
Полная версия
Жизнь со вкусом. Юмористические новеллы
— Люба! — воскликнул он, протирая заспанные глаза. — Что случилось? Трубу прорвало? Или опять кот соседский на кухню забрался?
Любовь Николаевна, не говоря ни слова, схватила мужа за рукав халата и подтащила к зеркалу.
— Смотри! — прошипела она, тыча пальцем в свое отражение. — Смотри, что у меня на лбу!
Михаил Иванович послушно уставился в зеркало. Он долго и внимательно, щуря свои подслеповатые глаза, разглядывал лицо супруги. Наконец, его лицо расплылось в улыбке, которая должна была, вероятно, выражать нежность и понимание.
— Морщинка, что ли, новая? — игриво спросил он и, обняв жену за талию, добавил с той особенной, глуповатой интонацией, от которой у Любови Николаевны всегда начинало свербеть под ложечкой: — Ах ты моя... толстушка!
И тут произошло второе, еще более ошеломляющее событие. Любовь Николаевна, услышав эти слова, сказанные мужем вроде бы ласково, вдруг отшатнулась от него с выражением ужаса и отвращения. Ей почудилось, нет, она ясно, отчетливо увидела, что вместо лица Михаила Ивановича на нее смотрит розовый, умильно похрюкивающий свиной пятачок. А его тихое, довольное посапывание, с которым он только что обнимал ее, превратилось в самое настоящее хрюканье.

— Что?! — взвизгнула Любовь Николаевна. — Ты что сказал?! Ты кого толстушкой назвал?!
И, не помня себя от гнева, она размахнулась и звонко шлепнула мужа ладонью по тому месту, где, по ее новым, невероятным ощущениям, должен был находиться этот самый пятачок. Шлепок вышел сочный, хлесткий.
Михаил Иванович, не ожидавший такого афронта, отлетел к стене и схватился за ушибленное место.
— Люба! Ты что, с ума сошла?! — закричал он обиженно, и голос его, как почудилось жене, перешел в жалобный, поросячий визг. — Я же пошутил! Я же любя!
— Я тебе покажу, «любя»! — наступала на него Любовь Николаевна, и третий глаз на ее лбу горел зловещим, зеленоватым огнем. — Я из тебя сейчас котлету сделаю, парнокопытное ты создание!
Она снова замахнулась, но в этот момент третий глаз, устав от этой семейной сцены, медленно, укоризненно закрылся. И в ту же секунду наваждение спало. Михаил Иванович снова стал просто Михаилом Ивановичем — лысоватым, испуганным, с красным пятном на щеке и выражением крайнего недоумения на лице. Никакого пятачка не было и в помине.
— Так, — сказала Любовь Николаевна, тяжело дыша и пытаясь прийти в себя. — Собирайся. Мы идем к врачу. В поликлинику. Немедленно.
— К какому врачу-то? — робко спросил Михаил Иванович, потирая ушибленную щеку. — К психиатру, что ли?
— К окулисту! — отрезала Любовь Николаевна. — И не спорь! У меня, кажется, глаукома началась. В тяжелой форме. С галлюцинациями.
Через полчаса, наскоро одевшись и выпив по глотку холодного чая, супруги Выхины уже спешили в районную поликлинику № 17, что располагалась в старом, мрачноватом здании с облупившимся фасадом и вечно скрипучими дверями. Утро было серое, промозглое. С неба сыпалась какая-то мелкая, противная морось, не то дождь, не то туман. Москва, умытая этой влагой, выглядела особенно уныло и безнадежно.
Любовь Николаевна шла, низко опустив голову и прикрывая лоб вязаной шапочкой, которую она, несмотря на протесты мужа, натянула почти до самых бровей. Третий глаз, к счастью, пока не проявлял признаков жизни. Он то ли спал, то ли затаился, выжидая подходящего момента.
В поликлинике, как обычно по утрам, царило столпотворение. В коридоре, пропахшем карболкой, хлоркой и кислыми щами, толпились хмурые, невыспавшиеся люди с бледными лицами и затаенной тоской во взгляде. Они сидели на жестких деревянных диванах, перелистывали затрепанные журналы «Здоровье» двухлетней давности и терпеливо, как стадо перед бойней, ждали своей очереди.
В очереди к окулисту, куда Выхины пристроились в самом хвосте, царила своя, особенная атмосфера. Старушка в пуховом платке, несмотря на духоту, громко жаловалась соседке на «чертей зеленых», которые ей мерещатся после того, как она на ночь почитала газету «Безбожник». Мужчина средних лет с портфелем на коленях нервно тер переносицу и утверждал, что видит все предметы в двойном размере, отчего жизнь его стала невыносимой, ибо он постоянно путает жену с тещей. А молодая, ярко накрашенная девица с подведенными глазами томно вздыхала и говорила, что у нее «астигматизм на романтической почве».
Наконец, когда Любовь Николаевна уже начала терять терпение и подумывать о том, чтобы пойти к платному врачу, дверь кабинета отворилась, и медсестра хриплым голосом выкрикнула:
— Выхина! Следующий!
Любовь Николаевна, подталкивая в спину упирающегося мужа, вошла в кабинет. За столом, уставленным какими-то блестящими, устрашающего вида инструментами, сидел врач. Это был пожилой, сухонький человек в круглых, старомодных очках, из-за которых на мир взирали выцветшие, равнодушные ко всему глаза. У него была седая, клинышком, бородка и длинные, тонкие пальцы, которыми он нервно постукивал по столу. Всем своим видом он выражал крайнюю степень утомления от бесконечного потока человеческих недугов.
— На что жалуетесь, гражданка? — спросил он скрипучим голосом, не глядя на вошедших.
Любовь Николаевна решительно сняла шапку.
— Вот, — сказала она, указывая на свой лоб. — Полюбуйтесь, доктор. Третий глаз. Открылся сегодня ночью. Самовольно.
Доктор поднял глаза, взглянул на лоб пациентки поверх очков, затем снял очки, протер их носовым платком, снова надел и опять уставился на лоб Любови Николаевны. Его лицо, до этого выражавшее лишь вселенскую скуку, медленно, как на фотобумаге в проявителе, начало меняться. На нем проступило сначала изумление, затем недоверие, и, наконец, откровенный, жгучий профессиональный интерес.
— Гм... — произнес он, пододвигаясь ближе. — Любопытно. Весьма любопытно. Позвольте-ка...
Он взял со стола какой-то инструмент, похожий на маленькие щипчики, и осторожно, словно боясь обжечься, прикоснулся им к веку третьего глаза. И в тот же миг глаз, который до этого был плотно закрыт, резко, с каким-то даже щелчком, распахнулся и уставился на врача с выражением крайнего негодования.
— Эй! — раздался в кабинете громкий, отчетливый, хотя и несколько гнусавый голос, исходивший, казалось, прямо изо лба Любови Николаевны. — Вы что это себе позволяете, гражданин доктор?! Щипаться вздумали? Я на вас жалобу напишу! В профсоюз! И в газету «Медицинский работник»!
Доктор отшатнулся, выронив щипчики. Михаил Иванович, стоявший у двери, икнул от страха и попытался незаметно выскользнуть в коридор, но Любовь Николаевна железной рукой удержала его за рукав.
— Вот! — торжествующе воскликнула она. — Видите?! Он еще и разговаривает! И хамит!
Доктор, несколько придя в себя и стараясь сохранять остатки профессионального достоинства, дрожащей рукой налил себе из графина стакан воды и залпом выпил.
— Случай, конечно, редчайший, — забормотал он, избегая смотреть на сердито взирающий на него третий глаз. — В моей практике... за тридцать лет... такого еще не было. Я бы даже сказал — казуистика. Вам, голубушка, не ко мне нужно. Вам нужно... гм... в другое ведомство. К специалистам по... по аномальным явлениям. Или, может быть, даже... в Академию наук.
— Никуда я больше не пойду! — твердо заявила Любовь Николаевна. — Я пришла к вам. Вы — врач. Лечите. Уберите с моего лба это безобразие! Я на работу опаздываю!
— Да как же я его уберу? — всплеснул руками доктор. — Это же... это же глаз! Живой! С роговицей, хрусталиком, сетчаткой! Это вам не бородавка, которую можно прижечь ляписом! Тут операция нужна, трепанация, возможно...
При слове «трепанация» Михаил Иванович снова икнул и стал оседать на пол.
— А вот трепанации не надо! — вдруг снова заговорил глаз. — Я, может, жить хочу! И вообще, граждане, вы тут совещаетесь, а между прочим, уже без пятнадцати девять. А у Любови Николаевны, если вы не знаете, в девять пятнадцать планерка. И начальник у нее, Виктор Борисович, сущий зверь. В печенках у нее сидит.
— А ты откуда знаешь?! — в один голос воскликнули изумленные супруги Выхины.
— Знаю, — загадочно ответил глаз и, кажется, ухмыльнулся. — Я теперь все про вас знаю.
Поняв, что от поликлинического окулиста толку не добиться, Любовь Николаевна плюнула с досады, нахлобучила шапку обратно на лоб и, волоча за собой полуобморочного мужа, вышла из кабинета. Решение пришло к ней внезапно, как это часто бывает у женщин в критических ситуациях. «На работу! — решила она. — Будь что будет. Начальник — зверь, но он, по крайней мере, из плоти и крови. А этот... этот глаз — он не от мира сего. На людях-то может, вести себя потише будет».
И она, оставив мужа приходить в себя на скамейке в скверике, решительно направилась к трамвайной остановке.
В трамвае, как назло, была давка. Люди висели на поручнях, как гроздья винограда, дышали друг другу в затылок и время от времени обменивались короткими, но выразительными репликами относительно тесноты и нерасторопности московского транспорта. Любовь Николаевна, зажатая между какой-то необъятных размеров теткой с авоськой, из которой торчали початая бутылка кефира и хвост вяленого леща, и пожилым, интеллигентного вида мужчиной в пенсне, читавшим газету «Известия», старалась держаться так, чтобы ее лоб был как можно менее заметен.
Но третий глаз, казалось, только и ждал этого момента. Он жадно вглядывался в лица окружающих, и то, что он видел, повергало его обладательницу в состояние, близкое к шоковому.
Огромная тетка с кефиром, которая с трудом вдыхала спертый воздух, поминутно доставала из своей бездонной авоськи пирожок и отправляла его в рот, и при этом из ее груди вырывался не то стон, не то рык: «Ох, господи... еще один... и еще... вот этот, с капустой... последний... ох, грехи мои тяжкие...». И третий глаз услужливо показывал Любови Николаевне, что это вовсе не тетка, а самый настоящий бегемот в цветном, нелепом ситцевом платье, который с каким-то отчаянием пожирает свои пирожки, будь то это последняя еда в его жизни.
Интеллигентный мужчина в пенсне, уткнувшийся в газету, тихо, но с большим чувством материл какого-то «безответственного товарища из Главснаба», допустившего перебои с поставками гвоздей. И глаз показывал, что на самом деле это старый, облезлый ворон в пенсне, который сидит на ветке и каркает, каркает без умолку, проклиная весь белый свет.
А молодой, щеголевато одетый человек, который галантно уступил место старушке, в тот же миг, как только старушка села, начал нашептывать в телефонную трубку, прижатую к уху: «Да, дорогая... ну что ты, какая рыбалка? Совещание у нас важное, у генерального... до ночи, наверное, просижу...». И глаз с убийственной ясностью демонстрировал, что это павлин, распушивший свой роскошный хвост, но под хвостом у него — куриные, облезлые лапы и жалкая, трусливо поджатая гузка.
Любовь Николаевна чувствовала, что у нее начинает кружиться голова. Весь мир вокруг, такой привычный и понятный, вдруг предстал перед ней в виде какого-то чудовищного, фантасмагорического зверинца. Она уже хотела закричать, потребовать, чтобы трамвай остановили, как вдруг ее взгляд упал на маленького мальчика лет семи, сидевшего у окна. Он с восторгом смотрел на проплывающие мимо машины и что-то тихо бормотал себе под нос. И третий глаз показал ей... ничего. Мальчик был просто мальчиком. Светловолосым, голубоглазым, счастливым ребенком, для которого мир был полон чудес и радости. И от этого видения на душе у Любови Николаевны вдруг стало неожиданно тепло и спокойно. Она поняла: глаз показывает ей суть. Скрытую под маской лицемерия, страха, жадности или глупости суть. И только дети, чистые душой, не имеют этой второй, звериной личины.
С этой мыслью, несколько успокоенная, она и добралась до своего учреждения.
В приемной, как всегда, царила Верочка, секретарша. Это была девица с кукольным, хорошеньким личиком, которое она никогда не обременяла излишней мимикой, и с безукоризненным, ярко-алым маникюром. Она сидела за своим столиком и, не обращая ни на кого внимания, изучала свои ногти с таким сосредоточенным видом, словно от их состояния зависела судьба мировой революции.
— Привет, Верочка, — устало сказала Любовь Николаевна, опускаясь на стул для посетителей. — Босс у себя?
Верочка, не отрывая взгляда от ногтей, едва заметно кивнула. И в этот момент третий глаз снова дал о себе знать. Любовь Николаевна отчетливо услышала мысли секретарши, которые та даже не пыталась скрыть:
«Ну, наконец-то, явилась, павлиниха. Сейчас тебя Борисыч пропесочит. Будешь знать, как опаздывать. О, какие у нее колготки ужасные... И шляпка эта дурацкая... Надо будет в обед сбегать в пассаж, там, говорят, новые помады ленинградские выбросили...»
Любовь Николаевна вздрогнула. «Павлиниха»? Это она-то? Она, которая всегда так скромно одевается? И шляпка у нее дурацкая?! Она хотела было возмутиться, но сдержалась. «Ладно, — подумала она. — Посмотрим, что ты такое, Верочка». И она пристально вгляделась в секретаршу. Третий глаз услужливо сдернул пелену. На месте Верочки сидела маленькая, пушистая, невероятно хорошенькая... болонка. Она так же старательно вылизывала свои лапки (то есть разглядывала маникюр) и тихо, поскуливала от скуки и тщеславия.
Усмехнувшись про себя, Любовь Николаевна направилась в кабинет начальника.
Виктор Борисович, мужчина лет пятидесяти, грузный, с начальственным басом и привычкой смотреть на подчиненных сверху вниз, даже если они были одного с ним роста, встретил ее, как и ожидалось, в штыки. Он сидел за своим огромным, полированным столом и, казалось, был в крайне раздраженном состоянии духа.
— Выхина! — рявкнул он, едва она переступила порог. — Что за манеры?! У нас рабочий день начинается в девять, а не в четверть десятого! Где вы шлялись?!
И тут Любовь Николаевна увидела. Третий глаз, который, видимо, вошел во вкус, показал ей такое, отчего она едва не расхохоталась прямо в лицо грозному начальнику. На месте Виктора Борисовича восседал огромный, старый, потрепанный жизнью козел. У него была седая, клочковатая бородка клинышком, из-под которой виднелась нижняя губа, отвисшая в вечном презрении к окружающим, а на голове красовались небольшие, но весьма крепкие на вид рожки. Он стучал по столу не рукой, а раздвоенным копытом, и каждое его гневное слово сопровождалось блеянием: «Бэ-э-э! Что за манеры?! Бэ-э-э!»
Любовь Николаевна, сама не зная как, сдержала рвущийся наружу смех. Она сделала глубокий вдох и сказала как можно более кротким голосом:
— Простите, Виктор Борисович. Трамвай сломался. Больше не повторится.
Козел, удовлетворенный ее покорностью, еще немного поблеял для порядка, дал какое-то бессмысленное поручение и отпустил ее. Любовь Николаевна вылетела из кабинета и, забежав в пустую комнату отдыха, дала волю душившему ее смеху. Она хохотала, утирая слезы, и чувствовала, как с каждым смешком из нее уходит весь страх перед этим миром, полным лицемерных болонок, прожорливых бегемотов и блеющих козлов.
Третий глаз на ее лбу, казалось, тоже смеялся вместе с ней. Он сиял и переливался всеми цветами радуги, словно говоря: «Ну что, видишь теперь? Видишь, каков он, твой хваленый мир? Стоит ли он того, чтобы из-за него переживать?»
И Любовь Николаевна вдруг поняла, что больше не боится. Ни этого глаза, ни своей жизни. Она увидела всех насквозь, и это знание давало ей невероятную, пьянящую свободу.
Весь оставшийся день она проходила по офису с улыбкой Джоконды на устах, глядя на коллег, которые теперь представлялись ей кто суетливым хорьком, кто жирным, ленивым котом, кто глупой курицей. Она слушала их мысли, мелкие, пошлые, полные зависти и скуки, и ей было смешно.
Вечером, вернувшись домой, она застала мужа в той же позе, в какой и вчера — он сидел на диване и тупо смотрел в телевизор, где передавали концерт народной песни. Он посмотрел на нее виноватым, слегка испуганным взглядом. Третий глаз показал ей просто усталого, доброго человека, который сегодня утром, в силу какого-то помутнения, привиделся ей свиньей. Никакого пятачка не было. Был просто ее Миша, с которым она прожила пятнадцать лет.
— Ну что, Миша, — сказала она, присаживаясь рядом. — Страшно тебе было сегодня?
— Страшно, Люба, — честно признался он. — Я уж думал, ты тронулась.
— Я и сама так думала, — вздохнула она. — Но знаешь... Кажется, это было самое полезное сумасшествие в моей жизни.
Ночью ей приснился странный сон. Она стояла посреди огромной, пустой площади, залитой лунным светом. Вокруг не было ни души. Только на высокой колокольне сидел большой черный ворон и смотрел на нее умным, всепонимающим глазом. А из ее лба, туда, в бесконечное небо, устремлялся луч света, прямой и яркий. И она знала, что это третий глаз посылает сигнал. Кому? Она не знала. Но чувствовала, что там, на другом конце этого луча, ее кто-то ждет. И этот кто-то — не зверь.
Проснулась она с первыми лучами солнца, как всегда, до будильника. Первым делом бросилась к зеркалу. Лоб ее был чист и гладок. Только легкая, едва заметная морщинка, как шрам, напоминала о вчерашнем. Третий глаз исчез так же таинственно, как и появился.
Вздохнула ли она с облегчением? Пожалуй, да. Но где-то в самой глубине души шевельнулось и что-то похожее на сожаление. Ведь вместе с этим ужасным, неудобным, всевидящим глазом из ее жизни ушла и та пугающая, но пьянящая ясность. Она снова стала обычной женщиной, винтиком, частью толпы. И мир вокруг снова покрылся серой, привычной пеленой обыденности, за которой уже не разглядеть было ни звериных ликов, ни ангельских душ.
«А может, оно и к лучшему, — подумала Любовь Николаевна, умываясь холодной водой. — Нельзя человеку долго смотреть на мир таким зрением. Можно либо рассудка лишиться, либо... возгордиться сверх всякой меры. А гордыня, как известно, грех. И, пожалуй, самый страшный из всех звериных грехов».
Что же до того загадочного гражданина в сером пальто, который имел обыкновение наблюдать за подобными происшествиями, то его видели в то утро на Арбате. Он сидел на скамейке, кормил голубей и, казалось, был в прекрасном расположении духа. На вопрос случайного знакомого, отчего он так весел, гражданин ответил, выпуская в сырой воздух струйку ароматного дыма:
— Да так, пустяки. Просто поставил один небольшой эксперимент на человеческой природе. Результаты, признаться, превзошли все ожидания. Люди, доложу я вам, гораздо забавнее любых зверей. И гораздо, гораздо страшнее.
Сказав это, он загадочно улыбнулся, подмигнул неизвестно кому и растворился в утреннем тумане, оставив после себя лишь запах серы и легкое ощущение тревоги.
Варя Синицина и лишний вес

Читатель, вероятно, полагает, что чудеса и чертовщина случаются исключительно с людьми заурядными, задавленными бытом и коммунальными склоками, вроде Петра Ивановича Борщова или Любови Николаевны Выхиной? Глубочайшее заблуждение! Напротив, как уверял меня один мой приятель, большой знаток человеческой природы, именно те, кто достиг известных высот, кто вкусил, пусть и в малой дозе, сладкий яд публичности, наиболее уязвимы для всякого рода наваждений. Ибо слава, читатель, это тот же сквозняк: она выдувает из души весь теплый, домашний сор, но вместе с ним, бывает, выдувает и нечто важное, оставляя пустоту, которую непременно поспешит заполнить кто-нибудь... или что-нибудь.
История, которую я намерен вам поведать, приключилась с девицей, чье имя в течение нескольких лет не сходило с уст московских обывателей, особенно женского полу. Звали ее Варвара Синицына, но вся Москва знала ее просто как Варю Синицыну, ведущую популярной утренней программы «Бодрое утро, москвичи!» на Центральном телевидении.
Варя была хороша той особенной, несколько кукольной красотой, которая так нравится телевизионному начальству: светлые, аккуратно уложенные волосы, голубые, широко распахнутые глаза, в которых навеки застыло выражение радостного удивления перед жизнью, и улыбка, белоснежная, широкая, способная, казалось, осветить студию даже в том случае, если вдруг погаснут все юпитеры. Голос у нее был звонкий, бодрый, с теми самыми интонациями, от которых у зрителя должно было возникать ощущение, что все идет по плану, надои растут, урожай зреет, а коммунизм не за горами.
Но, как это часто бывает с публичными людьми, истинная Варя Синицына имела мало общего с тем лучезарным образом, который каждое утро врывался в квартиры советских граждан. Настоящая Варя была существом довольно одиноким, вечно сомневающимся и, что уж греха таить, неравнодушным к простым человеческим радостям, главной из которых, по ее глубокому убеждению, являлась вкусная, сытная, желательно вредная еда.
Именно это пристрастие и стало той роковой трещиной в ее броне, через которую в ее жизнь просочился Он.
Случилось это в один из тех промозглых, серых вечеров, когда осень уже окончательно сдала свои позиции, а зима еще не решалась вступить в свои права, и Москва тонула в вязкой, холодной слякоти. Варя, отработав очередной эфир, во время которого она с ангельской улыбкой рассказывала домохозяйкам о пользе овсяной каши и утренней гимнастики, сидела в опустевшем телевизионном буфете и с каким-то зверским, почти неприличным аппетитом поглощала огромный, сочащийся жиром гамбургер, запивая его сладким, приторным кофе из пластикового стаканчика. Это был ее маленький, тщательно скрываемый от всех секрет, ее еженедельный акт гастрономического неповиновения.
И вот, в тот самый момент, когда она, блаженно зажмурившись, откусила особенно сочный кусок, смакуя запретную радость, она почувствовала на себе чей-то взгляд. Взгляд был настойчивый, липкий, почти осязаемый. Варя открыла глаза и поперхнулась.
Перед ней, по ту сторону столика, сидел субъект. Назвать его человеком в полном смысле этого слова у Вари не повернулся бы язык. Это была гора рыхлой, неопрятной плоти, обтянутой каким-то невообразимым костюмом, который, казалось, был сшит не из ткани, а из старых, выцветших театральных портьер. Из-под пиджака, лопавшегося по швам, выглядывала застиранная футболка с наглой, вызывающей надписью: «Ем всё, что хочу!». Лицо у субъекта было одутловатое, с маленькими, заплывшими глазками, которые смотрели на Варю с выражением странной, почти собачьей преданности. А на голове его царил совершеннейший хаос из сальных, торчащих в разные стороны волос.
Но самым ужасным, самым отвратительным было не его внешность, а запах. От субъекта разило жареным луком, прогорклым маслом и какой-то неуловимой, липкой сладостью, от которой у Вари мгновенно пропал аппетит, а к горлу подступила тошнота.
— Привет, Варя, — произнес субъект густым, каким-то нутряным басом, от которого завибрировали стаканы на стойке буфетчицы. Он наклонился ближе, и Варя ощутила на своем лице его горячее, влажное дыхание. — Давно хотел с тобой познакомиться. Я твой самый преданный... зритель.
Варя, все еще не в силах произнести ни слова, судорожно сглотнула и отодвинулась вместе со стулом.
— Кто... кто вы такой? — прошептала она наконец. — И что вам здесь нужно? Это закрытый буфет, посторонним вход воспрещен!
Субъект ухмыльнулся. Улыбка у него была широкая, масленая, обнажавшая ряд крепких, желтоватых зубов.
— Я не посторонний, Варя. Я — свой. Родной. Я твой Лишний Вес.
Варя почувствовала, как внутри у нее все похолодело.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



