Полная версия
Милиция плачет
Очнувшись от завораживающего зрелища, я стремглав выскочил с велотрека и, к своему удивлению, сразу же, выйдя из ворот, оказался на площади возле остановки трамвая. Видимо, сумерки как-то исказили пространство, всё вокруг было похоже и не похоже на мою конечную остановку на Куликовом поле. Те же трамвайные пути, так же далеко до противоположной стороны улицы, такие же деревянные будки с газированной водой и зелёные на гнутых ножках скамейки, но всё не на своих местах, как-то наоборот, непривычно, перевернуто.
Из-за угла скрипя, медленно выворачивал трамвай, табличка с плохо различимым номером на мгновение мелькнула в сумерках знакомым очертанием цифр, больше похожими на двадцать три, чем на восемнадцать – трамвая до Большого Фонтана, у которого здесь тоже конечная остановка.
Трамвай неожиданно затормозил и остановился. Кряхтя и гремя о булыжную мостовую металлическим ломом, вышел вагоновожатый и, недовольно бурча, перевел стрелки. Я быстро проскочил за его спиной в открытую переднюю дверь и прошмыгнул в салон трамвая мимо высокого пустующего водительского кресла, за которым блестела бронзовым набалдашником большая загнутая ручка управления. Уставшая от постоянных трамвайных склок кондуктор тяжко на меня посмотрела, обдумывая, выгонять или не выгонять на улицу ещё одного нарушителя правил пользования трамваем, но тут трамвай тронулся, она успокоилась, уселась на свое место и произнесла бесцветным механическим голосом:
– Оплачиваем проезд.
Замешательство от нереальной обстановки на площади не покидало, я протянул три копейки, мельком оценил, что билет несчастливый, и, преодолевая сильное смущение, набравшись мужества, спросил:
– Он на Пушкинскую едет?
Получив утвердительный ответ, подсел к окошку на скользкие отполированные доски сидения и углубился в рассматривание улицы и домов. Трамвай ехал как обычно медленно, звонками предупреждая зазевавшихся пешеходов о своем приближении. В пустом салоне в такт движению из стороны в сторону раскачивались свисающие на брезентовых ремешках ручки. Я пристально всматривался в окно и ничего не узнавал.
Трамвай, скрипя подъехал к остановке, открылись двери. Я опять подошёл к кондуктору и, паникуя, срывающимся голосом, спросил:
– Это не двадцать третий?
– Это двадцать восьмой, – устало произнесла кондуктор и отвернулась.
– А как же Пушкинская? – еле выдавил я из себя.
– Пушкинская на следующей, – через толстый слой ваты услышал я в ответ.
«Как на следующей, – с ужасом подумал я. Мне до дома ехать восемь остановок, а выйти на следующей – это всего две».
Сознание отказывалось понимать происходящее, паника ещё не успела парализовать мозг, когда меня осенило:
«Я-то вышел не со стадиона, а с велотрека, и пошёл совсем в другую сторону. Значит, площадь была другая, чем-то похожая, но другая, и трамвай там проходит похожий, но другой, двадцать восьмой, и самое главное, остановка этого другого трамвая намного ближе к дому. Так что всё в порядке. Это вполне нормально – проехать на нём не восемь остановок, а только две, вон, сколько я прошёл пешком вдоль стадиона и велодрома».
На такой жизнеутверждающей, радостной ноте я закончил своё умозаключение, завершив в детской наивной головке процесс сказочно-топографического искривления пространства, и приготовился к выходу, высматривая через пыльное стекло знакомую круглую трансформаторную будку с короной.
Трамвай остановился.
– Остановка железнодорожный вокзал, – безжизненно объявила кондуктор, и, посмотрев на меня, добавила:
– Кто спрашивал Пушкинскую, на выход.
Выйдя из трамвая, я разуверился в чудесах и в защитной магии детского непонимания – никакой круглой трансформаторной будки не было и в помине. Это была не моя остановка. Я осмотрелся. Ранние сумерки уплотнились, вдали над вокзалом небо ещё было светлым, подкрашенное вялыми красноватыми остатками солнечного света. Уходящий день из последних сил сопротивлялся надвигающейся со стороны моря ночной мгле. В окнах домов уже кое-где горел свет, один за другим зажигались уличные фонари.
Вдали тёмной тенью угадывался шпиль вокзала – я узнал Привокзальную площадь. Расстроенный своим незадачливым путешествием, я всё же нашёл конечную остановку первого троллейбуса, где сине-жёлтый приземистый троллейбус приветливо распахнул обе двери и требовательно урчал, ожидая своего выезда по расписанию. Он с легкостью, мигом, довёз бы меня домой по гладкому булыжнику Пушкинской, если не одно существенное «но».
У меня не было четырех копеек на проезд, у меня вообще не было никаких денег, даже «двушки», чтобы набрать пятизначный номер 2-48-52, позвонить домой и предупредить о том, что трамвай поломался или что-то ещё. А то, что «сумерки сгущались» не только на улице, но и в недрах нашей огромной квартиры – это явственно ощущалось противным покалыванием в районе копчика.
В тот осенний вечер случайные пешеходы вряд ли обратили внимание на маленького восьмилетку, быстро бегущего по Пушкинской. С шапкой в руке, в расстегнутом зимнем пальто, жадно хватая холодный воздух, останавливаясь лишь на пешеходных переходах, чтобы пропустить машины, он упрямо бежал, размахивая маленьким фибровым чемоданчиком.
Маленький бегун. 1962 год. Саша Шишов
Стайерская дистанция включала череду медленно тянущихся домов, начиная от углового семьдесят восьмого, с окнами на Привокзальную площадь, до финишного восьмого; десять перекрестков с семафорами и без; пять троллейбусных остановок, два прошедших мимо троллейбуса и одну оторванную пуговицу от пальто.
Перед домом я отдышался, достал из чемоданчика мокрое после душа полотенце и тщательно вытер вспотевшее лицо. Застегнул все оставшиеся пуговицы, завязал шапку под подбородком на бантик, вошёл в подъезд, отодвинул камень тайника и достал из него припрятанные на чёрный день три копейки. Торопливым шагом, вприпрыжку, перепрыгивая через одну ступеньку, поспешил наверх по чёрной металлической лестнице, как всегда предательски громыхнув предпоследней первого пролета.
Дверь открыла взволнованная бабушка, но я ей даже слова не дал сказать:
– Бабушка, бабушка, – радостным голосом заливался я, – смотри, что у меня есть.
И гордо поднял над головой три копейки.
– Бабушка, я сэкономил три копейки, я пришел пешком, – торжественно объявил я, надеясь, что наказание, скрашенное честно заработанными тремя копейками, будет мягче по сравнению с тем, что могло последовать за мои реальные прегрешения.
Даже не наказали. Взяли слово, что я так больше делать не буду, и пригрозили – если я ещё раз сэкономлю, то на плаванье больше ходить не буду. На этот раз честно слово, как никогда, я дал с огромным облегчением.
Намного позже я услышал анекдот, в котором узнал себя, а точнее, придуманное мной оправдание:
– Золотце, я сегодня бежал за трамваем и выгадал три копейки.
– Идиёт, ты бы лучше бежал за такси и выгадал рубль.
В эту ночь мне снились «Чемпионы» – красные, синие, жёлтые, зелёные, очень много. Мчатся сами по себе, обгоняют друг друга, круто взлетая на виражах велотрека. Яркое слепящее солнце отражается на хромированных деталях и на мелькающих спицах. Идут соревнования, к финишу первым приходит красный велосипед, он делает круг почета, и вот уже я в его седле, согнувшись, сжимаю руль и кручу педали, всё сильнее и сильнее. Чувствую, как устали ноги, но не могу остановиться, велосипед несёт меня быстрее ветра, тормоза не срабатывают. Педали сами крутятся, намертво зажав туклипсами носки ботинок, в ногах появилась боль и ломота, не могу остановиться, боль в ногах нарастает, очень больно, хочется громко заплакать. Велосипед исчез, в руках остался только руль, но я всё равно не могу остановиться, бегу по улице, перегоняя медлительных пешеходов и ловко уворачиваясь от машин и встречных прохожих. Потом перешёл на шаг, боль притупилась, только ломота, затухая, продолжала выкручивать напряжённые мышцы. Набегались, приснилось мне, пусть отдохнут, и, не выпуская руль «Чемпиона», уснул во сне.
4.2. Велосипедный номер
Велосипед у меня, конечно же, был, и я упорно крутил педали своего синего скрипящего чудовища, пока две мечты – сбыточная под названием «Орлёнок» и несбыточная под названием «Чемпион» витали в моей голове. Не знаю, как и назвать тот мой первый велосипед… Он у меня был какой-то беспородный. Без имени. Немного больше «Школьника», но меньше «Орлёнка», тёмно-синий, жёсткий, литые шины, руль прямой, загнутый вверх, без тормозов – очень старый велосипед, неизвестно каким образом попавший на антресоли, откуда был извлечен на радость детворе. И педали крутились, как у детского велосипеда, без трещотки.
Одесса 1968 год. Наш дом Пушкинская, 8. А.Сегал (Шурик), А.Сементовский (Саня)
Ездить мне разрешали только в пределах нашего квартала и ни в коем случае не выезжать на дорогу. Запрет в части «не выезжать на дорогу» я соблюдал, а вот размеры квартала увеличил до четырех. Полквартала направо – проехал Дом политпросвещения, повернул за угол и в горку, приподнявшись в седле, по Карла Либкнехта мимо Дома медработников до «Военторга». Опять поворот направо и по Ленина – «Военторг», столовая, кафе «Снежинка», угловой колбасный магазин. Поворот направо и вниз, разогнался, набрал скорость, возле остановки троллейбуса притормозил и последний поворот направо – оставшаяся половина квартальчика, и опять я дома. Можно поехать наоборот, но тогда все повороты налево.
Родившаяся на свет сразу после ума, незадолго перед совестью, страсть к путешествиям непреодолимой силой требовала расширения границ передвижения. И особенно притягательным, желанным, манящим, просторным, и, что очень важно, абсолютно безопасным был Приморский бульвар. Но туда ещё доехать надо – пересечь две улицы и переулок. Папа, чтобы снять надоевшую ему тему каждодневного моего нытья, серьёзно объяснил, что без номеров я могу доехать только до первого милиционера.
Это был веский аргумент, и я серьезно задумался, как же получить номерной знак на мой велосипед, и, что очень важно, будет ли он действительным, если его потом перевесить на «Орлёнок». Номера на велосипедах существовали, я их видел, небольшие жёлтые прямоугольнички с черными цифрами, выглядывающие сзади из-под седла. Но не у всех, и только на «Украинах». Это для тех, решил я, кто ездит в город из села. А остальные, у кого нет номеров, из города не выезжают, значит, первый милиционер стоит где-то далеко на выезде из города.
Моя стройная схема избежать встречи с первым милиционером разбилась о нестройный отряд курсантов школы милиции, шагающих каждый день на занятия под нашими окнами. Их было очень много. Кто же из них тот самый милиционер, стоящий на посту при въезде в город? Внимательно рассматривая каждого, мне так и не удалось увидеть номеров и выяснить, как же определить первого милиционера. Поняв, что это тупик, и первым милиционером станет тот, кто раньше всех увидит, как я съехал с тротуара на мостовую, и отберет велосипед, я приступил к реализации нового плана по получению велосипедного номера.
План был простой, очень надежный, но очень дерзкий. Нужно было всего-то познакомиться с милиционером и попросить его выдать мне номер.
Легко сказать познакомиться с милиционером, а как это сделать, если у моих родителей таких знакомых нет, во дворе милиционеры не живут и у одноклассников никто из родителей в милиции не служит.
Тем не менее объект для знакомства был выбран. На перекрестке Пушкинской и Карла Либкнехта (или как говорила Ольга Анатольевна Коган, бабушка Шурика-рыжего, на старый лад – Греческой) ежедневно с утра до вечера стоял постовой милиционер-регулировщик. Каждый день всё отведенное для гуляния время я торчал напротив регулировщика на углу и поедал его взглядом, надеясь, что хоть как-то он обратит на меня внимание. Результат был нулевой. Я внимательно наблюдал за его работой и пришел к выводу – регулировал он мало. Да и машин было немного.
Одесса. Пушкинская угол Карла Либкнехта. Постовой на месте.
В начале шестидесятых годов происходила замена номеров. Уже не выдавали старые жёлтые номера с чёрными буква ЧД, ЧТ и ЧС, расшифровка которых нас очень смешила – «чужие деньги», «чужие тысячи» и «чужие сотни». Видимо, острословы, как и большинство населения, к владельцам собственных самоходных средств относились без любви и уважения, попросту завидовали. Появились новые чёрные номера с белыми понятными буквами ОДА. Иногда мы с сестрой играли в «нашу игру». Каждый садился у своего окна, выходящего на Пушкинскую, с бумагой и карандашом. Я играл за новые номера и ставил черточку, когда машина с чёрными номерами проезжала мимо, а сестра за старые, жёлтые. Играли ровно час, затем считали – у кого больше, тот и выиграл. Счёт, как правило, был примерно равным, а по количеству не более тридцати машин у каждого. Одна машина в минуту! Что там регулировать? Какое-то зёрнышко сомнения по поводу необходимости постового на этом месте упало и, не найдя благодатной почвы, затаилось до лучших времен.
Постовых на нашем углу было двое, один щупленький с чёрными тонкими усиками, второй большой, краснощёкий и пузатый. Дежурили они по очереди, но бывало, что никого из них не было вовсе.
Как привлечь внимание регулировщиков, я не знал, а они не обращали на меня никакого внимания. Я продолжал упорно стоять на углу с велосипедом, готовый в любой момент подставить седло для номера, который наверняка лежит в их милицейской коричневой полевой сумке. Затекали ноги, я садился на нижний выступ круглой трансформаторной будки и, уперев локти в колени, подпирал руками щёки и, не отрываясь, смотрел на постового. Когда ему тоже было невмоготу стоять на одном месте, он медленно прохаживался вдоль нашего квартала до Дерибасовской, останавливался на перекрестке, немного регулировал, указывая троллейбусу, что именно здесь он может поворачивать налево. Затем неторопливо возвращался на прежнее место, отходя в сторону лишь для того, чтобы пропустить трамвай. Я тенью сопровождал его и, не спуская глаз, медленно катил велосипед следом туда и обратно, назойливо маячил на углу, то на одном, то на другом, чтобы, наконец, дождаться, когда он подойдет и скажет:
– Я вижу, ты очень хороший мальчик. Вот тебе за это номер к твоему велосипеду.
Чтобы подтвердить, что я хороший мальчик, у меня за пазухой в твердой папке для тетрадей был заготовлен дневник с пятерками.
Милиционер с усиками был на посту чаще, он был как бы основной регулировщик, а краснощёкий толстяк его подменял и появлялся редко. Краснощёкий регулировал весело, отдавал честь знакомым шоферам, вращал палочкой в руке по несколько раз перед тем, как указать куда ехать и всё время чему-то улыбался. Никогда не прохаживался вдоль квартала, всегда был на одном и том же месте, только часто незаметно исчезал на несколько часов, чтобы из ниоткуда опять появиться посреди перекрестка и весело крутить чёрно-белым жезлом. Видя, что он добрый, я особенно мозолил ему глаза, а однажды он даже обратил на меня внимание. Подошёл, положил мне руку на плечо, развернул, легонечко подтолкнул в спину и, смеясь, сказал:
– Не крутись, малёк, под ногами.
Регулировщик с усиками, наоборот, никогда никому не улыбался, уныло показывал жезлом, а честь отдавал только длинному чёрному ЗИЛу, проезжающему в сторону Горисполкома или обратно. И что странно, он делал то, что никогда не делал краснощёкий. Проводив взглядом машину с большим начальником, он тут же доставал из планшета записную книжку и что-то быстро туда записывал. Ещё он записывал в эту книжечку чёрные «Волги» и бежево-коричневые «Победы», но не все, а только со старыми жёлтыми номерами.
Ещё одна была у него странность. Иногда возле прокуратуры скапливалось машин больше, чем обычно. И тогда он, как бы нехотя, покидал свой пост и неторопливой походкой доходил до перекрестка Пушкинской и Дерибасовской. Останавливался напротив прокуратуры и вместо того, чтобы регулировать, неотрывно вглядывался в угловые, главные двери прокуратуры, кого-то высматривая.
В действиях усатого милиционера была какая-то таинственность. Во-первых, машин проезжало так мало, что регулировщик на нашем квартале не нужен, во-вторых, он записывал номера служебных автомобилей, проезжающих в Горисполком, в-третьих, он следил за теми, кто входит и выходит из прокуратуры. Мозаика из фактов его непонятного поведения никак не складывалась в чёткий узор, но вселила тревогу и даже отодвинула на второй план получение номеров на велосипед.
Наблюдения за милиционером приняли иной характер, казалось, вот-вот и что-то обязательно должно произойти и внести ясность. Однажды, оставив дома велосипед, я продолжал наблюдения и в сумерках, несмотря на строгий наказ прийти домой вовремя, прогуливался дольше обычного. Уже не маяча перед глазами, а прячась за толстые оголенные до бесстыдства стволы платанов, перебежками, скрытно, преследовал постового, напряжённо высматривая в его поступках что-то важное и неправомерное.
Вот он неторопливо и важно прошёлся вдоль квартала, задумчиво постоял напротив прокуратуры, оглянулся по сторонам, блеснув из-под чёрного козырька бегающим острым взглядом и быстро суетливой, семенящей походкой перешел на тротуар, встал лицом к дереву…
«Будет пи́сать, – мелькнула глупая детская мысль».
Я ошибся. Он снял перчатки и что-то достал из кармана тёмно-синей длинной шинели. И тут он закурил!!!
«Милиционер и курит?! – первой же быстрой мыслью возмущенно подумал я. – Как можно? Он же МИЛИЦИОНЕР. Страж закона, пример для подражания».
4.3. Шпионы, шпионы, везде одни шпионы
Мозаика фактов дополнилась необходимым звеном. Зернышко сомнения, ожидавшее своего часа, почувствовало приток сил от удобренной фактами почвы, и медленно через догадки и понимание начало прорастать. Выстреливший резко, как озарение, первый побег на глазах перерос в твёрдую уверенность. Это не настоящий милиционер. Это – шпион.
Ошарашенный своим открытием я аж присел за платаном, готовый в любой момент по-пластунски отползти, прячась в чахлой траве газона.
Такую но́шу информации, подозрения и разоблачения нести самому было не под силу. Друзья по двору Шурик Сегал, он же Шурик-рыжий, и Саня Сементовский выслушали мой сбивчивый, взволнованный рассказ и с радостным энтузиазмом включились в игру по разоблачению шпиона.
1963 год. Сани на санях. Саша Бойко, Саша Сементовский и Саша Шишов.
Игру с совершенно новым привкусом недетской опасности и азарта. Одно дело, когда ты сам казак или разбойник, пограничник или диверсант, а тут реальный взрослый дядечка – псевдомилиционер, шпион, пока ничего не подозревающий о своем разоблачении, попал под слежку малолетних Пинкертонов. К тому же непредсказуемый конец новой опасной игры вносил будоражащий кураж и сопричастность к большой военной государственной тайне.
За усатым милиционером следили по очереди, незаметно из подворотен и парадных. Записывали всё в школьную тетрадку, передавая её вместе с часами-будильником с вахты на вахту: с кем разговаривал, сколько раз прохаживался по Пушкинской, сколько времени стоял возле прокуратуры, какие номера машин и в какое время записывал, сколько раз курил и отлучался.
Как-то Шурик, спрятавшись за моей спиной, сфотографировал его на свою «Смену». Шурик любил фотографировать, но фотографии не печатал, у него не было увеличителя, да и бачка для проявки плёнки тоже не было. Тем не менее он с удовольствием прощёлкивал все тридцать шесть кадров, затем ночью под одеялом сматывал пленку с кассет, заворачивал в чёрную бумагу и прятал в шкаф, в темное место, до лучших, как он говорил, времен.
В одесском порту. 1968 год. А.Сегал (Шурик), А.Сементовский (Саня)
Однажды (в дневнике слежки были точные дата и время) к нашему фигуранту подошла гражданка Гусева, проживающая в нашем доме, и о чём-то с ним поговорила. Гусева жила в нашем же дворе на первом этаже в самой неблагоустроенной коммунальной квартире, где у неё, одинокой старой женщины, была одна комната с окном на уровне земли, в сыром углу под балконом, куда никогда не заглядывало солнце. Жильцы этой коммунальной квартиры по-настоящему мучились, у них не было ни воды, ни канализации. Воду носили в вёдрах, набирая в колонке на втором, как говорили, чёрном дворе, там же, на чёрном дворе, был общественный вонючий туалет, которым они пользовались.
Гусева была похожа на Бабу-Ягу – небольшого росточка, седые растрёпанные волосы, сутулая, крючковатый нос, детей ненавидела, противно, каркающе кричала, если кто-то близко подходил к её окну, и не ленилась выползать из своей коморки, размахивая длинной дворницкой метлой при первых ударах мяча об землю.
Весьма резонно, что она заботилась о целостности своего окна, которое, как и все остальные окна в колодце нашего небольшого двора, не имело решетки. Самые состоятельные жильцы первого этажа летом вставляли легкие рамы с мелкой сеткой от комаров, другие же, все, кроме Гусевой, открывали окна настежь.
В азарте игры мало кого удивляло, если вслед за залетевшим в открытое окно мячом быстренько туда юркнет «автор за исполнением» и, поползав на глазах изумленных и перепуганных хозяев под столом или под кроватью в поисках закатившегося мяча, победоносно выкинет его во двор. Медлить нельзя, мячи, как правило, соседи с первого этажа не возвращали. А если возвращали, то с дыркой в боку от кухонного ножа.
Между собой мы не раз говорили о том, что Гусева настоящая ведьма, она колдует, ворожит, наводит порчу. Посмотреть только на её окно – оно же заколдовано. Сколько раз попадали мячом и в переплёт рам, и в стёкла большие нижние, и в форточные маленькие, и хоть бы что, ни одной трещинки, ни одного скола – все целые. Заговоренное было у неё окно. Какая-то неведомая сила отводила точно летящий в окно мяч или в последний момент смягчала его удар.
Спустя пять лет после описываемых событий мне довелось самому, лично и воочию убедиться, что Гусева, всё-таки, дружила с нечистой силой.
Оптический обман. 1968 год. Е.Белгородский, А.Сегал (Шурик), А.Сементовский (Саня)
Было это восьмого марта, в Международный женский день. Уже вечерело, сумерки накрыли наш двор-колодец, все окна зажглись. При искусственном тусклом освещении мы доигрывали очень важный принципиальный матч два на два до двадцати одного – это в футбол, а не в «очко». Шнурок моей правой праздничной туфли не выдержал, перетёрся и лопнул, но напряжение игры и близость ночи требовали незамедлительного доведения поединка до победного финала. Такие мелочи, как надорванный шнурок, не могли остановить неминуемый разгром наших соперников.
Я получаю на грудь мяч, нахожусь далеко от ворот, но вижу, что они не защищены. Мяч мягко соскользнул вниз и немного вперед, очень удобно подпрыгнул, как бы приглашая ударить по нему правой ногой, и я отважился на сильный решающий удар. Резко отведя корпус и сделав упор на носок левой ноги, я ударил по мячу серединой подъема. Удар не получился. Жалобный писк окончательно разорвавшегося шнурка я не слышал, а всё потом происходящее воспринималось как широкоформатный фильм из первого ряда в замедленном показе.
Мяч отлетел в сторону, метров на шесть от ворот, и смазано, не сильно, но очень точно стукнулся об стекло Гусевой и, не разбив его, отскочил во двор. Пока одна сфера зрения наблюдала за мячом, другая следила за затяжным полётом вырвавшейся на свободу туфли. Она летела бесконечно долго по высокой параболе, всё ближе и ближе приближаясь к окну на втором этаже. Казалось, что сейчас её покинут силы, и она свалится на балкон, но нет – чёрная туфля настойчиво, беспорядочно вращаясь в воздухе, продолжала катастрофическое движение. От напряжения я присел, поджал ногу в одиноком носке, всем телом и мыслями помогая туфле изменить баллистическую траекторию. Но она упорно мчался на встречу с Праздником. Долетев до широкой и высокой форточки, она пробила два стекла навылет и исчезла в ярко освещенном окне Гольдгуберов. Со слов тучного, обиженного, но добродушного хозяина я узнал, что, напугав какофонией звуков – громким взрывом разбитых вдребезги стекол, а затем осыпающихся на балкон и барабанящих по жестяному отливу осколков, туфля подлетела к столу, вокруг которого сидели гости, только-только приступившие к праздничному торту, и шлепнулась на его кремовой середине незваным украшением.
– Ви понимаете, ви нам испортили дэсэрт, – никак не мог успокоиться товарищ Гольдгубер, размахивая моей туфлей. – Роза, скажи ими… они не понимают.