
Полная версия
Желтое Облако.

Алекс Фортель
Желтое Облако.
Желтое Облако
Желтое Облако
Пролог
Стоит линии горизонта опуститься на три семнадцатых от своей обычной высоты, а слепящему золоту солнца – показать свои первые лучи, как меня вместе с сорока бескрылыми «пустышками» запихивают в оранжево-желтое облако.
Следующие пятьсот шестьдесят восемь отсчетов времени – это проверка кристаллов в плекзоидных «о-ок-нах-х», разглядывание проплывающих мимо объемных двуногих и отпихивание наиболее назойливых соседей по облаку. Их бессмысленный клекот сбивает меня, и я вынужден начинать пересчет кристаллов снова и снова. Единственная «непустышка» здесь, впереди, в трех отсчетах пространства, слева, на сидении через проход – это Рыжий. Он живет неподалеку от нас на другой стороне улицы, в растянутом одноэтажном доме, таком же рыжем, как и сам Рыжий. Кого-то он мне все время напоминает. Я вижу его новенький колесник – он всегда валяется тут, под деревом, на газоне перед их домом. У Рыжего, похоже, тоже есть крылья. Мы иногда переглядываемся, но каждый раз он отворачивается первым. Что ж, неважно, ведь и его голос – это тот же клекот…
Маленький парк справа, детская площадка, узкий, пропахший запахом скунса лужок для игры в «под-ко-вы», небольшой навес от дождя – недолгое путешествие подходит к концу: облако выплевывает нас возле трехмерного лабиринта, состоящего из одноцветных, поставленных друг на друга бетонных кубов. Они напоминают мое домашнее «ле-го», но их куда меньше, они скучны и бессмысленны для пересчета, ведь ни их количество, ни расположение никак не влияют ни на рост крыльев, ни на поиск созвездий, ни на разгадывание Кода.
Сейчас, спустя две тысячи шестьсот семьдесят два снижения горизонта, мне удалось хоть чему-то научить этих двух клекочущих созданий – моих родителей. Но тогда, летом первого года осознания, я просто неподвижно лежал на дорожке к нашему дому, стараясь не поцарапать скафандр. Проходы между созвездиями в галактике Сада были видны так четко, что я, просто чуть поворачивая голову, мог без умолку болтать со Своими «там», на другой стороне пробитой вспышками звезд черноты ночного неба. Кванты наших сообщений долетали с небольшой задержкой, и мне приходилось дожидаться и нумеровать их, чтобы тут же склеить в связные мысленные фрагменты.
«Клекочущие» же все время маячили поблизости: они то украдкой смотрели на меня, то тихо клекотали о чем-то между собой, то зачем-то обжимали скафандры друг друга. Иногда они склонялись надо мной, и тогда я чувствовал на своем лице теплые капли влаги, стекающие из глаз матери.
Покупка
Скафандр разрезается по сторонам – подойдут хороший крепкий шип или лезвие острой железоуглеродной пластинки, «но-жа». Клякса к кляксе, клякса к кляксе… Я перебираю в памяти все хоть сколько-нибудь подходящие кляксы – их не так много, но выбирать приходится из тысяч. Поэтому гигантский каменный пластинчатый Хамелеон-Цветок складывается медленно. Он – это идеальное место для того, чтобы, забравшись на него и сняв скафандр, взлететь к Своим.
Две из четырех грубых окаменелостей – розовых ног Хамелеона – уходят в реку, две другие пока стоят на берегу. Длинный, раздутый, весь в мягких шипах язык Хамелеона торчит наружу и источает невероятный аромат – смесь лаванды и мяты, а гора валяющихся тут же сброшенных скафандров говорит сама за себя. Мечтая взлететь, обнаженные карабкаются вверх по ящерице-цветку так быстро, как только могут. Это не так тяжело. Множество крепких устойчивых ступеней – шипов-отростков, выступов и уступов – образуют естественную лестницу. Клякса к кляксе, клякса к кляксе… Легкость и удовольствие – на где-то найденном Хамелеоном, наколотом на шип и уже почти окаменевшем грибе акробаты выполняют последний этюд перед стартом. Всей своей махиной, всей каменной аркой своего брюха Хамелеон нависает над прибрежной дорожкой – и скафандры проезжающих всадников, попав в его тень, на несколько минут темнеют, чтобы тут же, вынырнув наружу, попасть под яркое солнце Cада. Но ни они, ни речные рыцари в сверкающих серо-стальных доспехах – чуть дальше в реке за статуей-цветком – никуда улететь не могут. Бескрылые пустышки, их удел – оставаться в Саду и никогда не найти Своих.
Клякса к кляксе, клякса к кляксе… Все изменяется только в те ночи, когда каждая из двадцати восьми звезд созвездия Хамелеона галактики Сада становится видна и подсвечивает, хромирует голову животного-цветка, суставы лап, пластинки-чешуйки спины и концы самых острых шипов. Тогда Хамелеон быстро схлопывается, медленно сходит в воду, унося с собой жизни одурманенных, увлекшихся, надеющихся растянуть удовольствие от жизни в Саду так и не улетевших обнаженных. С ними пропадают и жизни зазевавшихся всадников, и жизни завороженных светом звезд речных рыцарей. Втянутые воронкой от ушедшего под воду Хамелеона остатки доспехов, упряжи лошадей и смытых в реку скафандров тонут окончательно. С очередным подъемом горизонта, когда звезды сливаются с небом, Хамелеон, искупавшись, выходит из воды, медленно превращаясь в того же искусителя, каким он был в начале ночи
А всего два снижения горизонта назад…
***
Ненавижу тошнотворную смесь запахов акрила и этанола, но тут, в этом цветастом коробочном пространстве, ею было пропитано все. Наборы клякс всех цветов и размеров выстроились длинными рядами один за одним, и пустышки, снующие здесь повсюду, с громким клекотом стаскивали с полок коробку за коробкой и, спотыкаясь, тащили их в свои металлические колесные клетки. Как мог, я старался держаться от них подальше и волочился следом за матерью, стараясь не смотреть в глаза безумным обладателям свежих кусочков цветного картона – так мне было спокойнее. Так мне всегда спокойнее. Всегда спокойнее. Всегда спокойнее.
Но вот мои зрачки сначала выхватили несколько человекоптиц: одну – голубую с оранжевой грудкой – я запомнил особенно четко. Потом – верхом на утке, в нижнем левом углу огромной коробки – обнаженного в еще не снятом скафандре. С каждым моим неуклюжим шагом картина Сада под высокими стенами старого города открывалась мне все больше и больше: птичьи стаи, музыкальные инструменты, замерзшая река. Обнаженные пустышки с глазами, полными страха, усевшиеся по двое-трое на быках, лошадях, верблюдах и даже свиньях – без всяких шансов улететь, изо всех сил изображают веселье, кружа вокруг маленького аккуратного озерца в центре Сада. Семь историй, семь частей Кода были врисованы, впечатаны в восемнадцать тысяч раскрашенных клякс. Оставалось только сложить их с семью созвездиями галактики Сада и так воспроизвести, замкнуть на короткое время симметрию земного и небесного.
Откуда я это знаю? Это знает каждый, у кого есть крылья. Мои же, чувствовал я, крепли с каждым днем почти так же быстро, как все более и более жестким становился мой скафандр: нужно было торопиться, чтобы не превратиться во что-то похожее на едва переволакивающуюся на свои желтоватых кожистых лапах полуживую костяную коробку, ползающую по нашему дому. Короче, чтобы не повторить судьбу отца.
Я поравнялся с матерью и потянул ее за руку. Я видел, что она поняла, но, как всегда, стала что-то мерно клекотать, снимая и подсовывая мне маленькие коробки-наборы с безобразными, а главное, бессмысленными рисунками с соседних полок. Я сел на пол и стал, едва взглянув, отбрасывать все, что со все более и более громким клекотом пыталась всучить мне мать. Мне нужен был Код. Наконец она крепко схватила меня за руку – и изо всех сил в попытке поднять меня с пола и поволочь к выходу потянула к себе. Но я был слишком тяжел и силен для нее. Я закричал и, не сводя глаз с коробки с Садом, постарался улечься на пол. Испуганные моим визгом снующие кругом пустышки старались держаться на расстоянии. «Иг-ра»… «Иг-ра»… И я вспомнил: «на-до» – кажется, так или примерно так. Раньше это помогало – она клевала на эти звуки.
На этот же раз мать стала показывать мне какие-то цифры на полке под моей коробкой. Нужно было еще что-то, а то так уйдешь ни с чем. И я стал задыхаться. Не то чтобы этого никогда не происходило взаправду, но тут был особый случай: семь готовых к сборке частей Кода смотрели на меня с крышки коробки, готовые достаться кому-то другому. «Иг-ра… Иг-ра… На-до» – стала в ответ клекотать мать. Капли влаги из уголков глаз стекали по обеим сторонам ее носа и падали на мою лучшую футболку. «Иг-ра… Иг-ра… На-до» – я видел растянутые губы матери и за ними два ряда белых фарфоровых пластинок. Наконец мать отпустила мою руку и перенесла коробку с Садом в нашу металлическую сетку. Ее клекот стал порядком раздражать меня. Я поднялся и несильно обнял ее скафандр. Я когда-то видел, как Рыжий вот так же прекращал клекот своих родителей. Это помогло: мать зачем-то погладила мой скафандр, вытерла глаза и покатила колесную сетку к выходу.
***
Наш дом небольшой. Две комнаты на первом этаже – одну из них, бо́льшую, делим мы с отцом – и две спальни на втором. Старый, цвета темной ржавчины, скрипучий деревянный пол. Костяная коробка уже выползла в центр нашей с отцом комнаты и замерла, словно чего-то ждала. Ленивое безмозглое существо – никого и ничего, кроме отцовской морковки, она ждать не может… Плечи и голова отца почти полностью загораживают небольшую плекзоидную плоскость перед ним, он всматривается в ряды желтоватой вязи и редких цифр на черном фоне. Вторая, намного бо́льшая плоскость подвешена на стене справа. Она периодически заполняется цветной сетью соединенных друг с другом больших и маленьких кубов – «ле-го» отца. Цвета некрашеного железа «се-й-ф» в тумбе отцовского стола, несколько приколотых прямо к стене фотографий слева от малой плекзоидной плоскости, большой толстого бесцветного плекзоида стакан на подставке справа от двери – иногда из него торчат цветы; большой настенный дупликатор напротив двери – между «ок-на-ми» и «вайт-бор-дом» с набором цветных рисовалок – слева от дверного проема.
Время от времени тонкими узловатыми пальцами отец передвигает части сетки прямо на плоскости, по-видимому, стараясь достичь большей симметрии в расположении блоков и связей. Маленькая коробка деревянных зажигалок валяется тут же, на столе рядом с отцом. Он встает, привычно достает и вертит в пальцах одну их них… Думает, рассматривает, чуть изменяет пульсирующую на большой плоскости сеть. Потом ломает зажигалку пальцами, достает новую и снова усаживается в свое кресло – его пальцы возвращают в комнату аритмичную трескотню мелких ударов-щелчков клацалки.
Клякса за кляксой – я раскладываю все вываленное из коробки тут же, за спиной отца, в моем углу комнаты. Уложить ровными рядами тысячи разноцветных клякс Кода, чтобы затем втянуть в себя, запомнить каждую. Сортировать кляксы и собирать сцены в памяти намного быстрее, да и делать это можно везде. Гладкие с одной и шершавые с другой стороны, привкусом ацетона они напоминают окончательно сгнившее яблоко. Наконец отец поворачивается, бросает на меня усталый взгляд, затем вытягивает руку, зачерпывает ладонью немного кислородно-азотной смеси, подносит это облачко к себе, повторяет движение несколько раз, а затем бессильно роняет руку на подлокотник своего кресла и снова поворачивается к желтой вязи и цифрам.
***
Последние лучи заходящего солнца уничтожают горизонт. Клякса за кляксой, клякса за кляксой… Сложившись, Хамелеон вот-вот войдет в реку.
Я раздергиваю шторы. В темнеющих «ок-нах» силуэт отца, сидящего на диване, смешивается с россыпью огоньков нашего городка. Тусклый взгляд его холодных серо-голубых глаз следит за цветными тенями, мельтешащими в плекзоидной стенке куба, тонкой поливинилхлоридной веревкой соединенного со стеной. Отцу трудно сдвинуться: навсегда закостенев под ссохшимся скафандром, его крылья так и не расправились. Он опоздал, а может быть, просто не успел узнать Код. Вот так промахнешься всего на несколько подъемов и спусков горизонта – и никогда не найдешь Своих.
Два черных игральных кубика-зебры весело прыгают по полу: семерка. Семь щелчков переключателем света – и мокрый, изрезанный границами клякс, розовый камень пластинчатого Хамелеона сверкает тут на полу, подсвеченный звездами галактики Сада, но лучи звезд созвездия Хамелеона, попав в комнату, мечутся от стены к стене, не собираясь вместе, и потому, как ни выравнивай сцену, кляксу Кода не узнаешь.
Мать входит резко, быстро и сразу от дверей начинает что-то клекотать, глядя на меня, клякса за кляксой собирающего Хамелеона. Он почти закончен. Я слышу «иг-ра» и «на-до». В правом верхнем углу большой плекзоидной плоскости горит большая семерка. Отец встает с дивана, огибая мать, стоящую в дверном проеме, входит в нашу с ним комнату, выбрасывает к матери руку, потом машет куда-то за окно, бросает вопросительный взгляд на нее и усаживается за свой стол. Его негромкий монотонный клекот теперь отражается от меньшей плекзоидной плоскости, в нем слышится раздражение. Хамелеон почти полностью погрузился в воду, последние пузыри кислородно-азотной смеси от ушедших под воду обнаженных, речных рыцарей и их лошадей лопаются на поверхности реки.
«Иг-ра» и «на-до» – клекочет за матерью отец, его правая рука ладонью разрезает пространство перед ним слева направо и справа налево, слева направо и справа налево… Левая теребит очередную деревянную зажигалку. Он встает, нехотя подходит, приседает рядом со мной, загребает рукой горсть еще не разложенных клякс и медленно высыпает их обратно на пол, показывая их матери. Но мать не смотрит ни на него, ни на меня. Мои кляксы – это, похоже, просто куча цветного мусора для нее. Тем лучше. Ее нос покраснел, я снова вижу капли влаги в уголках ее глаз и два ряда белых фарфоровых пластинок за растянутыми губами. Она продолжает клекотать, показывает рукой за «ок-но», в ночь, куда-то в сторону дома Рыжего. Я вижу, как несколько звезд созвездия Хамелеона отражаются в ее зрачках, превращая капли стекающей влаги в сверкающие кристаллы. Отец смотрит на меня – клякса за кляксой уже собранный в памяти весь Хамелеон тут, на полу, собирается всего за сорок семь отсчетов времени – и, это, кажется, удивляет отца.
Невлюбленные
Наша кухня совсем небольшая: темный деревянный стол с четырьмя стульями, длинный ряд верхних и нижних покрытых светлым акриловым пластиком коробок с посудой, плита, мойка – вот, пожалуй, и все. Сегодня, как и почти всегда, рвота вытащила из меня весь завтрак: ежедневные омлет, лососевый паштет и мюсли. Все ушло в заранее приготовленный матерью картонный пакет. Это повторяется каждый раз, когда я завтракаю с отцом: запах зажаренного, плавающего в собственном жиру бекона в смеси с «ароматом» отцовского средства после бритья – и рвота гарантирована. Они оба знают это, но завтрак вместе – это тоже часть «тре-ров-ки». В такие минуты отец прячется за широкими, покрытыми черно-белой вязью с редкими вкраплениями цифр листами бумаги, а мать стоит наготове с бумажным мешком. После того, как меня вырвет, я могу только пить. Отец выныривает из-за бумажных листов, отшвыривает их в сторону, что-то клекочет матери, прожигает глазами скомканный бумажный мешок в мусорке, достает из холодильника три кубика льда, швыряет мне их в стакан и, не глядя на меня, наливает в него апельсиновый сок из большого плекзоидного стакана с ручкой. Я снова вижу только восемь молчащих пальцев отца, удерживающих помятую бумажную стену. Мать же клекочет непрерывно. Браслеты на ее руках неожиданными бликами света бьют меня по глазам. Их аритмичная какофония заставляет меня выключить звук. Прекрасно… Я больше не слышу ни ее клекота, ни этого отвратительного позвякивания.
***
Пусть только в памяти, но клякса за кляксой, клякса за кляксой… Птицы переносят семена, и изогнувшаяся в небе змеей птичья стая не была исключением.
Двое обнаженных пустышек, он и она, родились и жили внутри огромного плекзоидного цветка-фонарика – шара сине-ледяного цвета. Они не были братом и сестрой – ведь семена, оброненные птицами в цветок, были подобраны ими в разных галактиках. По утрам он собирал росу для нее и их маленького мальчика, а вечером заслонял собой свет фонарика-цветка, чтобы они могли заснуть. Взлетевшие с Хамелеона иногда пролетали над ними, быстро исчезая в небе сразу за светло-желтым, разрывающим горизонт гигантом-метрономом. Огромной же черной крысе, живущей в том же цветке, в узкой норе под ними, не было дела до всех этих сентиментальных красот – расширяя свою нору, она все время грызла и грызла цветок, мечтая о тех жалких двух-трех отсчетах времени, когда их малыш останется без присмотра. В теплую пору цветок плавал по озеру, и за стенкой шара из крепкого плекзоида оба чувствовали себя в безопасности. Он все так же заботился о ней, отгонял от малыша вечно голодную крысу, но что бы он ни делал, она, неподвижно сидя с ним рядом в дрейфующем по озерцу цветке, почти не смотрела на него. И пусть они большей частью молчали, ему не было скучно – ведь он все время думал только о ней.
***
Сок допит. Подтаявшие кубики льда пожелтевшими речными камнями болтаются на дне моего стакана. Бумажная стена медленно опускается. Отец складывает листы сначала вдвое, потом вчетверо, разворачивает сложенную стопку вязью ко мне, подносит поближе. Я включаю звук, размытые очертания соединенных вертикальных и горизонтальных черточек и закруглений торчат прямо перед моим носом. «От-кр-л-сь ли-н-ка т-т-ля с-ба-к» – отец привстает, наклоняется ко мне, читает, медленно переводя палец с крючка на крючок. Он быстро клекочет что-то, вопросительно глядя то на меня, то на сложенную в его руках бумагу. Выхваченная островками плывущая перед моими глазами черно-белая вязь чем-то напоминает язык Росчерков. Я повторяю услышанное «о-ла-ни-ка-соак» и с надеждой смотрю на отца, но он уже откинулся назад на своем стуле, его взгляд, обращенный куда-то внутрь, пуст, пальцы привычно вертят деревянную зажигалку. Его правая рука лежит на сложенных листах. Я вижу спину матери: она склонилась над мойкой, поток воды приглушает звон бьющихся друг о друга тарелок. Ее плечи подрагивают в такт звону. Отец резко откладывает бумагу, бросает на меня быстрый взгляд, с легким треском ломает в пальцах деревянную зажигалку, поднимается, трогает мать за плечо, кивает на настенный указатель цифр, что-то клекочет ей и быстро выходит.
***
Впереди бессмысленная трата времени в бетонных блоках – желтое облако уже торчит перед домом; я вижу, как последним в него залезает Рыжий. Точно… Вспомнил: у меня была похожая рыжая с белым плюшевая игрушка, почти как он. Нужно бежать. Я ставлю пустую коробку от игры под ноги матери; что-то объяснять бесполезно, и я связываю своим качающимся взглядом ее глаза и коробку с разложенным ровными рядами пазлом в комнате позади нас. Отвратительная костяная коробка уже начала ползти в мой угол, но теперь разложенные вдоль границы пазла кубики «ле-го» вперемешку с моей одеждой должны ей помешать. Мать несколько раз кивает, мерно клекочет, гладит меня по голове – у нее теплые руки. Прострочка толстых швов джинсов немедленно протерла бы скафандр – такая одежда не для меня. Под всегдашним же свитером и просторными мягкой ткани штанами мой скафандр в относительной безопасности. Только бы не трогала, не обжимала его. «Иг-ра»… «Иг-ра»… «Иг-ра» – повторяю я несколько раз, взгляд матери теплеет от этих звуков, да, так надежнее. Костяная коробка, кажется, остановилась. Желтое облако вот-вот закроет двери. Я хватаю рюкзак и выбегаю из дома.
***
Световая рука на столе отца и тусклый потолочный светильник надо мной почти не мешают – разбавленным молоком свет звезд заливает нашу с отцом комнату. Раздражающее постукивание отцовской клацалки немного отвлекает меня: только вспомнишь, найдешь, рассмотришь новую кляксу, как раздается стирающий в памяти все найденное щелчок – и поиск приходится начинать снова. Приходится выключать звук. Клякса за кляксой, клякса за кляксой… Неожиданно отец разворачивается в своем кресле и медленно подъезжает ко мне. Во все увеличивающемся пространстве за ним разрастается готовая втянуть в себя и отцовский стол с бумагами, и подвешенные плоскости черно-белая воронка-вихрь. Еще немного – и она втянет в себя мой Сад. Это пугает меня, и я стараюсь не смотреть на отца. Скорее бы все сложить и узнать Код, скорее бы найти Своих. Хорошо, что хоть сейчас щелчков клацалки больше нет и мне удается находить и собирать кляксы намного быстрее.
Отец долго следит за моими руками, а потом начинает всматриваться в разложенные кляксы сам. Его подсказки почти всегда ошибочны, они только сбивают меня. Сначала я пытаюсь игнорировать их, но потом все громче и громче начинаю просить его прекратить свою «помощь». Звук моего голоса раздражает отца. Он останавливается, поднимает с пола оказавшуюся рядом костяную коробку и отъезжает назад к себе. Набравший было силу вихрь пространства, быстро сжавшись, исчезает совсем. Костяная коробка разгуливает по отцовскому столу – ей это часто разрешают. Возможно, отец наблюдает за ней, пытаясь понять, знает ли эта уродина, где край.
Отец снова разворачивается к своим плекзоидным плоскостям. Из его ушных чашек доносятся пузыри звуков разной длины и формы: главный – длинный и тонкий с примесью железа, несколько одинаковых пузырьков-шариков, группка небольших лопающихся пузырьков-шорохов, вместе похожих на звук шагов босых ступней по сухому песку, и наконец – тонкий протяжный пузырь-игла, пытающийся нанизать на себя все остальные звуки. В отличие от хаотичной аритмии звуков клацалки, их логичную последовательность можно запоминать и даже отрывками повторять.
***
Кости брошены: одиннадцать вспышек света, клякса за кляксой… Ребенок рос, а кислородно-азотная смесь в куполе цветка понемногу заканчивалась, и дышать становилось все труднее и труднее. Вот только крепкий, толстого плекзоида шар цветка разбить было нечем. На берегу их крики о помощи никто не слышал, а те, кто о чем-то догадывались, отворачивались – занятым своим весельем пустышкам было не до них. По утрам они стали задыхаться все сильнее и дольше. Так с каждым новым утром им становилось понятнее, что очень скоро смесь закончится совсем. Кто-то должен был умереть. Они решили бросить кубик – выпало умереть ему. Несколько минут он непрерывно смотрел на нее, но она так и не повернулась к нему, а после… после ей оставалось только помочь ему задержать дыхание. Редкими вспышками звезд ночь посеребрила озерцо, но тут же, сделав все серым, почти спрятала и хоровод пустышек, и стоящего на берегу каменного Хамелеона, и плывущий по озеру цветок.
Вот только теперь защитить их с ребенком было некому. В своем голодном нетерпении тогда же, той же ночью, черная крыса прогрызла ход к колыбельке ребенка и сожрала его. Но, скоро, через девятьсот отсчетов времени, цветок стал увядать, его верхние листья пожухли, лист дна стал протекать, а стеклянный купол-шар истончился и обмяк. Тогда она разорвала его, схватила вылезшую подышать крысу за загривок и, причалив к берегу, пригвоздила ее к голубому щиту найденной тут же блестящей железо-углеродной пластинкой на деревянной ручке. Семь звезд созвездия Ледяного Куба в облаке-шаре звездной пыли равнодушно освещали трепыхающуюся на щите черную крысу.
Согнутые
Сегодня ни кристаллы в плекзоидных «о-ок-нах», ни вечно барахтающиеся вокруг пустышки не помешают мне – все короткие пятьсот шестьдесят восемь отсчетов времени в утреннем путешествии оранжево-желтого облака уйдут на Кукушонка. Подбирая и выбирая в памяти, клякса за кляксой, клякса за кляксой я собираю еще одна сцену Сада, еще одну часть пока не разгаданного мною Кода. Даже Рыжий, болтающийся впереди прямо у лобовых «ок-он» нашего желтого облака, не смог бы понять то, чем я занят.
Клякса за кляксой… Истекая потом, согнутые в три погибели обнаженные несли на себе синий кокон-гнездо с огромным Кукушонком – так быстро как могли, но все-таки медленно, очень медленно, спотыкаясь, иногда пятясь, сдавая назад. Сверху Кукушонку казалось, что спины Согнутых источали радость от оказанной им чести нести его, великого Кукушонка. Одной из желтоватых пупырчатых костлявых лап он придерживал свой длинный клюв, а другой время от времени хлестал по спине кого-то из нерадивых Согнутых. Обнаженный слуга, шествуя впереди, придерживал клюв Кукушонка, направляя процессию вдоль озерца, через хоровод пустышек на верблюдах и свиньях – к кусту больших красных ягод – здесь, сразу за озерцом на ближней стороне Сада. Серо-белый кролик, каким-то образом забравшийся на клюв Кукушонка еще в начале пути, теперь путешествовал вместе со всеми. Вовремя не замеченный, сейчас же он уселся так высоко, что прогнать его было уже нельзя.
***
Столы, стулья, дверь, слева от входа шкаф с книгами за раздвигающимися плекзоидными вставками, голова Рыжего в четырех отсчетах пространства справа от меня – все неожиданно поплыло в размерах, гармошкой растянулось сначала кверху, потом, изогнувшись, повисло надо мной. Я почувствовал, как меня поднимает, возвращает назад, затем снова поднимает к белому потолку моего сегодняшнего бетонного куба. Пересиливая острый приступ рвоты, испугавшись, я попытался схватиться за стол, но обжимающий меня скафандр, словно укоротив мои руки, не дал мне этого сделать. Тихий клекот, почти шепот пустышек за моей спиной внезапно перерос в громкое прерывистое клекотание. Я попробовал обернуться – двое из них раскачивали мой стул, а остальные в клекоте растягивали свои отвратительные губы, обнажая обращенные ко мне бесконечные ряды своих бело-желтых фарфоровых пластинок. Наверное, так они, примитивные двуногие, радовались моему испугу.