
Полная версия
Подруга дочери. Запретное исцеление

Екатерина Дибривская
Подруга дочери. Запретное исцеление
Пролог
Роман
Дождь. Он стучит по черному зонту над моей головой, сливается с чем-то мокрым на моих щеках. Не со слезами. Слёз больше нет. Есть только онемение. Глухое, всепоглощающее онемение, будто меня залили жидкой глиной – холодной, тяжелой, непробиваемой.
Передо мной яма. Нелепо маленькая яма в сырой, осенней земле. А в ней – белый гроб. Слишком белый. Слишком новый. Как игрушечный. Но внутри… внутри моя жизнь. Моя Машенька. Моя солнечная, неугомонная, смешливая девочка, которая всего неделю назад заливисто хохотала, споря со мной о новой прическе. Теперь она там. Неподвижная. Холодная. Навеки пятнадцать.
Рядом стоит Марина. Моя жена. Точнее, её тень. Она держится за мою руку так, будто костяшки пальцев вот-вот разлетятся. Вся дрожит, мелкой, неконтролируемой дрожью. Её глаза – пустые колодцы боли, выжженные до дна. Она смотрит не на гроб, а куда-то сквозь него, в какую-то свою, невыносимую реальность. Иногда из её сжатых губ вырывается стон. Тихий, животный. От него по спине бегут мурашки.
Священник говорит что-то. Слова о вечном покое, о божьей воле. Они разбиваются о глиняную броню моего онемения. Какая воля? Какая справедливость? Ещё два дня назад – живая, дышащая, планирующая будущее. Сегодня, на третий день, – коробка в яме под нудным осенним дождем. Из-за секунды. Из-за поворота. Из-за пьяного за рулем. Из-за…
“Она оттолкнула Веру”.
Эта мысль пронзает онемение, как раскаленная игла. Машенька увидела опасность первой. Увидела и оттолкнула свою подружку, Веру, в сторону, подальше от колёс. Только сама уже не успела…
Вера отделалась черепно-мозговой травмой, ушибами, швами. Лежит сейчас в больнице под капельницами. А моя девочка… Моя девочка мертва. Спасла подругу. Ценой себя.
Гордость? Безумная, режущая гордость смешивается с таким бессильным гневом на весь мир, что хочется зареветь. Но глина не пускает. Только глухой гул в ушах стоит. Ощущение, что черепушка просто не выдержит этого ультразвука. Лопнет напополам, да поминай как звали.
Ветер раскачивает голые ветки деревьев на кладбище, роняя последние листья на сырую землю. Они кружатся в воздухе, словно маленькие парашютики, не желающие приземляться. Как и моя девочка, они хотят жить, летать, радоваться…
Я чувствую, как земля под ногами становится все более зыбкой. Как будто сама планета не хочет принимать этот гроб, эту несправедливость. Как будто она тоже протестует против того, что происходит.
Люди вокруг шепчутся, переглядываются, бросают сочувственные взгляды. Но их сочувствие – как соль на рану. Как насмешка. Как издевательство. Потому что они не понимают. Никто не понимает. Никто не может понять, что я потерял. Что мы потеряли.
Машенька… Моя принцесса… Моя радость… Как же так? Почему именно она? Почему не я? Почему не кто-то другой? За что? За что нам это?
Я смотрю на этот белый гроб, и мне кажется, что он слишком мал для моей девочки. Слишком мал для её огромной души, для её бесконечной любви, для её светлого сердца. Она была слишком большой для этого маленького ящика. Слишком большой для этого жестокого мира.
Дождь усиливается, барабанит по зонту, по земле, по крышке гроба. И я вдруг понимаю, что это не просто дождь. Это слёзы неба. Слёзы всех, кто не смог защитить мою девочку. Слёзы всех, кто виноват в том, что она лежит здесь. Слёзы всех, кто не смог предотвратить эту нелепую, чудовищную ошибку.
Я закрываю глаза, и передо мной вспыхивает её улыбка. Её смех. Её сияющие глаза. Её взъерошенные после сна волосы. Её любимые джинсы и футболка. Её дурацкие шутки. Её мечты о будущем. Всё то, что больше никогда не повторится. Всё то, что навсегда останется только в моей памяти.
Открываю глаза. Не сразу понимаю, где нахожусь. Там, за сомкнутыми веками, я был счастлив, а теперь реальность снова ударяет меня под дых. Белый гроб. Яма, глубиной на два метра. Стискивающая мою руку Марина. Вой. Бесконечный, полный боли вой. Я не хочу быть здесь. Я хочу проснуться позавчера и запретить дочери выходить из дома. Но время не терпит сослагательного наклонения.
Обвожу взглядом толпу собравшихся. Коллеги – мои и Марины, соседи, знакомые, школьные друзья, учителя… Взгляд натыкается на старую Надежду Ивановну, бабушку Веры. Она стоит чуть поодаль, сгорбленная, платок мокрый от дождя и слёз. Её лицо – маска горя и вины. Она потеряла внучку в каком-то смысле тоже. Но вот Марина замечает её. Медленно осматривает толпу скорбящих и вдруг вырывает свою руку из моей. Она делает шаг вперёд, к бабушке Веры. Голос жены, хриплый, срывающийся, режет тишину похорон громче, чем слова священника:
– Ваша… – она задыхается, указывая дрожащим пальцем на старушку. – Ваша внучка… Она должна была умереть! Понимаете?! Она должна была лежать там! Не моя Машенька! Не моя девочка! Ваша Вера убила её! ОТДАЛА ЕЁ! Она ВИНОВАТА!
Тишина пронзительна. Даже дождь будто стих. Все замирают, застывают, уменьшаются в размерах. Стыд, ужас, сострадание – всё смешивается на их лицах. Надежда Ивановна бледнеет, как полотно, её губы беззвучно шевелятся. Я хватаю Марину за плечо, пытаюсь оттащить, прижать к себе, зажать ей рот. Она бьётся, как птица в силках, её крик становится нечленораздельным воем:
– ВИНОВАТААА! ОНА! А НЕ МОЯ МАШЕНЬКА! ВЕРНИТЕ ЕЁ! ВЕРНИТЕ МОЮ ДОЧКУ!
Её крик растворяется в истерических рыданиях. Я почти несу её обратно, к машине, чувствуя на себе тяжёлые, осуждающие, жалкие взгляды. Надежда Ивановна стоит, опустив голову, мелко дрожа. Мир сужается до тяжести безучастного тела жены на моих руках и ледяного стыда.
Дома. Тишина гробовая, нарушаемая только прерывистыми всхлипами Марины, запершейся в комнате Маши. Я сижу на кухне, перед остывшей чашкой чая. Глина внутри трескается. Появляется боль. Острая, рвущая изнутри. Нет больше Маши. Никогда не будет. Ни-че-го. Её смеха, её капризов, её бесконечных “Пап, дай денег”, её планов стать великим биологом. Как и моих планов: проводить её на выпускной, выдать замуж, дождаться внуков…
Пустота. Абсолютная, зияющая пустота. И страх. Дикий страх за Марину. Её глаза сегодня… в них не было ничего живого. Только боль и безумие. Как с этим жить? Как дышать?
Я смотрю на полную чашку, на капли дождя, стекающие по окну, и понимаю, что мир больше не будет прежним. Никогда. Каждый день будет напоминать о том, чего больше нет. Каждый вздох будет наполнен болью утраты. Каждая улыбка будет казаться предательством.
В комнате Маши всё осталось так, как было при ней. Мы ничего не успели разобрать. Её учебники на столе, фотографии на стене, любимые мягкие игрушки на кровати. Её запах всё ещё витает в воздухе – лёгкий, цветочный, с примесью шампуня. И это убивает меня. Убивает медленно, методично, с каждым вдохом.
Марина всё ещё плачет там, за закрытой дверью. Её рыдания становятся всё тише, всё безумнее. Иногда они прерываются странным, нечеловеческим смехом. И тогда моё сердце замирает от ужаса. От понимания, что она теряет рассудок. Что она уходит туда, откуда нет возврата.
Я пытаюсь молиться. Пытаюсь найти хоть какое-то утешение в вере. Но слова застревают в горле. Божья воля? За что? За какие грехи нам это наказание? За что моя девочка? За что моя жена? За что я?
Время тянется медленно, как резина. Каждая минута – вечность. Каждый час – маленькая смерть. И я понимаю, что мы все умираем. Просто кто-то раньше, кто-то позже. Кто-то телом, кто-то душой. А кто-то – всем сразу.
В какой-то момент я встаю, подхожу к окну и смотрю на дождь. На мокрые деревья, на размытую землю. И думаю о том, что жизнь продолжается. Что где-то смеются дети, что где-то влюбляются люди, что где-то рождаются новые жизни. А моя девочка… моя девочка навсегда останется пятнадцатилетней. Навсегда останется в моём сердце живой, смеющейся, любящей.
Дверь комнаты Маши скрипит. Марина выходит. Больше не плачет. Лицо – застывшая маска. Подходит, садится напротив. Смотрит на меня невидящим взглядом, сквозь, куда-то в бесконечность, в вечность, куда живым нет ходу.
– Рома… – её голос словно шелест сухих листьев.
– Я здесь, Мариш, – пытаюсь коснуться её руки, но она отдёргивает, как от огня.
– Машеньки нет… – констатирует она, словно только сейчас осознав.
– Нет… – выдыхаю я.
– И… и не будет… – она продолжает монотонно. – Потому что я… я не могу больше. Врачи тогда… после тех родов… сказали. Больше не смогу. – Она поднимает на меня глаза. В них вдруг вспыхивает что-то страшное, навязчивое. – Но нам нужна замена, Рома. Нужна! Ты должен найти. Найди ту… которая родит нам другую Машеньку. Молодую. Здоровую. Чтобы всё было как раньше.
Её слова – как удар обухом. Словно ушат ледяной воды окатывает меня с головы до ног. “Замена”? “Родит нам другую Машеньку”? Это не горе говорит. Это безумие. Чёрное, всепоглощающее безумие, выросшее на почве невыносимой потери. Моя жена, любовь всей моей жизни, требует найти суррогатную мать для… для замены нашей мёртвой дочери?
– Марина… очнись! – я пытаюсь схватить её, успокоить. – Это же… это кошмар! Так нельзя! Маша – она одна! Её не заменить!
– МОЖНО! – она орёт мне в лицо, слюна брызжет во все стороны. – ДОЛЖЕН! Или я… я не выживу… Мы не выживем… Найди! НАЙДИ ЖЕНЩИНУ, КОТОРАЯ РОДИТ НАМ ДОЧКУ!
Она бьёт кулаками мне в грудь, кричит, плачет, проклинает. Я держу её, пытаюсь утихомирить, но внутри всё рушится. Последние опоры. Любовь? Разум? Всё поглотила чёрная дыра горя, превратившая мой дом, мою жизнь, мою жену в чудовищный кошмар. “Найди замену”. Эти слова звенят в ушах, смешиваясь с её болезненными воплями.
Когда она, обессиленная, наконец, затихает, срываясь в беспамятный сон на диване, я стою посреди гостиной. Дождь стучит в окно. В доме пахнет сыростью, лекарствами и смертью. Я смотрю на спящую Марину, на её искажённое страданием лицо, и не узнаю её. Смотрю на дверь комнаты Маши – закрытую, как склеп. Чувствую глину внутри – она треснула, и оттуда хлещет ледяная пустота, и веет отчаянием.
Я не могу здесь оставаться. Не в эту ночь. Не с этими словами в голове. Не с этим безумием.
Я беру ключи от машины. Выхожу в мокрую, холодную ночь прямо без куртки. Дверь за мной захлопывается с глухим стуком. Я сажусь за руль, завожу мотор. Куда? Не знаю. Прочь. Прочь от ямы в земле. Прочь от безумия в доме. Прочь от невыносимой реальности, где больше нет моей дочери, а жена требует найти ей “замену”.
Машина трогается, фары режут тьму мокрых улиц. Я еду. Сквозь дождь. Сквозь боль. Сквозь глину и пепел моей прежней жизни. Один. Навсегда один. И нет ответа на единственный вопрос: как теперь жить?
В голове крутятся обрывки мыслей, как листья на ветру. “Другая Машенька”. “Молодая. Здоровая”. Безумие. Чистое безумие. Но разве я не безумен тоже? Разве не хочу вернуть свою девочку? Разве не мечтаю о том, чтобы всё было как раньше?
Я останавливаюсь на пустынном шоссе и обессиленно опускаюсь головой на руль. Дождь барабанит по крыше машины. Где-то вдалеке сверкает молния. Гром грохочет, словно вторя моим мыслям. Как жить дальше? Как смотреть на Марину, которая просит найти замену нашей дочери? Как смотреть на мир, который продолжает существовать, когда моего ребёнка больше нет?
В памяти всплывают картинки: Машенька, играющая в песочнице, Машенька, делающая первые шаги, Машенька, стоящая с огоромным букетом гладиолусов на первой линейке. Рядом с Верой, которая впоследствии станет её подружкой не разлей вода. Подружкой, которую она спасёт ценой свой жизни.
Её смех. Её глаза. Её руки, обнимающие меня. Её голос, зовущий “папочка”. Всё это – только в памяти. Только в воспоминаниях. Только в моём сердце, которое разрывается от боли.
Я закрываю глаза, и передо мной снова лицо жены – искажённое, безумное, требующее невозможного. “Найди замену”. Как будто можно заменить частичку души. Как будто можно заменить любовь. Как будто можно заменить жизнь на другую, такую же.
Глава 1
Вера
Солнце щедро заливает пыльные улицы Солнечного. Кажется, здесь оно ярче, настойчивее, чем в столице. Я стою на крыльце бабушкиного дома, впитывая знакомый запах сирени, смешанный с пылью асфальта и далёким дымком. Дом такой же – чуть покосившийся, но уютный, с резными наличниками, которые дед когда-то вырезал своими руками.
– Верунька, родная! Заходи же, чего замерла? – голос бабушки, тёплый и чуть хрипловатый, вырывает меня из оцепенения. Обнимаю её крепко, вдыхая аромат ванили и чего-то бесконечно родного.
Первый курс позади. Буря экзаменов, суетливые однокурсники, шумный, вечно спешащий куда-то город. А здесь… Здесь время течёт медленнее, гуще. И здесь живёт моя боль.
Правый висок. Я машинально касаюсь его кончиками пальцев. Под подушечками – неровная линия, холодная и чуть впалая. Шрам. Мой постоянный спутник. Моя вина, выжженная на лице. Пять лет. Прошло пять лет, а я всё так же ловлю на себе взгляды, сначала любопытные, потом – быстренько отведённые в сторону. “Блондинка со шрамом” – вот моё негласное прозвище в университете. Я научилась прикрывать его волосами, делать вид, что не замечаю. Но внутри – всё тот же ужас, всё то же чувство, что я украла чью-то жизнь.
Маша… Её смех, её каштановые косы, её бесстрашие. Мы были неразлучны. До того дня. До того поворота. До её безумного, неправильного, искажённого ужасом крика: “Вера, осторожно!” – и сильного толчка в спину. Я упала на обочину, усыпанную битым стеклом и гравием. А она… Она осталась на дороге. Глухой удар. Тишина. Потом – крики, сирены, кровь. Так много крови. Мои ушибы и этот шрам – ничто по сравнению с тем, что случилось с ней. С её родителями.
В университете я часто вижу её глазами других – тех, кто не стесняется задавать вопросы. Глазами тех, кому я рассказываю свою историю. Они смотрят на меня с сочувствием, смешанным с недоумением. Как будто не могут понять, почему я жива, а она нет. Почему я хожу на лекции, смеюсь с однокурсниками, влюбляюсь, а она лежит в сырой земле. Почему она поступила так. Почему выбрала спасти меня, а не себя. Признаться, эти вопросы постоянно звучат в моей голове. И я не могу найти ответа.
Иногда мне кажется, что я слышу её голос в шуме студенческой столовой, вижу её силуэт в толпе на перекрёстке. Она всегда была яркой – как солнечный зайчик, как вспышка молнии. А я… Я была просто тенью рядом с ней. Она была заводилой, весёлой и красивой подружкой, а я просто следовала за ней.
Бабушка накрывает на стол, щебетом рассказывая о соседях, о своём огороде. Я киваю, улыбаюсь, но мысли мои уже там – на старом кладбище за рекой. Туда я должна пойти в первую очередь. Это долг. Неоплатный долг выжившего.
Каждый раз, возвращаясь сюда, я заново переживаю тот день. Как мы шли по той дороге, смеясь над какой-то глупостью. Как она всегда шла слева от меня – её любимое место. Как она первой заметила машину, вылетевшую из-за поворота. Как она оттолкнула меня, спасая мою жизнь ценой своей… Падение. Острые камни, впивающиеся в тело. Битые стёкла, царапающие кожу. Покорёженный металл отбойника, рассекающий лицо. Удар. Резкую боль в правом виске. Шок, полную потерю координации и чувства реальности. Глухой удар. Оглушающую тишину. Холод, рвущийся изнутри. Крики. Мои крики, когда я смогла пошевельнуться, когда заставила непослушное тело повернуться, когда увидела лежащее навзничь, переломанное тело Маши, неестественное, неправильное, невозможное.
В моей памяти она навсегда останется живой. Смеющаяся, танцующая под дождём, рассказывающая свои безумные истории. А в реальности – только могила с памятником, только нескончаемая боль, только этот проклятый шрам, который тянется от моего виска до самого сердца. Который я не могу спрятать от себя самой.
Я закрываю глаза, пытаясь удержать слёзы. Маша… Как же мне жить с этим? Как мне нести эту ношу? Как мне быть счастливой, зная, что она пожертвовала собой ради меня?
Бабушка продолжает говорить, не замечая, как я погружаюсь в свои мысли. А я всё думаю о том, что если бы можно было поменяться местами… Если бы можно было вернуть всё назад… Если бы… Если бы… Если бы…
* * *
Кладбище встречает меня густым шелестом берёз и запахом нагретой хвои. Воздух дрожит от зноя, но здесь, среди могил, царит особая атмосфера – прохладная, умиротворяющая. Солнце, такое яркое за пределами кладбища, кажется, теряет свою силу, проходя сквозь густую листву деревьев. Тени от крестов ложатся на землю причудливыми узорами, создавая иллюзию застывшего танца.
Я иду знакомой тропинкой, сердце колотится так, будто я бегу марафон. Каждый шаг отдаётся в висках, каждый вдох наполнен тяжёлым ароматом увядающих цветов и чуть влажной земли. Вот и холмик – ухоженный, с яркими искусственными цветами в вазе. Гранитный памятник возвышается над землёй, словно последняя защита от забвения. “Мария Романовна Соколова. Любимая дочь. Светлая память” – простые слова, скрывающие в себе огромную пустоту.
Я кладу свой скромный букет полевых цветов рядом. Они кажутся неуместными здесь, среди искусственных роз и лилий, но именно такие цветы она любила – простые, живые, с нежным ароматом лета. Голос срывается:
– Прости, Маш… Прости, что я здесь. Прости, что тогда… – Слёзы душат. Они текут беззвучно, оставляя солёные дорожки на щеках. Я глажу холодный камень, как когда-то гладила её плечо, утешая после двойки по алгебре. Теперь утешать некого. Только ветер шелестит листвой да где-то далеко каркает ворона, словно напоминая о неизбежности.
– Вера? – Голос за спиной заставляет меня вздрогнуть и резко обернуться.
Он стоит в нескольких шагах. Высокий, чуть сутулящийся, но всё ещё мощный в плечах. Лицо изрезано глубокими морщинами, особенно, вокруг глаз – глаз, которые помнят всё. Волосы, когда-то тёмные, как смоль, теперь почти полностью седые. Но взгляд… Взгляд острый, пронзительный, несмотря на ту пелену горя, что в них застыла. Роман Андреевич. Папа Маши.
Мы так и не встретились после. Сначала была больница, потом – родители забрали меня из Солнечного. Мы переехали в Москву. Новая школа, отпуск на море и у бабушки… Я всегда навещала Машу, но больше никогда не приходила к ней домой. Слышала, что обсуждали мама с бабушкой, и не решалась даже попасться на глаза им с женой, зная, что они винят меня в случившемся.
Мне было достаточно моей собственной вины, чтобы столкнуться ещё и их обвинениями. Каждый день я просыпалась с мыслью о том, что должна была быть на её месте. Каждый раз, глядя в зеркало, видела не только шрам – видела напоминание о том, что я выжила, а она нет.
– Роман Андреевич… – выдыхаю я, быстро вытирая слёзы. Стыд накрывает с головой. Что он думает? Что я пришла напомнить о своём существовании? О том, что я жива, а его дочь – нет? Может быть, он видит во мне предательницу, которая украла жизнь его ребёнка?
– Узнал тебя, – говорит он тихо. Его голос стал глуше, грубее, пропитан годами невыплаканных слёз и невысказанных слов. – Хотя… Повзрослела. – Он подходит ближе, его взгляд скользит по моему лицу, неизбежно останавливаясь на шраме. Я невольно отвожу голову, пряча его за прядью волос, словно пытаясь скрыть свою вину.
– Приехала к бабушке?
– Да. На лето. После первого курса.
Он кивает, глядя на могилу. Молчание повисает тяжёлым, влажным покрывалом, сотканным из горечи утраты. Я не знаю, что сказать. “Соболезную”? Он слышал это миллион раз, и каждое такое слово, наверное, резало его сердце, напоминая о потере. “Простите”? Слишком поздно, слишком неискренне звучало бы сейчас, когда я столько лет избегала его, прячась за собственной виной.
В этот момент я чувствую, как время останавливается. Как воздух становится густым, тягучим, знойным, словно больше нет свежести в кладбищенской тени. Как сердце бьётся в такт с шелестом берёз, словно пытаясь подобрать ритм к этой вечной тишине кладбища.
Я смотрю на него, на этого человека, который потерял свою дочь из-за меня, и понимаю, что боль не проходит. Она просто меняет форму, становится глубже, проникает в самые потаённые уголки души. И сейчас, стоя перед ним, я впервые за долгие годы чувствую, что готова встретиться с этой болью лицом к лицу.
– Хорошо, что пришла, – неожиданно произносит он, всё ещё глядя на камень. – Она… Она была бы рада. Вы же были как сёстры.
Эти слова, такие простые, обжигают. “Были”. Прошедшее время. Оно словно проводит невидимую черту между прошлым и настоящим, между жизнью и смертью. Я чувствую, как земля уходит из-под ног, а слёзы снова наворачиваются на глаза.
– Да… – шепчу я, с трудом справляясь с комом в горле.
Роман Андреевич вздыхает, глубоко, так, будто ему не хватает воздуха. Его плечи слегка подрагивают, и я вижу, как тяжело ему даётся этот разговор. Он всё ещё держится, но я отчётливо вижу следы бессонных ночей, глубокие тени под глазами, сеточку морщин, которых раньше не было.
– Как там… там в Москве? Учишься? – спрашивает он, пытаясь звучать непринуждённо, но голос его дрожит.
– Да. На филфаке. Тяжело, но интересно, – отвечаю я, старательно избегая его взгляда.
– Умница, – в его голосе слышится тень старой теплоты, той, что была, когда он подкидывал нас с Машей на руках, смеясь. – Маша… она тоже мечтала в большой город. Говорила, будет как ты – умной и красивой.
Я сжимаю пальцы. Красивой. Со шрамом. Эти слова словно кинжалы вонзаются в моё сердце. Как я могу быть красивой с этим напоминанием о трагедии, высеченном на моём лице? Как я могу жить полной жизнью, когда Маша…
– Роман Андреевич… – начинаю я, не зная, куда поведу фразу. – Как… как Марина Юрьевна?
Его лицо застывает, каменеет. В глазах мелькает что-то дикое, безнадёжное. Он словно постарел на несколько лет за одно мгновение.
– Марина… – он произносит имя жены с трудом. – Она… не очень. После… после всего… Ей тяжело. Очень тяжело.
Я понимаю. Понимаю без слов. Горе сломало её. Бабушка как-то обмолвилась, что Марина Юрьевна “тронулась”, но услышать это от него… От человека, который всё ещё любит её, который пытается нести этот груз вдвоём с ней…
– Я так сожалею… – говорю я искренне, чувствуя, как хрустальные слезинки быстро рисуют неровные дорожки на лице.
Он машет рукой, резко, будто отгоняя назойливую муху.
– Не надо. Ничего не надо, – его голос становится твёрже. Он замолкает, смотрит на меня. Я смущённо смахиваю слёзы с лица. Взгляд его смягчается. – Ты… не изменилась, Верка. Только повзрослела. Мне пора. Дела… Надо домой.
– Конечно, – киваю я.
Он делает шаг назад, резко поворачивается, выходит за оградку, но что-то останавливает его. Словно невидимая сила заставляет его обернуться.
– А знаешь что? – говорит он вдруг, с лёгкой, неуклюжей попыткой улыбнуться. – Заходи как-нибудь. На чай. Если… если не боишься старого ворчуна. Бабушка твоя говорила, ты пироги хорошо печёшь. – Он указывает подбородком в сторону выхода с кладбища. – Дом наш помнишь? На Тополиной, с синим забором?
– Помню, – удивлённо отвечаю я. Это приглашение… Оно неожиданное. Тревожное. И почему-то… желанное. Словно он протягивает мне руку через бездну, разделяющую нас.
– Вот и ладно. Заходи. Не стесняйся, – его голос немного теплеет. Он кивает ещё раз, поворачивается и уходит своей тяжёлой, немного шаркающей походкой.
Я смотрю ему вслед, пока он не скрывается за поворотом аллеи. Сердце бьётся неровно. Шрам на виске пульсирует, словно живая рана. Я снова смотрю на могилу, где под холодным камнем спит вечным сном моя лучшая подруга.
– Маш… что это было? – шепчу я в тишину. Но берёзовый шепот не даёт ответа. Только странное чувство – смесь вины, страха и какого-то тревожного, едва уловимого ожидания – остаётся со мной.
Я поправляю волосы, плотнее закрывая шрам, и медленно иду к выходу, унося в себе образ седых висков и усталых, но всё ещё пронзительных глаз Романа Андреевича. В голове крутятся его слова, его приглашение. Что это? Прощение? Крик о помощи? Или просто попытка не дать мне окончательно утонуть в чувстве вины?
Я выхожу с территории кладбища, где время течёт иначе, где каждый камень хранит память о прошлом. Солнце слепит глаза, и я невольно щурюсь, словно пытаясь разглядеть своё будущее сквозь пелену слёз и сомнений.
Глава 2
Роман
Дом. Он всегда был полон смеха. Машиного смеха. Звонкого, как колокольчик, заразительного. Потом – ещё и её подружки Верки, такой же озорной и шумной. Теперь – лишь тишина. Гулкая, давящая тишина, нарушаемая только бормотанием Марины или скрипом половиц под моими тяжёлыми шагами.
Увидеть Веру на кладбище… Это было как удар током. Призрак прошлого. Но живой. Выросший. Из девочки-сорванца она превратилась в… в девушку. Стройную, светловолосую. Со шрамом. Этот проклятый шрам. Я видел, как она его прятала. Как стыдилась. Боже, да если бы она знала… Этот шрам – не клеймо вины, это знак того, что она жива. Что Маша успела. Успела спасти… Лучше бы они обе… Нет. Нельзя так думать. Грех.