
Полная версия
Не переступай порог
– Фу-у-у… – сморщился Максим. – Консервация, блин. Надо проветрить.
Мы вошли. Темнота. Густая, почти осязаемая. Максим щёлкнул фонариком на телефоне. Луч света, слабый и жёлтый, выхватил из мрака прихожую. Пыль висела в воздухе толстым слоем, колышась в луче. Пол – широкие, почерневшие доски – скрипел под ногами угрожающе. Стены, сложенные из тех же потемневших, массивных брёвен, казалось, сжимали пространство. На них виднелись тёмные разводы сырости, местами проступал белесый налёт плесени. В углу валялась куча какого-то тряпья. Была печь – огромная, глинобитная, занимавшая почти весь угол. Её устье зияло чёрной дырой. Рядом – обломки стула.
– Ну… просторно, – сказал Максим без особого энтузиазма, водя лучом по стенам. – Брёвна… мощные. Дом, конечно, старый, но костяк крепкий. Если просушить, пройтись антисептиком… – Его голос звучал так, будто он пытался убедить прежде всего себя.
Я стояла на пороге, не решаясь шагнуть дальше. Давящее ощущение чужого присутствия было невыносимым. Мне казалось, что из чёрных углов, из-за печи, из щелей между брёвнами на нас смотрят. Что в тишине, звенящей после нашего прихода, слышно чужое дыхание. Мелкое, прерывистое. Или это шуршание мышей за обшивкой?
– Аня, не стой в дверях, иди сюда, – позвал Максим, направляясь в соседнее помещение, видимо, в горницу. – Смотри, печь какая! Настоящая русская! Зимой будет жарко!
Я сделала шаг внутрь. Пол скрипнул подо мной особенно громко, жалобно. И в этот момент я почувствовала его. Взгляд. Не со стороны. Не из угла. Из самой стены. Прямо передо мной. Я подняла голову, и луч фонарика Максима, мелькнув по стене, высветил сучок в бревне. Обычный сучок. Но в его очертаниях, в игре света и тени, мне почудилось… лицо. Искажённое, страдальческое, с открытым в беззвучном крике ртом. Я ахнула и отшатнулась.
– Что? – обернулся Максим.
– Там… лицо… – прошептала я, указывая дрожащим пальцем.
Он направил луч на сучок.
– Что? Где? – Он прищурился. – Обычный сучок. Древесина старая, узоры всякие. Не выдумывай. Идём, посмотрим другие комнаты. Надо решить, с чего начинать.
Он пошёл дальше. Я осталась, не в силах оторвать взгляд от того места. Сучок был просто сучком. Но ощущение, что оно смотрело на меня – холодное, ненавидящее – не проходило. И ещё… откуда-то снизу, из-под пола, из-под самой печи, донёсся тихий звук. Не скрип. Не шорох. Стон. Короткий, жалобный, как будто кто-то задохнулся во сне. Я замерла, вцепившись в косяк двери, сердце бешено колотилось.
– Макс! Ты слышал?
– Что? – его голос донёсся из глубины дома. – Слышал, как ты шарахаешься от теней! Иди сюда!
Звук не повторился. Но ощущение присутствия под полом, в темноте подполья, стало почти осязаемым. Кикимора там голос подаёт… С печи слезла, в подполье ушла… Слова старухи пронзили сознание, как ледяная игла.
– Я… я на чердак схожу! – крикнула я, не в силах заставить себя идти вглубь этого дома, в его тёмные комнаты, где бродил Максим с жалким фонариком. – Посмотрю, какая крыша!
– Ладно! Только осторожно! Лестница, наверное, трухлявая! – донёсся его ответ.
Я почти побежала обратно в прихожую. Угол, где стояла печь, казался особенно тёмным и недружелюбным. Я боялась подойти туда, боялась услышать тот стон снова. Нашла дверь, ведущую, судя по всему, в сени или кладовку, а оттуда – на чердак. Дверь поддалась с трудом. За ней оказались узкие, крутые, шаткие ступени, ведущие вверх, в полную темноту. Пахнуло сухой пылью, старой соломой и… чем-то ещё. Кисловатым. Как заплесневелое сено. Я включила фонарик на своём телефоне и начала подниматься, хватаясь за липкие от пыли и паутины перила, которых почти не было.
Чердак был низким, забитым хламом. Луч фонарика выхватывал груды старых, истлевших половиков, сломанную прялку, пустые бутыли непонятного возраста. Воздух был спёртым, пыльным. И всё же, этот запах – кислый, гнилостный – был здесь сильнее. Я сделала шаг, и нога провалилась по щиколотку в рыхлую труху.
– Чёрт! – выругалась я про себя, вытаскивая ногу. Луч упал на то, во что я вступила. Это была огромная куча… старой соломы? Сена? Что-то серое, рассыпающееся. И торчащее из неё…
Я навела луч ближе. И замерла.
Это был веник. Старый, истрёпанный, почти лишившийся листьев, связанный из каких-то жёстких, тёмных прутьев. Но не берёзовый. Что-то другое. Ольха? Или… болотный тальник? Он лежал на куче трухи, как на гнезде. Рядом с ним валялся обрывок ткани. Я наклонилась, осторожно подцепила его. Это был угол вышитого полотенца. Кусок был невелик, грязный, но вышивку можно было разглядеть. Традиционные узоры… но искажённые, перекошенные. Вместо цветов – какие-то крючковатые, колючие формы. Вместо солнца – чёрный круг с лучами, похожими на корни. И в центре… древо жизни. Но его корни были не светлыми, а чёрными, извивающимися, как змеи, и уходящими куда-то вглубь, под сам узор. Оберег. Но какой-то… перевёрнутый. Злой.
Веник… атрибут кикиморы… Мысль пронеслась, холодная и чёткая. И охранный узор… с чёрными корнями…
Я выронила обрывок, как обжёгшись. Кислый запах вокруг веника показался мне вдруг не просто запахом гнили. Он пах… жизнью. Неприятной, чужой, болотной. Как будто кто-то незримый только что здесь сидел… и встал, услышав мои шаги.
Снизу донёсся голос Максима, звавший меня. Я повернулась, чтобы спуститься, и луч фонарика мелькнул по стропилам над головой. И я увидела их. Лица. Не одно. Несколько. Проступающие в сучках, в трещинах древесины, в переплетении балок. Искажённые гримасой ужаса или злобы. Слепые глазницы, устремлённые вниз. На меня.
Я не помнила, как спустилась с чердака. Я выбежала в прихожую, задыхаясь, лицо было мокрым от слёз или холодного пота. Максим выходил из горницы, хмурый.
– Крыша – дырявое решето, – сообщил он. – Потолок в одной комнате уже просел. Фундамент… надо копать, смотреть. Брёвна вроде целы, но… – он вздохнул, увидев моё лицо. – Ты чего? Опять напугалась чего-то? Чердак же пустой.
– Там… веник… и лица… – еле выговорила я.
– Веник? – он усмехнулся безрадостно. – Ну и что? Бабка подметала когда-то. А лица… Аня, это дерево! У него текстура такая! Ты себя накручиваешь!
Он подошёл, попытался обнять, но я отшатнулась. От него тоже пахло. Пахло этим домом. Сыростью, гнилью, старой древесиной. Он уже был здесь. Частично.
– Я не могу здесь находиться, Макс, – прошептала я. – Пожалуйста. Уезжаем. Сейчас. Я не вынесу ещё минуты.
Он посмотрел на меня, на мою дрожь, на мой настоящий ужас, и в его глазах мелькнуло раздражение, быстро сменившееся усталой покорностью.
– Ладно… ладно, солнышко. Не надо истерик. Поедем. Но… – он оглянулся по сторонам, и в его взгляде впервые появилось что-то, кроме практической оценки. Что-то тяжёлое, настороженное. – Завтра… завтра приедем снова. С инструментом. Надо же разобраться. И… проветрить тут хорошенько.
Мы вышли. Я шла, не оглядываясь, чувствуя на спине тяжёлый, пристальный взгляд чёрных окон. Когда машина завелась и мы тронулись, выезжая из этой проклятой низины, я рискнула взглянуть назад в зеркало.
Дом стоял, покосившийся и мрачный, у подножия чёрного леса. И в одном из чёрных окон, на втором этаже, мне почудилось… мелькнувшее движение. Как будто запылённое стекло чуть протёрли изнутри, и на миг показалось бледное, неясное лицо. Старухи? Девушки? Или просто игра света?
Но я знала. Это был Дом. Он смотрел нам вслед. И ждал. Он знал, что мы вернёмся. Порог Нави был пройден. Обратной дороги не было.
Глава 3. Ночные гости
Солнце, если оно и показывалось в тот день над Заозерьем, сделало это робко и ненадолго, словно боясь заглянуть в нашу низину. К вечеру серое небо окончательно сгустилось до черноты, и тьма навалилась на дом, как тяжёлое, мокрое одеяло. Мы остались. Не потому, что хотели. Не потому, что страх отступил. А потому, что у нас не было выбора. Городская квартира была сдана, вещи – жалкие пожитки, уместившиеся в багажнике и на заднем сиденье «Логана» – были занесены в этот «костяной сруб». Бежать было некуда. И Максим упёрся: «Переночуем. Завтра начнём. Иначе так и будем метаться».
Мы попытались создать островок нормальности в этом море запустения. Расчистили горницу – самую большую комнату с той самой русской печью. Вымели горы пыли и паутины, протёрли единственное целое окно. Поставили нашу походную газовую плитку, разложили спальники на расчищенном полу – подстелив под них старый брезент, чтобы сырость не просочилась. Зажгли керосиновую лампу, привезённую на всякий случай. Её жёлтый, неровный свет отбрасывал гигантские, пляшущие тени на стены, делая проступающие в сучках лики ещё выразительнее, ещё зловещее. Я старалась не смотреть на стены. Вообще не смотреть. Но они были везде. Эти тёмные, неровные поверхности дышали холодом и памятью о чём-то нечеловеческом.
Запах, несмотря на открытые настежь двери и окна (мы рискнули распахнуть даже разбитое), не выветрился. Он лишь слегка изменился, смешав гниль и сырость с запахом керосина, газа от плитки и нашей скромной еды – гречневой каши. Эта смесь висела в воздухе тяжёлым, приторным маревом, оседая на языке, въедаясь в одежду. Каждый вдох казался усилием.
Максим, вопреки всему, пытался сохранять бодрость. Он говорил о планах: завтра осмотреть фундамент, снять прогнившие доски с крыльца, поискать в сарае хоть какое-то целое окно для замены. Его голос звучал громко, нарочито уверенно, но в глазах, пойманных в луче лампы, читалось напряжение и… какая-то отрешённость. Как будто он сосредоточенно играл роль хозяина, не впуская внутрь ни сомнений, ни страха. Он упорно игнорировал мои тревожные взгляды на стены, мои вздрагивания от каждого скрипа половиц.
– Вот увидишь, Ань, – говорил он, доедая кашу, – неделя-другая – и мы тут как сыр в масле. Протопим печь – запах выгонит. Стены просохнут. А эти твои «личики»… – он махнул рукой в сторону угла, где сучок особенно напоминал скорченную фигуру, – закроем обоями. Или картиной повесим. Цветов навезём!
Я молча кивала, не веря ни единому слову. Мои нервы были натянуты, как струны. Каждый шорох за стенами – а их было много: скрежет веток по крыше, писк невидимых грызунов где-то в перекрытиях, шуршание чего-то в траве под окном – заставлял сердце биться чаще. Но больше всего меня пугала тишина. Та особенная, густая тишина, которая наступала между звуками. Она висела в доме, как тяжёлый, неживой газ, и в ней чудилось… ожидание. Дом затаился. Слушал. Оценивал.
Мы легли рано. Усталость от переезда, от физической работы по расчистке, от постоянного нервного напряжения валила с ног. Спальники лежали рядом, на расстеленном брезенте, посреди горницы. Керосиновая лампа была притушена, отбрасывая лишь крошечный островок света вокруг себя, за которым сразу начиналось царство мрака. Тени стен смыкались над нами, превращая комнату в гигантскую, дремучую пасть. Я лежала на спине, уставившись в потолок, который терялся во тьме, и слушала. Слушала дыхание Максима – ровное, тяжёлое, он заснул почти мгновенно. Слушала тиканье своих часов на запястье. Слушала эту всепоглощающую тишину, разрываемую лишь редкими, знакомыми звуками старого дома.
Потом пришли другие звуки.
Сначала это был лёгкий скрип. Где-то под полом. Рядом с печью. Я замерла, вглядываясь в темноту в том направлении. Печь была огромным чёрным монолитом, сливающимся с тенями. Скрип повторился. Не просто доска. Звук был… целенаправленным. Как будто кто-то осторожно, медленно сдвигал что-то тяжёлое по земле. Я приподнялась на локте, вслушиваясь. Сердце стучало в висках. Мыши? Крыса? Но звук был слишком… осмысленным. Слишком не случайным.
И тут он донёсся. Из-под печи. Оттуда же, откуда я слышала его днём. Стон. Но не человеческий. Не животный. Жалобный, протяжный, полный такой тоски и безысходности, что по коже побежали ледяные мурашки. Он длился несколько секунд – низкий, вибрирующий, словно кто-то дул в пустую бутыль, зарывшись лицом в землю. У-у-у-у-о-о… Потом оборвался. И сразу же – лёгкий, быстрый шорох, как будто что-то маленькое и юркое метнулось в темноте подпола.
Кикимора там голос подаёт… С печи слезла, в подполье ушла… Слова старухи вспыхнули в мозгу ослепительно ярко. Это была она. Та самая кикимора, дух дома, нечисть, живущая за печкой или под полом. Она проснулась. И подавала голос.
– Макс… – прошептала я, толкая мужа в бок. – Макс, проснись!
Он крякнул, повернулся на бок.
– М-м? Что? – пробормотал он сквозь сон.
– Там… под печкой… стонет что-то! Слышишь?
Он замолчал, прислушиваясь. В доме стояла тишина. Тяжёлая, зловещая.
– Ничего не слышу, – раздражённо проскрипел он. – Тебе послышалось. Или ветер где-то свистит. Спи, Аня. Устал я.
Он повернулся ко мне спиной и почти сразу же его дыхание снова стало ровным и глубоким. Я осталась одна. Одна в темноте, под пристальными взглядами сотен сучковатых глаз на стенах, с осознанием, что прямо под нами, под тонким слоем досок и земли, что-то живёт. И стонет. Я вцепилась в край спальника, стараясь дышать тише, слушать острее. Тишина снова сгустилась. Давящая, полная невысказанных угроз.
Потом началось снаружи.
Сначала это был лёгкий шорох под окном. Как будто кто-то осторожно прошёлся по сухой траве. Я затаила дыхание. Может, зверь? Лиса? Бродячая собака? Но шорох повторился. Неподалёку. Потом ещё. Угрожающе близко к стене дома. И вдруг – царап! Чёткий, металлический звук. Как будто коготь провели по дереву. По самому срубу. Прямо за стеной, возле моего изголовья.
Я вжалась в спальник, глаза широко открыты, вглядываясь в чёрный квадрат окна. Там ничего не было видно, кроме отражения тусклого света лампы в стёклах. Царап! Ещё раз. Резче. Выше. Потом – серия быстрых, скребущих звуков, как будто кто-то с бешеной скоростью точил когти о бревно. Или… пытался залезть? Леший? Банник? Фольклорные образы, казавшиеся когда-то сказочными, обретали жуткую плоть в этой кромешной тьме, под аккомпанемент царапанья по стенам нашего дома.
– Макс! – зашипела я, снова толкая его. – Проснись! Там… снаружи! Кто-то скребётся!
Он вздрогнул, сел, протирая глаза.
– Что опять? – голос был хриплым от сна и раздражения. – Скребётся? Кошка, наверное. Или ветка.
– Это не ветка! – прошептала я отчаянно. – Это по стене! Царапают! Слышишь?
В этот момент скребущие звуки стихли. На смену им пришёл лёгкий, шелестящий шум, как будто кто-то большой и лохматый проходил совсем рядом с домом, задевая плечом за бревенчатые стены. Шаги? Не совсем. Скорее, шарканье. И тихий, прерывистый свист. Не мелодичный. А… насмешливый?
Максим прислушался. Напрягся. В темноте его лицо было напряжённой маской.
– Ветер, – сказал он твёрдо, но слишком быстро. Слишком убеждённо. – Просто ветер усилился. И ветки бьются. Весь дом скрипит, Аня. Старый. Не придумывай. Ложись спать.
Он плюхнулся обратно на спальник и натянул его на уши, демонстративно отгородившись от меня и от звуков ночи. Я поняла: он слышал. Он просто отказывался верить. Отказывался признать, что в этом проклятом месте возможно что-то за гранью его рационального мира. Его отказ был хуже страха. Он оставил меня одну. Совсем одну.
Я не спала. Я лежала неподвижно, как парализованная, каждым нервом впитывая звуки ночи. Царапанье не возобновлялось. Шарканье стихло. Но стон под печкой… он вернулся. Теперь он звучал тише, но настойчивее. Монотонно. У-у-у… у-у-у… Как плач без слёз. Как мольба без надежды. И я чувствовала его не только ушами. Я чувствовала его всем телом. Вибрацией старых досок подо мной. Холодом, идущим от пола. И главное – я чувствовала взгляд.
Он был повсюду. Из темноты углов. Из чёрных провалов окон. Из щелей между брёвнами. Десятки невидимых глаз скользили по моей коже, изучая, оценивая. Холодный, безразличный, лишённый всякой теплоты или любопытства. Просто… наблюдение. Как за насекомым в банке. Я зажмурилась, пытаясь спрятаться, но это не помогало. Взгляд проникал сквозь веки. Он был внутри меня. В самой темноте за закрытыми глазами я видела их – эти слепые, сучковатые лики на стенах. Они шевелились. Их рты растягивались в беззвучных гримасах.
Я не знала, сколько времени прошло. Часы тикали, но их звук терялся в монотонном стоне из-под печи и в гулком биении моего сердца. Я была на грани. Ещё немного – и я закричу. Закричу так, что разбужу даже мертвеца. Или привлеку то, что скребётся снаружи.
И тогда случилось это.
Я открыла глаза, не в силах больше выносить картинки под веками. И увидела. В углу комнаты, там, где стена под потолком сливалась с тенью, было движение. Не тень. Не игра света лампы. Что-то тёмное, бесформенное, похожее на клубок грязных тряпок или спутанную шерсть, медленно, очень медленно выползало из щели между верхним бревном и потолочной балкой. Оно стекало вниз по стене, как густая, чёрная смола, не подчиняясь гравитации. Оно не издавало звуков. Оно просто… двигалось. Ползло. В мою сторону.
Паника, сковывавшая меня до этого, вдруг лопнула. Я вскрикнула. Коротко, отрывисто, от ужаса, выворачивающего душу наизнанку. И бросилась к Максиму, тряся его изо всех сил.
– Там! В углу! Оно ползёт! Смотри! – я закричала, не в силах сдержаться, указывая дрожащей рукой.
Максим вскочил, как ужаленный. Он схватил фонарик, лежавший рядом, и резко направил луч в угол.
– Где?! Что ползёт?! – его голос был резким, испуганным, но больше злым. Злым на меня, на ночь, на этот дом.
Луч света разрезал темноту, упираясь в бревенчатую стену. Там ничего не было. Никакого клубка. Никакого движения. Только знакомый сучок, напоминающий лицо, да тёмные разводы сырости.
– Ничего нет! – он выдохнул, опуская фонарик. Его лицо в слабом свете было искажено яростью и усталостью. – Ничего нет, Аня! Ты что, совсем? Совсем с ума съезжаешь? Это тени! Тени и твоя истерика! Хочешь, чтобы я тоже рехнулся?!
Он стоял надо мной, тяжело дыша. Я сидела на спальнике, обхватив колени, дрожа всем телом. Я видела это. Я не сомневалась. Но под лучом фонаря не было ничего. Ничего, кроме старой, мрачной стены.
– Но… но я видела… – прошептала я, чувствуя, как слёзы наворачиваются на глаза. От страха. От унижения. От полного одиночества.
– Ты видела то, что хочешь видеть! – оборвал он меня. – Из-за своих страхов! Ты всю ночь меня дергаешь из-за ветра и мышей! Я завтра на стройке кран упущу, если не высплюсь! Хватит! Ложись и спи! Или иди в другую комнату, если не можешь успокоиться!
Он грубо плюхнулся на свой спальник и натянул его с головой. Разговор был окончен. Я осталась сидеть, чувствуя, как ледяная волна одиночества накрывает меня с головой. Он не верил. Он не хотел верить. А дом… дом знал это. И стон под печкой стал чуть громче. И на стенах, казалось, тени зашевелились снова. И взгляд… этот всевидящий, холодный взгляд… он сфокусировался на мне с новой силой. Он был доволен. Раскол был обозначен. Я была одна против ночи. Одна против дома. Одна против того, что в нём жило.
Я не ложилась. Я сидела, прижавшись спиной к холодной печи (как можно ближе к тому месту, откуда доносился стон, словно пытаясь понять его источник), и смотрела в темноту широко открытыми глазами. Я ждала. Ждала, когда вернётся тот чёрный клубок. Ждала новых звуков. Ждала, когда скребущее снаружи доберётся до окна. Ночи в Заозерье были долгими. И эта – только начиналась. Первая ночь в Доме, Где Шепчут Стены. И первая ночь моего настоящего, беспросветного ужаса.
Глава 4. Шёпот за спиной
Утро в Заозерье не принесло облегчения. Оно пришло не светом, а медленным, унылым рассветом, пробивающимся сквозь грязновато-серую пелену туч. Воздух оставался тяжёлым, насыщенным болотной сыростью, смешанной теперь с едким запахом гари от нашей плитки и сладковато-гнилостным духом самого дома. Я не спала. Совсем. После той кошмарной ночи, после взгляда Максима, полного раздражения и неверия, сон был невозможен. Я сидела, закутавшись в спальник, спиной к печи, и смотрела, как первые бледные лучи выхватывают из полумрака знакомые, ненавистные узоры на стенах. Лица в сучках казались утром спящими, но не менее зловещими. А стон из-под печи… он стих лишь под утро, сменившись тихим, едва уловимым шуршанием, словно что-то маленькое и юркое копошилось в земляной темноте подпола.
Максим проснулся рано. Его лицо было осунувшимся, с тёмными кругами под глазами, но в его движениях чувствовалась какая-то лихорадочная решимость. Как будто он бросил вызов не только дому, но и моему страху, моим «фантазиям». Он молча вскипятил воду на плитке, заварил крепкий чай в железной кружке, сунул мне одну.
– Пей. Придёшь в себя, – бросил он сухо, избегая моего взгляда. – Сегодня много работы. Надо осмотреть фундамент, попробовать заколотить то разбитое окно, хоть как-то крышу залатать, чтобы не лило. И… разобраться с печью. Может, там труба забита или что. Оттуда сквозняки идут, отсюда все звуки.
Я молча взяла кружку. Горячий чай обжёг губы, но не смог прогнать внутренний холод. Его слова «все звуки» прозвучали как приговор. Он всё списывал на ветер, на сквозняки, на старые трубы. И эта его упёртая рациональность была страшнее любого стена. Она оставляла меня один на один с Домом.
Он вышел во двор, гремя инструментами. Я слышала, как он стучит молотком, что-то пилит, ругается сквозь зубы. Каждый удар молотка по дереву отдавался внутри дома глухим эхом, словно он бил не по доскам крыльца, а по живому телу. И в ответ… в ответ из глубин дома приходил ответ. Тихий, едва слышный шёпот. Не в ушах. Глубже. В костях. В самой крови. Он струился из стен, из пола, из потолка – неразборчивое бормотание на каком-то древнем, гортанном наречии, перемешанное с предсмертными хрипами и злобным шипением проклятий. Он был вездесущим. Фоном. Как шум крови в ушах, но только чужой, враждебной крови этого места.
Я попыталась заняться хоть чем-то, чтобы не сойти с ума. Расстелила на полу старый половик, привезённый из города. Поставила на ящик крошечное зеркальце. Разложила немного посуды. Но каждое действие казалось кощунственным. Протирая пыль со старого стола, я чувствовала, как сотни глаз следят за моей рукой. Ставя кружку на полку, я ловила шевеление тени в углу. А когда попыталась подмести пол у печи веником, который нашла в углу сеней (не тот, страшный, с чердака, а обычный, берёзовый, но тоже старый и потрёпанный), снизу, из-под пола, донёсся резкий, недовольный щелчок. Как будто кто-то щёлкнул языком прямо под моими ногами. Я отшвырнула веник, как раскалённый уголь. Кикимора не любит, когда её место метут… Мысль пронеслась сама собой, подкреплённая холодным ужасом.
К полудню пришли соседи.
Мы услышали их сначала – тихий перешёптывающийся гул за калиткой, которая так и лежала сломанная в крапиве. Потом показались фигуры. Трое. Та самая старуха с колодца, её лицо было непроницаемой маской под платком. Пожилой мужчина, коренастый, с лицом цвета выдубленной кожи и маленькими, глубоко посаженными глазками-бусинками, которые смотрели исподлобья. И женщина лет сорока, худая, с бесцветными волосами и вытянутым, скорбным лицом. В руках у неё была деревянная доска, накрытая вышитым рушником. На доске – круглый каравай хлеба и маленькая, берестяная солонка.
Максим, весь в поту и опилках, отложил топор, которым пытался обтесать прогнившую ступеньку, и пошёл им навстречу. Я вышла на крыльцо, чувствуя, как под взглядами этих людей моя кожа покрывается мурашками. Их глаза скользили по мне, по Максиму, по дому с тем же отчуждённым, изучающим выражением, что и вчера. Ни улыбки, ни приветствия. Только молчаливое давление.
– Здравствуйте, – начал Максим, стараясь звучать приветливо, но голос его был напряжённым. – Заходите, пожалуйста. Только у нас тут… пока не обустроились.
Старуха что-то пробормотала себе под нос. Мужчина кивнул, коротко и сухо. Женщина с хлебом сделала шаг вперёд. Её движения были скованными, будто механическими.
– Хлеб да соль вам, новым хозяевам, – произнесла она глухим, без интонаций голосом, протягивая доску Максиму. – От соседей. Чтоб жилось сытно да спокойно.
Рушник был старым, но чистым, вышитым традиционными красными узорами. Каравай выглядел румяным, пышным, аппетитным. Соль в солонке белой горкой. Казалось бы, жест доброй воли. Но что-то было не так. В их глазах не было тепла. В их позах – приветствия. Была формальность. Ритуал. Или предупреждение?
Максим, растерянный, взял доску.
– Ой, спасибо… Большое спасибо, – заговорил он, явно не зная, как реагировать. – Очень приятно. Заходите в дом, чайку попьём?
– Не надо, – отрезал мужчина. Его голос был низким, хриплым, как скрип несмазанной телеги. – Не к добру новосёлам в дом ходить, пока не обживутся. Особенно… в этом доме. – Его бусинки-глаза скользнули по чёрным окнам, по покосившимся стенам. – Приняли хлеб-соль – и ладно. Живите. Только… – он сделал паузу, его взгляд упал на меня, стоящую на крыльце, и в нём мелькнуло что-то… предостерегающее? – Не будите лишнего. Дом старый. Привыкший к тишине.