
Полная версия
Территория тюрьмы
Пацаны дружно кивнули.
– А что в монастыре было?
– Ну, кельи, – буркнул Горка.
– А еще?
– Церковь, наверное…
– Прально! – удовлетворенно подтвердил Косоуров. – А что, одним святым духом они питались или как?
– Может, и так, – враждебно ответил Горка, решив не уступать косоуровским поучениям.
– А вот и не так, – припечатал Косоуров. – Монастырь, пацаны, – это хозяйство, причем большое. Тут и прачечная у них была, и кухня, и продсклад в подвале – с немалыми, скажу я, запасами. Вон там видите, часть стены красным кирпичом заделана? Это были ворота к хоздвору, бочками возили жратву – и солонину, и муку, и даже винцо, говорят, – церковное, конечно, – он довольно засмеялся, – привезут – и в подвал. А чтобы сподручнее было, вымостили в подвале наклонную дорожку, буквально вымостили, как на Красной площади. Я на ней не бывал, конечно, – чистосердечно признался Косоуров, – но в кино видел, точно такая мостовая у них тут была. И вот бочонки по булыжнику катят, а по бокам отсеки – это туда, это сюда… По уму все было сделано, скажу я. Да. Но и мы, значит, не без ума, – начальство наше, – приспособили.
Косоуров вздохнул, обернувшись к монастырской стене, отвлекся на минуту:
– А рядом видите тоже, как кусок стены по новой заделан, с вьюнками поверху? Это такая калиточка у них была потаенная, с решетчатой дверцей и ключиком, у кого надо. Природа шепчет, лесок рядом, – шмыг, и все! Так что монашки, они… – он помялся и махнул рукой, – ладно, малы вы еще про это слушать, я про другое ведь начал. Так вот – расстреливать, – внимательно глядя на мальчишек, продолжил Косоуров. – Приговорили кого, допустим, – надо привести в исполнение. Он сам не знает когда, а знает только, что шлепнут, и ждет. Кажный день ждет и ночь, нервничает, а точно не знает. А его выводят – на помывку там, к следователю, – будто не все вызнано, а когда стрелять поведут – нет команды. И вот представь, малой, – Косоуров уже буравил Горку глазами, – идет он так по этой булыжной дорожке, а она длинная, не меньше, чем вот этот тир, идет, шаркает, все вниз да вниз, а ты метрах в пяти так за ним идешь, подковами цокаешь, спокойно идешь, не торопясь. А потом, – Косоуров сглотнул, – взводишь курок или передергиваешь, если ТТ у тебя, и такой внятный звук получается в этом подвале, удивительно! А он раз – и кувыркнулся. Сердце не выдержало.
Косоуров посмотрел на погасший окурок в руке, выщелкнул и закончил:
– Не каждый так, но часто. А ты – «расстреливал, расстреливал», – зло передразнил Горку. – Понимать надо, к чему руки протягиваешь.
И ушел.
Генка молча ссыпал в сумку покореженные пули, инструменты, а Горка не отрываясь смотрел на монастырскую стену. В голове его шумело и пульсировало, и виделись ему какие-то францисканки в черно-белых нарядах, кованая чугунная дверца под аркой, окаймленной плющом, слышался тихий говор, смех, журчание источника – чужие картины, чужие слова, всё из романов, не из этой жизни.
Он пришел в себя, когда Генка больно ткнул его в бок. Они подхватились и тоже ушли.
…Делать формовки для леденцов они передумали и отдали свинец Вовке. Тот отлил из него классную свинчатку.
Хасавюрт
По случаю на «отлично» законченного Горкой четвертого класса отец преподнес ему роскошный подарок – путешествие, да не какое-нибудь, а по Волге и Каспийскому морю!
– Прохор, ты очумел, – растерянно сказала мать, узнав, – это же прорву денег стоит…
– Ну, мы же мешками гребем, – отшутился отец и, помедлив, добавил: – и однова живем.
Выяснилось, что он давно уже подумывал съездить в гости к фронтовому другу Сергею, жившему в дагестанском Хасавюрте (тот не раз приглашал в письмах), а тут случилась большая премия по линии главка, за подъем легпрома и плавный переход пятилетки в семилетку, со смешком уточнил отец, и Горка вот не подкачал…
– Я не поеду, – отрезала мать, – без меня шикуйте.
Они без нее и поехали.
Отец оформил отпуск, который, оказалось, был совсем коротким, с шестого по двадцать второе июня, и Горка немножко расстроился. Но когда ранним воскресным утром к их конюшне подкатила, посигналив, «победа» с шашечками и отец скомандовал загружать в нее чемодан и фронтовой рюкзак (по сути, котомку, затягивающуюся шнурком на горловине), у него было совсем другое настроение: они поедут на такси, ух ты! А мать едва не лишилась чувств.
– Ты взял такси? – спросила она, чуть не плача. – На поезде нельзя было до Ульяновска доехать, идиот?!
– Времени мало погостить, Наталья, – ответил отец, коротко глянув на хмыкнувшего шофера, – дорога все съест.
Мать, казалось, его уже и не слышала, со слезами обнимая и целуя в макушку сына. Трудно было сказать – с учетом их изменившихся отношений, – что вызвало слезы: может, больше мысль о том, что муж по ветру пускает семейный бюджет, подумал Горка, тут же, впрочем, устыдившись.
Ехали долго, в основном по асфальту, пестрившему выбоинами, местами по щебенке, а где и по грунтовке, поднимая кучи ржавой пыли; Горка, сидевший сзади, смотрел на тянущуюся за окном степь, иногда перемежавшуюся перелесками, машина поднималась на пологие холмы, скатывалась, до Горки доносился разговор отца с шофером, потом они умолкали, и слышен был только гул мотора и посвисты ветра. И стук счетчика. Если бы не он, Горку давно сморило бы, но счетчик стучал прямо у него в голове, – Горка вдруг понял, что мама-то права: сколько же денег придется отдать!
Часа через три езды остановились, шофер заглушил мотор, и отец, обернувшись к Горке, предложил «размять кости».
– Сходить до ветру, – дополнил шофер.
Они вышли, Горка быстренько пописал у обочины и вернулся в салон, а мужчины направились в хлипкую рощицу. Может, кому по-большому надо было, догадался Горка и стал ждать. И тут его осенило: счетчик-то продолжал щелкать! Выходило, что деньги продолжали капать?!
Горка заерзал, думая, не покричать ли отца, посмотрел на счетчик (крайняя справа циферка как раз нырнула вниз, сменившись другой), и тут его осенило во второй раз. Протиснувшись между сиденьями, он дотянулся до выключателя счетчика и крутнул его наугад. Счетчик стих. Горка посидел, слушая тишину, и испугался: они сейчас вернутся, и что скажет шофер? Вдруг заругает его, откажется дальше ехать, и что тогда?
Гадать долго не пришлось, взрослые вернулись, шофер запустил двигатель и вдруг засмеялся:
– А малой-то у вас, – обращаясь к отцу, – хозяйственный, как я вижу.
Отец, глянув на счетчик, только крякнул.
– Да ничего, – успокоил шофер, – может, так даже и лучше выйдет, мы ж по цене договорились, правильно?
Отец кивнул, и они поехали дальше. Горке он вообще ничего не сказал, как будто ничего и не было.
…Пароход был грандиозен: весь белый, поблескивавший окнами кают на двух верхних палубах и отсвечивавший в бутылочного цвета воде иллюминаторами в трюмном, третьем, классе, с чуть запрокинутой назад мачтой с трепетавшим на ней вымпелом, широченной трубой и гребными колесами, на кожухах которых по дуге шла надпись – «Володарский». Он был колесный, совсем как в «Жизни на Миссисипи»! Как в жизни…
Отец тоже помедлил, разглядывая судно («смотри-ка, – сказал Горке, – на носу у него травяной орнамент, и тут татары». – «не на носу, а на баке», – уточнил Горка), они переглянулись, дружно вздохнули и пошли по шаткому трапу селиться.
В каюте, довольно просторной для второго класса, окно было забрано поперечным бамбуковым жалюзи (Горка не сомневался, что именно бамбуковым), его планки сухо пощелкивали, когда пароход качало, сквозь них тонкими нитями сочился солнечный свет, сохраняя в помещении тенистость; Горка представил, как будет здорово после обеда улечься на диване с книжкой, почитать про жизнь на Миссисипи или про приключения Гека Финна и подремать немножко, а потом вылететь опять на палубу и смотреть, смотреть – на реку и кущи на берегу, слушать плеск волны и чавканье воды, которую месят гребные колеса…
Так и сталось потом, но первые день-два Горке было не до книжек на диване, он пребывал в сильном возбуждении, лазал по судну туда-сюда и рассматривал шлюпки (целых четыре), такелаж, якоря на баке и юте – все было так ново, так непривычно…
Однако путешествие по воде (Горка не признавал тут слово «круиз», считая, что это исключительно про море), такое неторопливое и размеренное, постепенно перестроило его внутренний ритм: он вставал вместе с отцом спозаранку и не чувствовал, что недоспал, как всегда бывало дома; они гуляли некоторое время по верхней палубе, уставленной шезлонгами, валялись в них, молча глядя в небо, потом шли в ресторан завтракать. Ресторан, с большими панорамными окнами, весь светился: белая мебель, белые крахмальные скатерти на столах, сверкающие сталью и фаянсом куверты, улыбчивые официантки (бывали и хмурые, но редко), плотные альбомы меню, еда, которой мать никогда не готовила. И туалет – чистый, блестевший металлом, с унитазом, с урчанием смывавший всё без следа. И никаких мух.
Чудесным образом Горку словно взяли и перенесли в какой-то другой мир, уместившийся в этой хрупкой, по сути, скорлупе неспешно чапающего по реке судна, – на время, чтобы запомнил. Конечно, он понимал, что все сделал отец, но все равно не оставляло ощущение, что тут есть какая-то тайна, не зависящая от прихоти отца.
Они много разговаривали вечерами, сидя на диванах в каюте, а чаще – в деревянных полукреслах на палубе, – столько, сколько отец никогда не разговаривал с Горкой дома. Отец был немногословным человеком и говорил простыми предложениями – о том, как рос в деревне Васильево неподалеку от Бугульмы в большой семье («три брата и две сестры нас было»), как пахал, уже с семи лет от роду, как они косили траву на корм скоту (в семье были корова, лошадь, две козы, а еще – с десяток кур), как потом это все у них отобрали («революция же случилась, равенство») и он, пятнадцатилетним, пошел воевать, и так вышло, что не против тех, которые отобрали, а за. За красных, значит. Последнее Горку смутило, ведь по логике должно было быть наоборот, но отец, выслушав сомнение сына, только вздохнул: «так бывает, сынок, это жизнь». И, помешкав, привел пример, который, как он считал, прояснит сыну, что значит «это жизнь».
– Ты прикинь вот про своего деда, моего отца, значит, – начал отец. – Он здоровый был, как бык, кочергу мог узлом завязать, а поехал как-то на базар в Бугульму с солониной, телега опрокинулась на мосту, и бочкой ему грудь и раздавило. Помер. Вот как? А вот так.
– На каком мосту? – осторожно спросил Горка, предчувствуя неладное.
– Да как раз на нашем, рядом с колонкой, куда за водой ходим. Ты не знал, а для меня – памятное место.
Разговор приобретал мрачный характер, и Горка, подумав, решил перевести на другое.
– Пап, а Володарский – это кто?
– Володарский? – переспросил отец. – А разве вам в школе не рассказывали? Это революционер, сынок. Его убили в тысяча девятьсот восемнадцатом, а теперь вот пароход назвали.
Горка собрался было уточнить, кто и за что убил, но отец вдруг засмеялся и добавил:
– А вообще-то, он закройщик был, Володарский этот, как наш Гируцкий. Можно сказать, родня. Только Володарский накроил куда как поболе. За то и убили.
Улеглись спать. Пароход слегка качало, он скрипел, Горка слушал, убаюкивался и в полудреме думал почему-то не о Володарском и что там с ним случилось, а о солонине. Он со смеху умирал, когда читал, как папаша Гека Финна напоролся ногой на бочонок с солониной, а тут выходило что-то совсем другое – упал бочонок на грудь и раздавил человека до смерти; как такое могло быть? А вот – это жизнь.
Следующее утро выдалось шумным – по палубам бегали матросы, боцман что-то кричал в рупор; «Володарский» протяжно гудел, осторожно входя в створ шлюза Жигулевской ГЭС.
Он вошел в камеру, матросы кинулись заводить швартовы, а Горка со страхом смотрел на бетонные сырые блоки рядом с бортом, расчерченные склизкими следами тины. Потом он услышал грохот, побежал на звук и, оказавшись на корме, увидел, как медленно и неотвратимо за «Володарским» закрываются огромные ворота, этажа в три, наверное, выше, чем винзавод!
Они закрылись, в камере стало сумрачно, пароход чуть покачивался, и больше не происходило вообще ничего. Как будто они попали в ловушку и уже никогда из нее не выберутся. Потом что-то забулькало – казалось, под днищем парохода, вдоль борта заструилась вода, где-то поднялся гул, и Горка почувствовал, что пароход опускается! Все это шипело, клокотало, рупор покрикивал «трави! трави!», они все опускались и опускались. Наконец (прошло минут десять, может, пятнадцать, но Горке казалось, что вечность) стальная стена, стоявшая перед «Володарским», начала размыкаться. За раскрывающимися створами показалось чистое синее небо, в камеру просочился солнечный свет, и пароход пошел на него, осторожно, как слепой, и опять принялся протяжно гудеть.
Он выбрался на фарватер, гуднул прощально шлюзу и почапал – туда, вниз, к устью. Река здесь была уже не такой широкой, как на подходе к плотине, где она ширилась как море, а какой-то домашней и даже веселой, играющей блестками мелких волн в разгорающемся жарком дне.
После Ставрополя стали попадаться участки с островами. Кое-где паслись коровы, Горку удивило, как они туда попали, а отец со смехом ответил, что коровы запросто переходят реку. Горка так обиделся, что даже не стал ни возражать, ни расспрашивать дальше: он знал, что коровы могут плавать, но не через пол-Волги же!
На Горкино счастье, эту их размолвку наблюдал капитан, щеголявший во всем белом с биноклем на шее, – он снял бинокль, протянул Горке и сказал, улыбнувшись:
– На-ка, посмотри как следует, поймешь.
Горка взял бинокль, забыв даже сказать спасибо, поднес к глазам (он был тяжелый и куда больше, чем хранившийся у них дома полевой), и остров надвинулся на него так крупно, что Горка даже отшатнулся.
– Хороша штуковина, да? – рассмеялся капитан. – Это морской, двенадцатикратный, смотри, только осторожно.
– Спасибо, – наконец сообразил Горка и вновь прильнул к окулярам.
Вблизи остров, мимо которого они неспешно плыли, выглядел совсем как опушка леса за тюрьмой: виднелись кусты тальника, осины и березы, от песчаного бережка вглубь тянулась наезженная в траве дорога, чуть левее чернели следы костровищ (и коровьи лепешки, кстати), – людей не было. Горка смотрел, временами укрупняя план и подкручивая резкость, и наконец в поле зрения появилось то, что разъяснило загадку: на песке лежали, чуть боком, две большие плоскодонки, скорее, шлюпки, с деревянными перекладинами поперек на носу и корме. Вот как туда коровы попадали. Но зачем их возили на остров – трава там какая-то особенная или дома пасти негде было?
Тут Горка вспомнил, как тетя Поля однажды заявилась к ним без привычной трехлитровой банки молока и, плача, сообщила матери, что теперь и не будет – «свели корову со двора». Тогда Горка подумал, что с коровой просто что-то случилось, заболела или украли, может, а потом отец обмолвился о «бестолочи» и совхозах, и стало понятно, что «свели» власти. Но Горка думал, что это у них, в Бугульме, а теперь выходило, что везде. Он помрачнел, отыскал капитана и отдал ему бинокль.
Следующим утром, снова солнечным и безмятежным, капитан опять предложил ему бинокль, показывая на приближавшийся навстречу по реке пароход:
– Глянь-ка, наш брат идет. всё там в порядке у них?
Горка посмотрел. Пароход был и вправду как их «Володарский», точь-в-точь, насколько можно было судить, только на носу у него было написано «Спартак». Ух ты! «Спартак»! Горка два раза прочитал эту книжку, восхищаясь восставшими за свободу рабами и переживая за Валерию, которую Спартак любил и оставил, и за Красса, как ни странно, и за…
Тут прямо у него над головой взревел гудок, отвечая загудевшему встречному судну, Горка вздрогнул и выронил бинокль. Еще до того, как он плюхнулся в воду, Горка понял, что произошло непоправимое, и в отчаянии обернулся на капитана. Тот посмотрел на него, как… как… – Горка не мог описать, – потом кашлянул в кулак и сказал, сдерживая себя:
– Забыл я тебя предупредить, парень, что бинокль надо носить на шее на ремешке, – виноват. – Козырнул и пошел в рубку.
Горка отыскал отца и в слезах рассказал ему, что случилось. Тот тоже кашлянул и пошел искать капитана. Горка сидел в каюте, боясь высунуть нос на палубу, ждал. Прошел час, наверное, отца все не было. Собравшись с духом, Горка отправился на его поиски.
…Они сидели вдвоем в ресторане за столиком у окна, попивали коньяк и неторопливо о чем-то беседовали. Увидев Горку, капитан с улыбкой подозвал его; Горка зыркнул на отца и убежал.
Как отец уладил дело, Горка не спрашивал (а отец о происшествии вообще ни слова не сказал), но навсегда решил, что капитан – отличный дядька и настоящий моряк. И даже захотел стать таким же. И хотел какое-то время.
До Астрахани они доплыли к исходу одиннадцатого дня, пересели там на другое судно, близко не стоявшее с «Володарским» (Горка даже названия не запомнил), и еще почти день плыли до Махачкалы. Каспийское море Горке не понравилось. Может, потому, что пароходишко был неказистый, они даже каюту не сняли, может, потому, что моря толком и не было, плыли почти всю дорогу вдоль берега, а может, потому, что эпизод с потерянным биноклем расстроил и уязвил Горку больше, чем он сам про себя думал; как-то скучно ему стало.
Махачкала удивила тем, что город от порта резко уходил вверх в предгорья, но Горке тоже не понравилась: кривобокие деревянные домишки стояли вперемешку с кирпичными с осыпающейся кладкой, в порту гуляли мутные запахи то ли рыбы, то ли тины… Да они город и не посмотрели толком: сразу из порта поехали на вокзал, отец взял билеты в общий вагон – до Хасавюрта езды было меньше двух часов, убили время, пообедав в какой-то кафешке со склизкими столами и лавками, и отправились. Первая часть путешествия подходила к концу.
На перроне Хасавюртовского вокзала – одноэтажного дощатого строения размером с бугульминскую конюшню – их уже поджидал отцовский друг Сергей. Встречающих вообще было раз-два, но Горка подумал, что этот человек не затерялся бы и в толпе: с обритой головой, черным от загара лицом, украшенным пышными пшеничными усами, весь такой с виду ловкий, пружинистый, он схватил отца в охапку, хотя был на голову ниже, и они смачно расцеловались.
Оторвавшись от друга, Сергей обнял и Горку, – легко, одной рукой, заведя ее Горке на поясницу, и бодро спросил:
– Не ухайдакался, боец, в дороге? Ну, молодец.
Отец тем временем озирался в поиске транспорта. Сергей понял и махнул рукой в сторону тянувшейся вверх пыльной улицы – тут пешком пятнадцать минут ходу, у нас все близко. Ну, пошли пешком. Минут через десять Сергей свернул в переулок, заканчивавшийся поросшим травой тупиком, и сообщил: всё, пришли, вот наш дом родной.
Это был не дом, а домина! За штакетником простирался сад с десятком разных деревцев и кустов (Горка не сообразил каких), а за ним – фасад широкого, по два окна с каждой стороны от центрального входа, здания с верандой во всю ширину и мансардой. У входа, на небольшой деревянной лестнице, стояла женщина, такая же поджарая и смуглая, как Сергей, и улыбалась им.
– Знакомьтесь, – кивнул на нее Сергей, – Айша, моя половинка.
– Очень приятно, – церемонно начал отец, – Прохор Семенович, Проша, значит. – и не удержался: – татарка?
– Сразу видно, что гости из Татарии, – рассмеялась Айша, – нет, я аварка. Да вы проходите, располагайтесь, я сейчас умыться с дороги принесу. – И спохватившись: – а молодого человека как зовут?
– Горка, – ответил отец, – Егор, значит. – он явно чувствовал себя не в своей тарелке.
– Горка лучше, – заключила Айша, – Горка, горы – проходите, проходите!
Горка насупился, вспомнив шуточку Свиницкого, – и тут нашли подобие к его имени! Хотя горы, конечно, звучало лучше, чем горки с бутербродами.
Отец тем временем разложил чемодан, переоделся в простое – рубашку-косоворотку и легкие шаровары, и пошел следом за Сергеем за угол дома, где их у рукомойника уже поджидала Айша с фигуристым, сверкающим кувшином с длинным изогнутым носиком и крышкой.
Кувшин был красивый, но Горка смотрел на него в растерянности: он знал, что это называется «кумган» (видел у соседей), и знал, что мусульмане с ним ходят в туалет, чтобы после всего подмыться. Отец тоже немного растерялся, кажется не зная, что делать. Айша посмотрела на них с непонимающей улыбкой, потом сказала:
– Если вам удобнее, умывальник вот, – показала на перекладину рукомойника, – я просто… как дорогому гостю…
Отец содрал рубаху, склонился и сказал утробно откуда-то снизу:
– Давай, землячка, поливай!
Он так и держал ее за татарку.
Сергей уже стоял рядом с полотенцем на раскинутых руках – как хлеб-соль предлагал.
Хозяева отвели им одну из трех (трех, помимо кухни!) своих комнат, отец улегся на пышную, с периной, кровать и тут же захрапел, а Горка довольно долго сидел у окна, смотрел в сад и думал. О саде, доме, дощатом, но огромном по Горкиным меркам, и о том, как так получилось, что отцов друг с женой живут здесь, а они – в конюшне. Ни до чего не додумался, кроме как до того, что повезло. Им просто повезло.
Это слово, кстати, оказалось едва ли не главным за ужином, который Айша накрыла на веранде. На столе стояло… Горка даже не мог назвать, сколько всего и чего. Три кувшина (стеклянных, попроще) с разного цвета напитками, неизвестная белая рыба, тонкими ломтями распластанная на широких плоских тарелках, холодное вяленое мясо, три стопки горячих лепешек, исходивший ароматом баранины плов в казанке, пристроенном сбоку, а посреди стола – блюдо, доверху наполненное такой крупной и сочной вишней, какую Горка никогда не видал.
Отец посмотрел на все это, крякнул и сказал:
– Повезло тебе, Серега, – такая хозяйка!
– Повезло, – эхом откликнулся Сергей, усаживаясь за стол, – но тогда я думал, что тебе больше.
Оба засмеялись, Айша разлила по бокалам сок, наполнила рюмки мужчин и присела с краешку сама, рядом с Горкой.
Отец взял рюмку, собравшись сказать тост, понюхал ее и заколебался, вопросительно глядя на друга.
– Она, она самая, – засмеялся Сергей, – чача, виноградная. Пей, не бойся: хмель будет, а похмелья – нет.
Отец кивнул, сказал слова за здоровье и благополучие «этого дома», за чудесную хозяйку, они выпили (Айша и Горка отхлебнули из бокалов) и принялись за еду. Потом Сергей поднял тост за отца, который, оказывается, тогда, в 1944-м, спас ему жизнь (отец протестующе замотал головой) и вот так свел с красавицей и умницей Айшой, они выпили, и дальше разговор потек сам собой.
Тут Горка в очередной раз услышал историю про осколок, который срезал чирей на шее у отца («повезло!»), о том, как другим осколком самому Сергею «распустило живот», а отец перехватил ездового и Сергея успели довезти живым до госпиталя в ближнем тылу («повезло!»), а потом, заштопанного, отправили в другой госпиталь, и как он там валялся месяц, а за ним ухаживала «соплюшка-медсестричка» (тут Айша сверкнула на мужа глазами), и как они пришлись друг к другу, а после войны (у Сергея ни дома, ни семьи не осталось) списались, и Айша утянула его вот сюда, в Дагестан («повезло!»).
И вот так они разговаривали, не забывая выпивать, то горячась и воодушевляясь, то сбавляя тон чуть не до шепота, и по всему выходило, что оба такие счастливчики, что удачливее и не отыскать.
Горка и Айша смотрели на них и думали. Горка – о том, зачем отец, захмелев, выпятил, что он дослужился «до какого-никакого, а начальника», но не сказал, что они живут в конюшне на территории тюрьмы, а Айша… Трудно было сказать, о чем думала она, поглядывая на мужа и иногда вставляя слово-другое, если он к ней обращался, но когда отец заговорил о детях, о своих дочерях, особо почему-то упирая на старшую, Нину (постепенно до Горки дошло, что он как-то собирался выдать ее за Сергея, и они разговаривали об этом там, на фронте; Горка не поверил своим ушам), а потом дело коснулось его, отец все говорил, расхваливая, и внезапно Айша притиснула Горку к себе так, что он пискнул, и повисла пауза. Долгая такая пауза на этой скудно освещенной веранде под сверкающим звездами ночным небом, такая тоскливая…
– Повезло тебе, Проша, – хриплым голосом сказал Сергей, глядя мимо отца, – а у нас вот… Не дал Бог деток.
Айша отстранилась от Горки, порывисто встала и ушла в комнаты.
Отец, почувствовав, что заговорился, тоже вскочил на ноги, засуетился, потом метнулся в отведенную им комнату и через пару минут вернулся с длинным тряпичным свертком (Айша тоже вернулась к столу, вытирая платком глаза), развернул, и все увидели, что там был кинжал.
Сергей и Айша переглянулись в изумлении.
– Прохор, – сказал Сергей, подбирая слова, – это очень дорогой подарок, я даже не знаю… но везти в Дагестан кинжал…
Напряжение спало, и отец хмыкнул: