
Полная версия
Первородный грех
Через пять минут они поднимались в лифте и выходили на свет дня, навстречу величественному виду Гринвичского военно-морского училища, с его двумя куполами, увенчанными золочеными флюгерами. Для девочки это было подобно выходу из адских глубин к лицезрению небесного града. Здесь же стоял в сухом доке клипер «Катти Сарк», радовавший взгляд высокими мачтами и изящными линиями корпуса. Отец рассказывал ей о том, как Ост-Индская компания в восемнадцатом веке монополизировала торговлю на Дальнем Востоке и как эти огромные клиперы, построенные для того, чтобы развивать большую скорость, состязались друг с другом, чтобы в рекордные сроки доставить на британский рынок высокоценные и скоропортящиеся сорта чая из Китая и Индии.[38]
С самого раннего детства отец рассказывал дочери бесчисленные истории о Темзе. Река была для него прямо-таки наваждением, представлялась огромной полнокровной артерией, беспредельно завораживающей, бесконечно меняющейся, несущей на своих мощных волнах всю историю Англии. Он рассказывал дочери о плотах и кораклах, первыми появившихся на Темзе, о квадратных парусах римских судов, привозивших грузы в Лондиниум, о викингах на барках с изогнутыми носами. Он описывал ей Темзу в начале восемнадцатого века, когда Лондон был величайшим портом мира, а высокие м[39]ачты стоявших в доках и у пристаней порта бесчисленных кораблей были похожи на облетевший по осени лес. Он говорил ей о трудных буднях припортовых районов, о множестве занятий и ремесел, чью жизнь питал этот кровоток: о портовых грузчиках и подрядчиках, производящих загрузку и погрузку кораблей, о речниках на лихтерах, снабжающих провизией суда, вставшие на якорь, о поставщиках линей и такелажа, о судовых булочниках, плотниках, крысоловах, о содержателях ночлежных домов, о ростовщиках и трактирщиках, о торговцах подержанным корабельным имуществом, не важно, бедных или богатых – обо всех людях, чья жизнь зависела от реки. Отец рассказывал о значительных событиях на реке: о том, как увенчанный золотым гербом королевский барк с Генрихом VIII шел на веслах вверх по течению в Хэмптон-Корт, и длинные весла вздымались вверх в торжественном салюте; как в 1806-м везли из Гринвича вверх по реке тело погибшего в бою адмирала Нельсона на барке, построенном когда-то для Карла II; о праздниках на воде, о наводнениях, о трагедиях… Франсес жаждала его любви и одобрения. Она прилежно слушала его рассказы, задавала правильные вопросы, инстинктивно понимая: он считает, что она, как и он, искренне интересуется всем этим. Однако теперь она сознавала, что обман лишь добавил чувство вины к ее природной сдержанности и робости, что река стала для нее еще ужаснее, так как она не смогла признаться в своих страхах, а отношения с отцом – более отчужденными, потому что строились на лжи.[40]
Но Франсес создала для себя иной мир, и по ночам, лежа без сна в неуютной помпезной детской, она свертывалась калачиком под одеялом и погружалась в его ласковую безопасность. В этом придуманном ею мире у нее были сестра и брат; вместе с ними она жила в большом деревенском пасторском доме. При доме были сад с фруктовыми деревьями, хранилище для фруктов и огород, длинные ряды грядок с овощами отделялись от просторных зеленых лужаек живой изгородью из аккуратно подстриженных кустов самшита. За садом плавно тек ручей, глубиной всего в несколько дюймов, который легко было перепрыгнуть, и рос огромный дуб, в ветвях которого был устроен детский домик, уютный, как настоящая хижина, где они втроем сидели, читали и грызли яблоки. Все трое спали в одной детской, чьи окна выходили на лужайку и на клумбы роз, за ними виднелась церковь, и не было здесь ни хриплых голосов, ни запаха реки, ни страшных видений, только нежность и покой. Тут была и мама – высокая, прекрасная, в длинном синем платье, с белокурыми волосами и полузабытым лицом; она шла через лужайку навстречу Франсес, протянув руки, чтобы девочка могла броситься к ней в объятия, потому что была самой младшей и самой любимой.
Франсес знала, что существует взрослый эквивалент этих детских мечтаний, этого ничем не пугающего ее мира. Она могла бы выйти замуж за Джеймса Де Уитта и переехать в его прелестный дом в Хиллгейт-Виллидж, родить ему детей, – ведь она сама так хотела детей. Она могла быть уверена в его любви, в его доброте, она знала, что какие бы проблемы ни возникли в их семейной жизни, в ней не будет ни жестокости, ни отторжения. Она могла бы приучить себя если не испытывать к нему желание – ведь желание не зависит от твоей воли, – то находить в доброте и нежности Джеймса то, что может заменить желание, так что со временем секс с ним стал бы не только возможным, но даже приятным; по самой меньшей мере это было бы достойной платой за его любовь, а по большей – залогом привязанности и веры в то, что со временем любовь может породить любовь. Но три месяца она была любовницей Жерара Этьенна. После произошедшего с ней чуда, после этого поразительного откровения она обнаружила, что не может вынести даже случайного прикосновения Джеймса. Жерар, взявший ее походя и так же походя ее бросивший, лишил ее самой возможности найти утешение в ком-то не столь выдающемся.
Воображением Франсес всегда владел непреодолимый ужас перед рекой, а вовсе не романтика Темзы, не ее загадочность. После жестокого разрыва с Жераром этот ужас, который, как она надеялась, отошел в прошлое вместе с ее детством, с новой силой воцарился в ее душе. Темза вставала в ее воображении приливными волнами черного страха, вратами в застенки Тауэра, выстланными промокшими насквозь зловонными водорослями; глухие удары волн звучали словно топор палача; речные воды плескались о ступени Старой лестницы в Уоппинге, где в былые времена пойманных пиратов привязывали к сваям при низкой воде и оставляли до тех пор, пока три прилива – это называлось «милосердие Уоппинга» – не пройдут над ними, а у Грейвсенда стояли зловонные понтоны – плавучие тюрьмы с закованным в цепи человеческим грузом… Даже речные пароходы, пыхтящие вверх по Темзе, с громко смеющимися и празднично одетыми людьми на палубах, непрошено возвращали ее мыслями к величайшей из всех происшедших на Темзе трагедий, когда – в 1878 году – тяжело груженный колесный пароход «Принцесса Элис», возвращавшийся с экскурсии в Ширнесс, был смят угольщиком и шестьсот сорок человек утонули. Теперь ей казалось, что это их крики слышатся в голосах чаек, и, глядя в ночной тьме на черную воду, испещренную отблесками огней, она представляла себе бледные, глядящие вверх лица утонувших детей, вырванных из материнских объятий и, словно хрупкие лепестки, уносимых прочь темными водами реки.
Когда ей исполнилось пятнадцать лет, отец впервые взял ее с собой в Венецию. Он говорил, что пятнадцать лет – самый ранний возраст, начиная с которого ребенок оказывается способен воспринимать искусство и архитектуру Возрождения, но она уже тогда подозревала, что отец любит путешествовать один, а поездка с дочерью – долг, исполнение которого он – по логике вещей – не может долее откладывать. Однако исполнение этого долга таило в себе некую надежду для них обоих.
Это были их первые и последние каникулы, проведенные вместе. Франсес думала, что ее ждет яркое и жаркое солнце, броско одетые гондольеры на синей воде, блистающий мрамор дворцов, обед наедине с отцом в новом платье – одном из тех, что выбрала ей специально для этой поездки их экономка, миссис Ролингс, и что впервые в жизни она будет за обедом пить вино. Она отчаянно надеялась, что эти каникулы станут началом новой жизни. Но все началось плохо. Им пришлось отправиться в путешествие в школьные каникулы, и город был переполнен. Целых десять дней над ними висело свинцовое небо, то и дело поливавшее их дождем, тяжелые капли рябили коричневую, как в Темзе, воду каналов. От путешествия у нее осталось впечатление постоянного шума, хриплых и резких голосов, говорящих на чужом языке, страха потерять в толпе отца; запомнились плохо освещенные храмы, где гид, шаркая ногами, отправлялся зажигать свет перед фреской, картиной или запрестольным образом. Тяжелый воздух был пропитан смешанным запахом ладана, кислой плесени, промокшей одежды. Отец протискивался вместе с ней в первый ряд толкающихся туристов и шепотом рассказывал ей о картине, стараясь, чтобы она слышала его, несмотря на гомон множества непонятных языков и повелительные окрики гидов в отдалении.
В памяти очень ярко запечатлелась одна картина: мать, кормящая грудью младенца под набухающим грозой небом, и одинокая фигура мужчины, стерегущего или охраняющего их. Девочка понимала, что было в этой картине что-то, рождающее в ее душе отклик, какая-то тайна сюжета и замысла, и ей так хотелось разделить это волнение с отцом, сказать ему… пусть и не очень умное, но такое, что не заставило бы его отвернуться в молчаливом неодобрении, к которому она успела уже привыкнуть. В тяжкие моменты ей всегда вспоминались услышанные ею слова: «Мадам так и не оправилась после родов, нет, не была уж больше такой, как раньше. Эта беременность ее просто убила, тут и сомнения никакого быть не может. И посмотрите-ка, что теперь у нас на руках осталось». Женщина, сказавшая эти слова, – ее имя и должность в доме Франсес давно забыла, – по всей вероятности, имела в виду всего лишь, что им теперь нужно было заботиться о трудноуправляемом хозяйстве большого дома без руководящих указаний хозяйки. Но для девочки смысл этих слов был совершенно ясен: «Это она убила свою мать, и смотрите, вот что мы получили взамен».[41]
Еще одно воспоминание об этих каникулах оставалось очень ярким все последующие годы. Это случилось, когда они в первый раз посетили музей Академии и отец, ласково положив ладонь ей на плечо, подвел ее к картине Витторе Карпаччо «Сон св. Урсулы». На этот раз они были одни, и, стоя рядом с ним, чувствуя тяжесть его руки на своем плече, она подняла глаза и обнаружила, что смотрит на свою собствен[42][43]ную спальню в Инносент-Хаусе. Здесь были и двойные закругленные окна, чьи верхние полукружия из узорчатого стекла заполняли прозрачные, похожие на донышки бутылок, диски, и приоткрытая дверь в углу, и две вазы с цветами на общем для обоих окон подоконнике, так похожие на вазы у них дома, точно такая же кровать – изящная, с четырьмя столбиками, резным изголовьем и бахромой с кистями по краю покрывала.
Отец сказал:
– Видишь, ты спишь в венецианской спальне пятнадцатого века.
На кровати лежала женщина, голову она опустила на руку.
– Эта женщина умерла? – спросила Франсес.
– Умерла? С чего ты взяла?
В голосе его она расслышала знакомое раздражение. Она не ответила ему, ничего больше не сказала. Их молчание длилось и длилось, пока он, все еще держа потяжелевшую – или так ей казалось? – руку у нее на плече, не повел ее прочь. Она снова не оправдала его надежд. Ей всегда было суждено чувствовать любую смену его настроений и не уметь или не обладать достаточной уверенностью в себе, чтобы откликнуться на эти настроения, ответить ему так, как он ожидал.
Их разделяла даже вера. Мать была католичкой, но насколько глубоко верующей, Франсес не знала и не имела возможности выяснить. Миссис Ролингс, тоже католичка, взятая в дом за год до смерти матери, чтобы исполнять обязанности отчасти экономки при не вполне здоровой хозяйке, отчасти воспитательницы ее ребенка, каждое воскресенье пунктуально водила девочку слушать мессу, но во всем остальном пренебрегала ее религиозным воспитанием, создав у нее впечатление, что их вера – это что-то такое, чего ее отец не только не понимает, но и с трудом переносит, что это какая-то чисто женская тайна, о которой лучше не упоминать в его присутствии. Они редко посещали одну и ту же церковь чаще чем два раза подряд. Миссис Ролингс как бы пробовала веру на вкус, отбирая образцы предлагаемых ритуалов, архитектуры, музыки, проповедей, боясь преждевременно связать себя принадлежностью к одному определенному храму, быть признанной верующими как постоянный член их конгрегации, опасаясь, что священник будет приветствовать ее у входа как свою прихожанку, вовлечет ее в активную деятельность в приходе и ей даже придется приглашать посетителей в Инносент-Хаус. Взрослея, Франсес стала подозревать, что возможность найти новый храм для посещения воскресной утренней мессы стала у миссис Ролингс чем-то вроде испытания ее личной инициативы, рождающей ожидание приключения и придающей некоторое разнообразие монотонной недельной рутине, а также создающей интересный сюжет для оживленного обсуждения по дороге домой.
– Не очень-то хороший хор, правда? До хора в храме Оратории не дотягивает. Надо будет опять сходить в Ораторию, когда сил поднаберусь. Слишком далеко, чтобы каждое воскресенье ездить, зато там проповеди короткие. Не могу я слушать длинные проповеди. Не так уж много душ можно спасти после первых десяти минут, скажу я вам.[44]
Или:
– Не нравится мне этот отец О’Брайен. Во всяком случае, так он себя называет. Посещаемость – хуже некуда. Потому-то он так любезно и встретил нас у входа. Хотел заманить к себе в следующее воскресенье. Да и неудивительно.
Или:
– Какие у них распятия красивые! Люблю резные распятия. Раскрашенные, которые мы в прошлое воскресенье в храме Святого Михаила видели, ужасно безвкусные, должна я сказать. Ну а здесь к тому же у мальчиков из хора были чистые саккосы. Кто-то тут хорошо поработал над ними.[45]
В одно воскресное утро, после посещения особенно скучного храма, где дождь барабанил по крыше, словно камешки по жестяному навесу («Люди вовсе не нашего уровня. Больше сюда не пойдем»), Франсес спросила:
– А мне обязательно ходить к мессе каждое воскресенье?
– Так это потому, что твоя мама была РК. На это твой папа согласился. Мальчиков воспитывали бы как АЦ. Ну а у твоего папы ведь ты.[46]
Да, ведь у него была она. Презираемый пол. Презираемая религия.
А миссис Ролингс сказала:
– В мире много разных религий. Каждый может подобрать себе что-то им подходящее. Все, что тебе надо запомнить, – это что наша одна из всех истинная. Только знаешь, нет смысла слишком много обо всем этом задумываться, во всяком случае, пока не приспичит. Думаю, на следующей неделе мы опять пойдем в собор. Ведь будет праздник Тела Христова. Они там такой спектакль грандиозный устроят в его честь. И неудивительно.[47]
Большим облегчением для ее отца, да и для нее самой, было то, что, когда ей исполнилось двенадцать лет, ее отправили в школу при католическом женском монастыре. Отец сам приехал за ней в конце первого полугодия, и она расслышала слова матери-настоятельницы, когда та прощалась с ними у выхода:
– Мистер Певерелл, девочка совсем не образованна в вопросах веры.
– Веры ее матери. Поэтому, мать Бриджет, я прошу вас дать ей это образование.
Они с терпеливой добротой сделали все, чтобы выполнить эту просьбу. И не только: они сделали для нее гораздо больше. Они подарили ей недолгий период защищенности, ощущения, что ее ценят, сознания, что – вполне вероятно – ее можно любить. Они подготовили ее к поступлению в Оксфорд, а это, предполагала она, следовало считать поощрительной премией, поскольку мать Бриджет часто внушала ей, что цель истинно католического воспитания – подготовить человека к смерти. Это они тоже сумели сделать, Франсес только не была уверена, что они смогли подготовить ее к жизни. И уж конечно, они не подготовили ее к Жерару Этьенну.
Она вернулась в гостиную, плотно закрыв за собой балконную дверь. Шум реки ослабел, превратившись в еле слышный шепот ночного ветерка.
«Он не сможет иметь власть над вами, если вы сами не дадите ему эту власть», – сказал Габриел. Ей нужно как-то найти в себе силы, волю и мужество, чтобы избавиться от этой власти раз и навсегда.
10
Первые четыре недели, проведенные Мэнди в Инносент-Хаусе, столь неудачно начавшиеся с самоубийства и завершившиеся в конце концов еще более трагично – убийством, как ни парадоксально, казались ей самыми счастливыми днями во всей ее рабочей жизни. Как это всегда бывало, она быстро освоилась с ежедневной рутиной издательства, и ей, за немногими исключениями, нравились его сотрудники. Работы было много, и это ее вполне устраивало, тем более что работа оказалась гораздо более разнообразной и интересной, чем та, что ей обычно приходилось выполнять.
В конце первой недели миссис Крили спросила, нравится ли ей на новом месте, и Мэнди ответила, что бывало и похуже и что она могла бы и подольше потерпеть. Такое заявление было в ее устах самой высшей оценкой предложенной ей работы. Ее быстро приняли сотрудники – молодость и жизнерадостность в сочетании с высокой эффективностью редко вызывают стойкую неприязнь. Мисс Блэкетт, после того как целую неделю бросала на Мэнди сурово осуждающие взгляды, видимо, решила, что ей приходилось встречать и гораздо худших временных сотрудниц. Мэнди, всегда очень быстро осознававшая, что` в каждом конкретном случае было в ее интересах, относилась к мисс Блэкетт с почтительной доверчивостью, что не могло той не польстить: она приносила ей кофе из кухни, спрашивала у нее совета, вовсе не намереваясь ему следовать, и с веселой готовностью брала на себя исполнение самых скучных поручений. Про себя она считала, что бедная старушка вызывает жалость и надо проявлять к ней сочувствие. Было совершенно очевидно, что сам мистер Жерар не выносит даже вида мисс Блэкетт, да и неудивительно. Мэнди думала, что старушку скоро выгонят с треском. Во всяком случае, обе они были слишком заняты, чтобы тратить время на рассуждения о том, как мало между ними общего, насколько им не по душе одежда друг друга и как по-разному они относятся к руководству издательства. Кстати говоря, Мэнди не должна была все время сидеть в комнатке мисс Блэкетт. Ее часто вызывали стенографировать к мисс Клаудии или к мистеру Де Уитту, а как-то во вторник, когда Джордж отсутствовал по причине острого желудочного расстройства, ей пришлось заменить его за конторкой в приемной, и она справилась с коммутатором, направив не по адресу всего несколько звонков.
В среду и в четверг второй недели она провела по целому дню в рекламном отделе, организуя рекламные туры и читательские встречи с авторами для подписания книг; там Мэгги Фицджеральд, помощница мисс Этьенн, познакомила ее с уязвимыми местами писателей – этих непредсказуемых и сверхчувствительных созданий, от которых – тут Мэгги снизошла до неохотного признания – прямо зависело благополучие «Певерелл пресс». Были среди них любители припугнуть – их следовало оставить на мисс Клаудиу, она умела с такими справляться; были скромные и неуверенные в себе, которых нужно постоянно подбадривать, чтобы они смогли хоть слово произнести в телеинтервью на Би-би-си и у которых сама перспектива литературного ланча вызывала невыразимый ужас и несварение желудка. Столь же трудно иметь дело с агрессивными, сверхсамоуверенными авторами, которые, если их не удерживать, могут вырваться из-под контроля куратора, забежать в первый попавшийся магазин с предложением подписывать книги, нанося тем самым ущерб тщательно подготовленной рекламной акции и порождая хаос. Но хуже всего, доверительно сообщила ей Мэгги, были самовлюбленные и тщеславные – чаще всего те, чьи книги не так уж хорошо продаются и которые тем не менее претендуют на билеты первого класса, на пятизвездочные отели и лимузины, требуют, чтобы их сопровождали высшие представители руководства «Певерелл пресс», а потом пишут жалобы, если очередь за их подписями не выстраивается вокруг всего квартала. Мэнди просто наслаждалась этими днями, проведенными в рекламном отделе, юношеским задором сотрудников, их веселыми голосами, перекрикивающими назойливую непрерывность телефонных звонков; ей нравились громогласные приветствия появляющимся в отделе продавцам книг, несущим с собой свежие сплетни и последние новости, возбуждало ощущение безотлагательности дел и надвигающегося кризиса. Она с сожалением вернулась на свое место в комнате мисс Блэкетт.
Гораздо меньше энтузиазма вызывала у нее необходимость печатать тексты под диктовку мистера Бартрума, заведующего бухгалтерией, который, как Мэнди доверительно сообщила миссис Крили, был зануда, очень пожилой и к тому же смотрел на нее так, будто она испачкалась в чем-то гадком. Бухгалтерия находилась в доме № 10, и после того, как работа с мистером Бартрумом была закончена, Мэнди убегала наверх – несколько минут поболтать, пофлиртовать и обменяться ритуальными оскорблениями с тремя упаковщиками. Они существовали в своем собственном мирке с голыми полами, деревянными козлоногими столами, складными ящиками коричневого картона и катушками упаковочной клейкой ленты «Селлотейп»; тут же находились огромные мотки бечевки, и все пропитывал характерный запах только что пришедших из типографии книг. Мэнди нравились все трое: Дейв в потертой шляпе объездчика, который, несмотря на свой малый рост, обладал бицепсами размером с футбольный мяч и мог справляться с невероятными тяжестями; Кен – высокий, нескладный молчун; и Карл, завскладом, работающий в издательстве с тех пор, как пришел сюда мальчишкой.
– С этим у них ничего хорошего не выйдет, – говорил он, хлопнув ладонью по набитому картонному ящику.
– Он никогда не ошибается, – восхищенно шептал ей Дейв. – Он бестселлер нюхом чует, прям с упаковки, ему и читать-то их незачем.
Охота, с которой Мэнди вызывалась готовить чай и кофе для двух личных секретарей и для директоров, давала ей возможность дважды в день посплетничать с уборщицей, миссис Демери. Владения миссис Демери охватывали огромную кухню и прилегающую небольшую гостиную на первом этаже, в самой глубине дома. Обстановку на кухне составляли прямоугольный сосновый стол, за которым могли усесться десять человек, две плиты – газовая и электрическая, микроволновка, двойная раковина, огромный холодильник и шкафчики, целиком закрывавшие одну из стен. Здесь, на кухне, заполненной терпким ароматом смешанных и не всегда согласующихся меж собой запахов разнообразной еды, в любое время, от двенадцати до двух, все сотрудники издательства, кроме руководящих, поглощали свои сандвичи, разогревали в контейнерах из фольги готовые к употреблению итальянские макароны или карри, делали омлеты или варили яйца, поджаривали на гриле бекон, заваривали чай, готовили кофе. Пятеро директоров никогда в этом не участвовали. Франсес Певерелл и Габриел Донтси отправлялись в дом № 12 и ели свой ланч порознь, каждый в своей квартире. Этьенны – Клаудиа и Жерар – и Джеймс Де Уитт садились на катер и отплывали вверх по реке – поесть где-нибудь в городе – или поднимались пешком на проспект Уитби, а то и на Уоппинг-Хай-стрит, в какой-нибудь из пабов. Кухня, освобожденная от их подавляющего присутствия, была центром обмена сплетнями. Новости здесь выслушивались, бесконечно обсуждались, украшались подробностями, словно вышивкой, и разносились дальше и шире. Мэнди всегда молча сидела перед своей коробкой с сандвичами, понимая, что в ее присутствии служащие – особенно из среднего звена – необычайно сдержанны. Какие бы чувства они ни испытывали по отношению к новому президенту фирмы или к предполагаемому будущему издательства, высказывать критические замечания по этому поводу в присутствии временной сотрудницы им не позволяла преданность фирме и значительность собственного статуса. Но когда она оставалась наедине с миссис Демери, готовя утренний кофе или послеполуденный чай, ничто не сдерживало высказываний последней.
– А мы-то думали, мистер Жерар и мисс Франсес поженятся. Да и она так думала, бедная девочка. А тут еще мисс Клаудиа с ее малолетним дружком.
– Мисс Клаудиа с ее малолетним дружком? Да ладно вам, миссис Д.!
– Ну, может, он и не такой уж малолетний, хоть и очень молодой. Во всяком случае, моложе ее. Сама-то я его видела, когда он на вечер в честь помолвки мистера Жерара явился. Красивый, ничего не скажешь. У мисс Клаудии глаз на красивых парней наметанный. Он антиками занимается. Знаешь, как в «Антик-гипермаркете». Считается, что они помолвлены. Только я у нее кольца-то не видела, она без кольца ходит.[48]
– Так она же старая, правда? А люди ее возраста не так уж о кольцах беспокоятся.
– Ну, эта леди Люсинда, во всяком случае, с кольцом ходит, видала? Ох и огромный же изумруд в нем, а вокруг – бриллианты. Наверняка мистер Жерар целую кучу денег за него отвалил. Не знаю, с чего это он на дочери графа женится. Да она ему самому в дочери годится. Как на мой характер, так это просто неприлично.
– А может, ему нравится, чтоб у жены титул был, миссис Д. Знаете как: леди Люсинда Этьенн. Может, ему нравится, как это звучит.
– Да это все уже не так много значит, как раньше, Мэнди, если посмотреть, как эти древние семьи в наши дни себя ведут. Нисколько нас не лучше. Все по-другому было, когда я девчонкой была, они тогда хоть каким-то уважением пользовались. А этот ее братец – он и гроша ломаного не стоит, будь он сто раз граф или не граф, если верить в то, что газеты про него говорят. Ну да поживем – увидим. – Этими словами миссис Демери неизменно завершала беседу.