям, и даже ощущение времени уже не то.
Судьба провела меня своими извилистыми тропами, проверяла на прочность трудом от зари до зари, чередою утрат и разочарований, не раз смотрел я и в глаза молчаливой и холодной нашей спутнице – смерти. Нет, меня лично она лишь дважды коснулась краем своего одеяния, но за пять лет забрала с собой всех близких моему сердцу людей, навечно оставив незаживающие раны. Они кровоточат до сих пор. Время не лечит, оно лишь притупляет боль, мы к ней просто привыкаем, перестаём замечать.
Всё это нашло отражение в моих заметках и небольших рассказах.
Поиски Истины и самого себя, усталость от работы и поиски проблесков миров горних. Частью всего этого я хочу поделиться с тобой, уважаемый Читатель!
Рождение
Почему-то лучше пишется в поезде, под мерный перестук колёс, под тихие разговоры пассажиров или в тишине пустого вагона. Но мысли вдруг упорядочиваются, неспешно выстраиваются в гармоничный ряд, и возникает желание изложить их на бумаге. Они ложатся на лист, записанные неразборчивым, дёрганым почерком, который потом читается с трудом. Буквы пляшущие, неровные, но это и неважно в момент, когда что-то внутри тебя просится наружу, когда возникает желание это что-то выплеснуть на бумагу. И ты пишешь, положив тетрадь на сумку, останавливаясь задумавшись, прислушиваясь к себе, и снова пишешь.
И часто бывает так, что пишется совершенно другое, совершенно не то, о чём хотелось написать вначале, словно кто-то неведомый водит твоей рукой и вкладывает в тебя свои мысли и чувства, и это всё легко изливается из тебя, превращаясь в текст, порою гармоничный и взвешенный, а иногда дёрганый, неровный, но всегда желанный.
И неважно, что он бывает вычурным, изобилующим излишней образностью и, быть может, наивностью, но ты ждёшь его рождения, как любящий отец ждёт рождения желанного ребёнка.
И он рождается, без мук и страданий, легко и спокойно, и ты принимаешь его на руки, и появившись на свет, с первым вдохом, вместо крика он вдруг озарится улыбкой, открытой и радостной, от которой на твоей душе станет тепло. Ты улыбнёшься ему в ответ, так же открыто и так же ясно, радуясь его появлению. Поставишь точку в конце текста под всё тот же мерный перестук колёс, закроешь тетрадь, и ещё некоторое время будешь бережно держать её в руках, а чувство радости вспыхнет, осветит лицо и согреет душу.
И ты сидишь, смотришь в окно, прислушиваясь к своим внутренним ощущениям, а пассажиры, проходя по вагону, будут с любопытством смотреть на тебя, отрешённого, сидящего с сумкой на коленях, бережно держащего в руках измятую, невзрачную тетрадь в клеточку.
А за вагонным окном уже сумерки, и пробегающие кусты лозняка и деревья почти сливаются в серую, однородную, едва различимую массу, и поезд не спеша несёт тебя всё дальше и дальше…
Часть первая.
Железнодорожная
Случайные встречи
Как ни крути, а железная дорога почти всегда остаётся кратчайшим путём от пункта А до пункта Б, особенно в нашей местности, отнюдь не изобилующей хорошими дорогами. Чего много в наших местах, так это бездорожья да моховых болот. Ну а если ты работаешь на железной дороге, то, разумеется, лучшим транспортом для тебя будет «рабочий», в прошлом «пригородный» поезд, всего один вагон, прицепленный к локомотиву.
А вагон сегодня просторный, деревянные скамьи совершенно не заслоняют свет окон, добавляют пространства и какой-то воздушности. Тепло и уютно. Сегодня пятница, пассажиров много, в основном железнодорожники и молодёжь, добирающаяся с учёбы домой. Прохожу в конец вагона, нахожу свободную боковушку, располагаюсь, осматриваясь.
У меня за спиной механик КТСМ1 объясняет священнику, как правильно устанавливать пластиковые окна. Служитель церкви удивляется, ахает, охает, разводит руками.
Две девчушки, забравшись с ногами на скамьи, пытаются читать, но время от времени фыркают, смеются и весело щебечут. Я смотрю на них и думаю: как сложится ваша жизнь, щебетуньи, а они веселятся и не замечают меня, а мне приятно смотреть на них. Молодость прекрасна, она привлекает своей искренностью, непредвзятым отношением к жизни и ожиданием праздника, который, конечно и наверняка, ожидает тебя впереди.
Отвожу взгляд, смотрю в окно, а там проносятся, пролетают кусты да берёзы с осинами, неброская наша природа.
По проходу между рядами, как муравьи в муравейнике, молодёжь ходит в тамбур покурить, одни туда, другие назад. Нескончаемый поток считающих себя крутыми в свои 14—16 лет. Если сигарета в зубах да баночка пива в руке, то ты реально крут в массе таких же, как ты, и не выделяешься, идёшь в ногу со временем, а тем более если едешь домой под хмельком, чтобы приятно удивить родителей, надеющихся, что их чадо учится, получает знания, что оно найдёт свою стезю и устроит свою жизнь.
Они устраивают. Устраивают так, как сами считают нужным. И как тут не вспомнить Райкина с его: «Я пить, курить, говорить начал одновременно». Как это похоже на окружающую действительность.
Господи, куда мы катимся. Ведь в наше время мы ещё могли спокойно сидеть сорок пять минут школьного урока, положив руки на парту. Мы учились, кто-то лучше, кто-то хуже, но учились, и худшим из того, что мы делали, была беготня на переменах. Задумался, засмотрелся в окно. Вздохнул. Невольно посмотрел на девчушек, ясные, чистые лица, всё так же щебечут.
По проходу в тамбур прошла девушка, лет двадцати пяти – двадцати семи. Стройная, ухоженная, чуть смуглая, лицо узкое, глаза тёмные, блестящие, красивой формы. Каблучки звонко цокают, уверенная, чуть отстранённая внешность, совершенно не вяжущаяся с однородной публикой местных кочевников. Прошла и оставила после себя тонкий аромат дорогих духов.
Щёлкнула, закрываясь, дверь тамбура. Невольно смотрю на эту дверь и вдруг замечаю Сенечку, рабочего НГЧ2, небольшого, как говорят, метр с кепкой, мужичка, доброго, простодушного и открытого. Видимо, уловив мой взгляд, он поворачивается, замечает меня и, поднявшись со своего места, переходит. Здороваемся за руку. Сеня в хорошем подпитии. Постоянно улыбается, энергия так и распирает его изнутри.
– Ну что, отработали? – спрашиваю.
– Да нет, понимаешь, я в отпуске, – говорит и ёрзает по скамейке, словно сел на шило.
– Тогда чего катаешься? – удивляюсь.
– Да понимаешь, дома-то делать нечего, а тут ребята, ну и помогаю я им. – Он прост и открыт, и смотрит на тебя какими-то щенячьими, добрыми глазами удивительного цвета морской волны. Глаза эти слезятся, и он постоянно их вытирает. Вдруг наклоняется ко мне, дышит в лицо перегаром и на ухо с какой-то детской непосредственностью шепчет:
– Извини, забыл, как тебя зовут?
Я пытаюсь отшутиться, но он настаивает:
– Нет, ты мне скажи.
И я сдаюсь, говорю, что зовут Михаил.
– Слушай, Миша, – говорит он обрадованно, – есть там у вас продавщица в магазине, ну такая, высокая, красивая, фигуристая такая. Мужик у неё такой, во, – показывает, поднимая руку над головой, – здоровый, ментом работал, по-моему.
Я всё не могу взять в толк, о ком он говорит. А он, видя, что я не понимаю, горячится, машет руками и повторяет:
– Мужик, во какой, здоровый, а она фигуристая, высокая.
Наконец я понимаю, о ком он говорит, и говорю, что мужик этот никогда в милиции не работал, а крутил кино в клубе.
– Вот-вот, точно, кино крутил! – восторг переполняет его.
– Помнишь, мы решётку рельсошпальную у вас на станции разбирали? Денег нет, опохмелиться хочется, ну, меня в магазин мужики отправили. Написал я записку, всяких красивых слов написал, сам знаешь.
Киваю головой, соглашаюсь, что знаю, и продолжаю слушать. А Сеня впадает в раж, веселится, хлопает себя по коленям и, чуть успокоившись, продолжает:
– А она спрашивает, а деньги-то вернёте? А сама берёт с витрины две бутылки и ставит передо мной. Понимаешь! Прямо с витрины берёт и ставит… Деньги, конечно, мы привезли, отдали через неделю.
И совсем без перехода:
– Петьку-то помнишь? Здоровый такой, со мной работал, – спросил он вдруг погрустневшим голосом. Отвернулся, невидящими глазами уставился в вагонное окно и с каким-то комом в голосе добавил:
– Повесился…
Помолчал немного и, вновь повернувшись ко мне:
– Понимаешь, повесился. А он моложе меня, мне двадцать четвёртого марта шестьдесят будет, а ему пятьдесят восемь было…
И такая боль была в этом голосе, столько горечи и тоски, что мне искренне жаль стало этого человечка. А он поджал губы и несколько раз ударил кулаком по открытой ладони другой руки, словно стараясь загнать туда, раздавить свою боль. Я смотрел на его лицо и думал о том, что ему не дашь шестидесяти лет, что для своего возраста и образа жизни он хорошо сохранился.
Вспомнил я и наш с ним разговор на станции Судома, в прошлом году, после Троицы. Мы сидели в ожидании пригородного на скамейке под ёлками. Он держал в руках обрезанную штыковую лопату – «триммер XXI века», которой скоблил отливы вокруг станции, и рассказывал мне о том, как на светлый праздник ходил на кладбище поминать утонувшего в колодце внука.
Моя станция. Прощаюсь. Прохожу по вагону мимо девчат-щебетуний, мимо молодой женщины, что выходила в тамбур. Сидит, смотрит в окно, поворачивает голову с тонкими чертами лица. Встречаемся глазами…
Большинство из этих людей я больше никогда не увижу, но они останутся жить в моей памяти, и когда-нибудь, вот так, возвращаясь с работы в пригородном поезде, я вспомню их, этих людей, лишь на мгновение показавшихся в моей жизни.
Выходим на перрон, молча идём в монтёрский пункт, надо положить сумку с инструментом, а потом по дороге домой зайти в магазин.
Закончился очередной рабочий день, похожий на сотни других, уже прожитых тобой дней. И всё же он принёс нечто новое. В моей памяти навсегда останется вагон пригородного поезда, весёлые девчата и молодая, красивая женщина, скучающая, смотрящая в окно, и Сеня, маленький мужичок, рабочий НГЧ, с его болью от потери друга. Все мы пересеклись в одной точке и в одно время и даже немного существовали вместе в одном пространстве вагона, и вот разошлись, разъехались безо всякого сожаления.
Говорят, случайности не случайны, всё может быть…
Перевалив за четвёртый десяток, по-другому начинаешь смотреть на мир, и мир, словно уловив твоё к нему отношение, начинает дарить тебе неповторимые встречи. И мудрость, окрашивая сединой твои виски, нет-нет да и проявится в твоей жизни…
Плотовец
Станция Плотовец. Сижу, заполняю наряд. В дежурке тепло, уютно, но скучно. Вышел на улицу. Ещё довольно тепло, на градуснике плюс семь, но ветерок – тягунок, пробирает, как говорится, до костей. Холодно. Слякотно. Уныло. Даже не верится, что всего полдень. Всё серо, сумрачно. Да и деревня Плотовец стоит хмурая, безлюдная, заросшая двухметровым непролазным бурьяном. А ведь были времена и получше. Это сейчас здесь живёт только один человек, бывший путейский бригадир. Редко выходит на улицу, почти никуда не ездит. Да, собственно, из Плотовца ни на чём, кроме пригородного поезда, и не уедешь. Сейчас дорог уже нет, нет ни мостов, ни магазина, ни почты. Изредка приезжает фельдшер, чтобы пройти по соседним деревням.
А деревня большая, раскидистая. Но дома в большинстве своём разломаны, на некоторых уже провалились крыши, другие смотрят на мир глазами выбитых окон.
Мостовая на главной улице щербится камнями, вывернутыми прошедшим недавно кабелеукладчиком. Смотрю на эти камни, а память услужливо подсовывает не совсем ещё забытые отрывки из книги Афанасьева о партизанах. И видятся мне марширующая вот по этим камням летом 1941 года, уже в глубоком тылу у немцев, партизанская бригада. А ещё вдруг подумалось о живших здесь людях, о том, что именно их руками уложена эта вот мостовая, аккуратно обсажена теперь уже столетними ивами.
Земля незавидная, низкая, болотистая. А ведь жили. И магазин был, и пекарня своя, и почта. Это всё при советской власти. А до революции, пожалуй, народ ещё крепче был, и не физически даже, а духом, желанием жить. Наверное, это главное отличие нас теперешних от них, чьи труды мы унаследовали и так бездарно разбазарили, растеряли.
И на душе становится муторно, неуютно от осознания своей причастности к этим невосполнимым потерям. Пусть не напрямую, пусть косвенно, но всё равно – причастен. Звучит как приговор, и от этого становится ещё хуже.
Не люблю я брошенные, покинутые людьми деревни. Сколь много их у нас на Псковщине, и каждая добавляет свою долю горечи. Бывало, не удержишься, зайдёшь в дом с выломанной дверью, а на полу вывернутые комодные ящики да ковёр из семейных фотографий. А на фотографиях лица, чистые, открытые, смотрят на тебя с укором. И вдруг неведомая сила круто развернёт на месте и вытолкнет вон, на улицу, на воздух, и долго ещё будешь как рыба, вытянутая из воды, хватать ртом воздух.
Обидно станет за людей, живших здесь. Всё, чем они жили, чем дышали, о чём думали, ничто из этого не оказалось нужным их потомкам. Ни детям, ни внукам, ни правнукам. Не нужны оказались теплота и уют родительского дома, ненужными оказались родовые корни. Разбрелись, разбежались по свету Иваны, не помнящие родства, растворились, не оставив следов. Народ без своих корней, без наследия, заботливо сохраняемого потомками, обречён, он распылится, вымрет, ничего не оставив после себя. И, наверное, это правильно, куда может пойти человек, потерявший память? Понятно, незнамо куда.
По станции пролетел резерв. Ветерок не унимается, юго-западный, едкий. Щёки горят, руки спрятал в карманы бушлата. В дежурку идти не хочется, там уныло бубнит телевизор, идёт очередной криминальный сериал. Невольно вспоминается Союз, мусора показывали меньше. Мы знали, сколько выпущено за день тракторов, сколько посажено зерновых. Знали, что капитализм «за бугром» догнивает, знали и верили, что у нас всё хорошо. Нас не пугали трудности, мы верили – выстоим. А сейчас? Сейчас это не актуально, сейчас важнее реклама: «… время с „Толстяком“ летит незаметно…».
Бесконечные сериалы, «Битвы экстрасенсов» и сплошная чернуха в виде криминальной хроники, ДТП, техногенных катастроф и прочей лабуды. Недаром телевизор теперь гордо называют «зомбоящик». Так и видится за экраном Кашпировский с установкой: «У нас всё плохо и будет ещё хуже, хуже, хуже…»
И вспомнится вдруг чистота зимних, тёмных вечеров, когда отключался свет, плита мерно потрескивала горящими дровами, а на столе стояла керосиновая лампа. Как я любил этот мягкий свет! Вот так вот посидеть в тишине, почитать возле лампы, посмотреть на огонёк, зависший над фитилём… Это добавляло уюта и теплоты в комнату, и она казалась больше, чем есть на самом деле, и так не хотелось идти спать…
Ревун быстро привёл в чувство, объявляя отсутствующим на станции путейцам о приближении очередного поезда. Теперь у нас автоматика заботится о человеке, только вот забота получается однобокой, быстро набивает оскомину. Путеец, как и сто лет назад, работает ломом и лопатой. И в этом видится некая издёвка, некая несуразность ситуации.
А впрочем, нас всех исподволь, потихоньку двигают к обезличиванию, то и дело твердят о нашей ненужности. Жить становится тяжелее и морально, и материально.
А ведь на дворе двадцать первый век. Но не забылись ещё рассказы деда о прошлом житье-бытье, и сравнить есть с чем, прямо скажем, не в пользу двадцать первого века. И если сравнить тех, что жили тогда, и нас, живущих теперь… Счёт явно не в нашу пользу. Они жили, дышали полной грудью, стремились, а главное, верили в светлое будущее… А мы? Я даже не знаю, есть ли у нас шанс.
Что останется после нас? Вырубленные леса, загаженные свалками поля, забитые пластиковыми бутылками и мусором канавы? Багаж нерадостный.
Уныло бреду по перрону, ветер задувает под бушлат. Ёжусь. Решаю идти в дежурку.
Здание вокзала старинное, из красного кирпича, ещё дореволюционной постройки. Стены толстые, монастырской кладки, потолки высокие, светлые. На стене часы. Бодро бежит стрелка, с каждым оборотом приближая меня к дому. Всё в зелени. Кругом цветы. Становится тепло и уютно. Сажусь за стол дежурной. Под стеклом красуется «Миссия компании», бумага с номерами телефонов. Справа аппарат радиосвязи, слева бодро мигает красным светодиодом ПДС3 пульт ДСП4. От стены розовым глазом смотрит на меня ящик громкой связи, ещё ламповый, наверное, послевоенной постройки. А под столом, как в машине, педали управления связью.
Усыпляюще перещёлкивают реле в помещении ШЧ, отделённом тонкой гипсокартонной перегородкой. А в комнате отдыха телевизор вещает об однополых браках, грузит доверчивого обывателя информацией, совершенно лишней, ненужной, разлагающей душу.
Разве можно сравнить это с песнями по вечерам, с хороводами вокруг костров, временем, когда старики становились моложе, а молодёжь играла удалью. Временем, когда народ собирался на посиделки, а все важные вопросы решал сход. На что мы променяли теплоту отношений, радость общения, природу? На еду из супермаркетов, на тоску и одиночество по вечерам, на квартиры, эти камеры в бетонных коробках. Мы оградились от радости общения железными дверьми квартир. Наши души иссохли без родниковой воды, без весенних лесов, без черёмухового цвета, без яркого солнца, без тишины, без пения птиц, без тёплой, напоенной солнцем земли. Разуешься, пройдёшь босиком по тёплой земле и словно на машине времени перенесёшься в детство. А там солнце, радость, парное молоко, стайки воробьёв в дорожной пыли… И словно камень с души упадёт, и станет легко, легко…
Подаёт сигнал ревун, прибывает пригородный.
До свидания, станция Плотовец, до свидания…
Пола
Перегон Пола – Беглово. Тринадцать километров сплошных зарослей по обе стороны железной дороги. Свинцово-серое небо без просветов, низкое, давящее. Снег. Сырой снег. Снежные шапки пригнули деревья и кусты до земли, влага пропитала воздух и одежду. Давно уже перестали выкидывать снег из сапог и карманов. Бесполезно. Мокрые, усталые, стоим уже третий час, ждём мотовоза. Бывший переезд Малый Калинец давно уже заброшен, ни дорог, ни подъездов. До большака два километра, и ещё полкилометра идти по кладбищу. В нашей стране сейчас растут только свалки да погосты. Пустеет Россия-матушка, пустеет. На месте деревень да полей – кусты да березняк. Чем дальше от больших городов, тем меньше народа. Великая страна превращается в пустыню.
Дрожу всем телом, холодно. Вторые сутки на перегоне, без еды, без питья, без сна. И неизвестно, от чего страдаешь больше.
Апатия. Все истомлены, все устали. За ночь находили больше тридцати километров в снегу и по снегу, разъезжающемуся под ногами как кисель. От пилы тянет мышцы шеи, трикотажные перчатки давно уже выброшены, да и что с них толку, промокли сразу, не греют. Куртка тоже что есть, что нет, промокла насквозь. Со штанов идёт пар, сохнут на теле, другого тепла нет.
Сколько же может выдержать человек? Есть ли предел его возможностям, его терпению? Что сейчас, война? Великая стройка, для того чтобы поднять стану из разрухи? Вроде бы нет. Тогда для чего всё это?
– Когда же мотовоз придёт? – Ванька, молодой монтёр, псковский, дрожит, как и я. Лицо бледное, губы синеватые. – Нет, приеду домой, уволюсь, это не работа, это концлагерь какой-то…
– Да, жизнь бекова… – вторит ему Саня, – хоть бы чайку горяченького попить.
– Точно, попить и поесть, а потом поспать, – добавляет Ваня. – Дядя Миш, как думаешь, скоро мотовоз придёт, замёрзли ведь.
– Не знаю, – признаюсь я, – вон, у начальства спроси.
А начальство стоит в стороне, думу думает, по телефону говорит. Да и как тут не будешь думать, пять перегонов без электроэнергии, задержали сто один поезд на девяносто три часа. Всё на контроле у Москвы, голова слетит, оглянуться не успеешь. Ведь главное, чтобы поезда ходили, чтобы везли уголь и нефть, древесину и прочее, что уже давно не принадлежит народу, а принадлежит тем, кто не знает, как всё это достаётся. Главное доход, главное прибыль, а остальное не важно. Как, какой ценой – не имеет значения. А мы что – человеческий ресурс, такой же товар, который продаётся и покупается, за который назначена цена, и который надо использовать по максимуму, а придёт в негодность – заменим другим.
– Викторыч, – кричу я начальству, – когда мотовоз будет, замёрзли?
– Должен быть уже…
Должен, да не обязан. Из Беглова в Полу идут товарняки, один за одним. Лучше бы работать тогда, согрелись бы хоть немножко.
– Саня, пойдём костёр запалим, погреемся.
Идём к ёлкам.
– Ванька, захвати бензин, – кричит Санёк.
Сухие еловые ветки быстро схватились огнём, немного времени и появились первые угли. Подкидываем сушняка. Люди теснятся у огня, жадно вдыхают тёплый воздух, пытаются просушить перчатки, штаны, погреться. Подходит и Викторыч. Тоже замёрз.
Замечаю, что кожа на руках красноватая, руки припухли, подмёрзли, значит. Но это не страшно, главное, не побелели, и пальцы нормально гнутся. Тянусь к теплу, соловею. Только бы не уснуть. Уснёшь и упадёшь лицом вниз, в костёр, никто подхватить не успеет, все полусонные. Старорусские, вон, третьи сутки здесь. Но они хоть домой заезжают, переодеваются в сухое. Своя машина, да и Старая Русса в сорока километрах, не так и далеко. Вот следующий перегон, Беглово – Кневицы, по железке одиннадцать километров, а по грунтовке сто сорок три. Так что сорок километров – это пустяк.
Помимо воли глаза слипаются, полудрёма, сладкое состояние между сном и явью. И уже бегут перед внутренним взором картинки…
А как начинался прошлый день, ведь неплохо начинался! Подумаешь, съездить в Лозовицы выровнять опору. Главное, назад привезут, не надо до шести часов плясать вокруг пустой дежурки. Поднимаюсь на деревяшку, вяжу провода. Звонок. Ехать в Валдай, срочно. Я и Саня Медведев. Тоскливо вдруг стало на душе. Я хоть домой забегу на пару минут, а Санька в ста пятидесяти километрах от дома.
Через три часа мы уже в Порхове. Пересаживаемся в другую машину и едем дальше, в неизвестность.
Уазик привычно шуршит шинами по асфальту. Под звук колёс невесёлые думы, что да как? Знаем мы эти валдаи, бывали уже не раз. Мокли под дождями, ночевали в подвале вокзала, двенадцать человек на пяти койках, немытые, мокрые, грязные, пропахшие кострами. Богом забытое место…
Очнулся от забытья. У Сани горит сапог. Толкаю его, бужу.
– Чёрт, чёрт! – тушит сапог снегом.
Грелись недолго. Гудок мотовоза. Выходим на железку.
Мотовоз остановился, забираемся на «броню». На платформе жмётся от холода подкрепление. И наши тоже, новосокольнические и великолукские. Радуемся знакомым лицам, здороваемся. А лица у них, наверное, такие же, как были у нас вчера, отрешённые, в глазах ожидание.
Их подняли в двенадцать ночи, они ехали до утра, и вот сейчас, в двенадцать дня, они перед нами, в сухом, сытые, кое-как, но выспавшиеся. Сегодня на их плечи ляжет основная работа. Мы уже выдохлись.
Разгружаемся на станции Беглово. Господи, зачем они всё это привезли с собой… Тоскливо смотрю на кучу инструмента, выгруженную на перрон. Как это всё нести по перегону? Да ещё с работой…
Обвешался как новогодняя ёлка. «Лягушку5» в карман желтка6, Блок Бубновского7 повесил на другой карман, пусть уж по ноге бьёт, да всё не в руках нести, сумку с ключами за спину, и что туда Чебыкин напихал, килограммов десять, не меньше, монтёрский пояс на плечо, сумку с изолирующей штангой в руку, канистру с бензином в другую.
– Михаил Николаевич, проходите вперёд, показывайте, где пилить, – командует Викторыч.
Устало бреду вперёд, уже ничего не хочется…
Двигаемся медленно, пилить много. Очень не хочется вновь идти перегон, а ведь придётся, если что пропустим.
Навстречу нам из Полы идёт другая бригада, мужики из ЭЧ-3, питерцы, усилены дновцами. Им легче, основное мы уже выпилили ночью. Да и толку с них не много, на двенадцать человек одна пила. Нагнали народа, а организации работы никакой. На пяти перегонах сто двадцать человек, не знакомых с местными условиями, не подготовленных, без инструмента. Как в войну, берём числом, и так же пренебрегаем человеческой жизнью.