bannerbanner
Катали мы ваше солнце
Катали мы ваше солнце

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
15 из 19

Но на капище всё же пошли – попытать волхвов, что сие диво означало… Суровый кудесник Докука принял принесённые во множестве берендейки, хрипло спел хвалебную песнь, а когда принялись донимать вопросами, отвечал сердито и уклончиво:

– Блудить меньше стали. Вот солнышко, вишь, и пожаловало вас, треокаянных, двойным днём…

Ишь ты… Покручивая головой, вернулись в слободку, даже и не ведая, что теперь делать-то: опочив ли держать или же, напротив, за утренние дела приниматься?

Да нет, какой уж там опочив! А тут ещё слушок просквозил, что ласковый князюшка Столпосвят ослобонился из-под лютой стражи царской и будет перед народом речь творить…

– Из-под какой из-под стражи? Поди проспись да прочихайся! Он и под стражей-то не был…

– Ка-ак не был? Куда ни направит стопы – за ним храбров пять, а то и шесть, все в кольчугах да с сабельками!

– Так они вон и сейчас за ним по пятам ходят!

– Эва! Сравнил! Раньше-то – стража, а теперь-то – свита!

– Да башка ты стоеросова! Храбры-то те же самые!

– А ты… Прихвостень ты сволочанский, вот ты кто!

Потекли всей слободкою на торг, стали ждать князюшку… И явился милостивец. Надёжа наша и опора… Личико смуглое малость обрезалось – от скорбных дум, не иначе. Легко ли, чай, в неволюшке-то в царской! А как выпрямился в седле, как блеснул весёлыми очами из-под грозных бровей – эх, отхлынь, тоска, подхлынь, отрада! Жить захотелось!

– Дивно, дивно… – Не золота труба вострубила – князюшка возговорил, Столпосвят.

Вроде бы и негромко возговорил, а отдалось по всей площади. Уронил головушку и, как всегда, призадумался. Глядел народ в умилении на своего заступника, светлые слёзы смаргивал… Вот поднял князюшка дремучую бровь, окинул всех мудрым понимающим оком…

– А чему дивиться-то? – спросил он вдруг, да запросто так, по-свойски, по-теплынски. – Солнышко-то, чай, неспроста нам дважды явилось! Такой уж ныне день…

Ахнули слобожане, замерли с разинутыми ртами, припоминая. А какой ныне день-то? Так ничего и не припомнив, уставились снова на князюшку. Старый Пихто Твердятич, уперев батожок в площадную пыль, оттопырил праздной рукой туговатое ухо.

– Не помните? – укоризненно громыхнул Столпосвят. – Так я напомню… Ровно тридцать восемь дней назад битва была… Лютая битва, кровавая! Заступили путь на речке на Сволочи отважные сыны земли теплынской бесчисленным ратям алчного да хищного Всеволока… И гостей незваных употчевали, и сами полегли… Эх, теплынцы! Солнышко помнит, а вы уж забыли…

Зашептался народ, пальцы принялся загибать, шевеля губами. Тридцать восемь там дней прошло, не тридцать восемь… Нешто их кто считал!

– Вспомним всех поимённо! – колоколом загудел князь. – Всех, кто пал в этой битве! Старого воеводу Полкана, что, презревши преклонный возраст, рубился со сволочанами, пока не изронил храбрую душу свою! Вспомним и тех, уцелевших в битве, но настигнутых царским гневом… Кудыку с Докукой! Да что тут долго толковать! Сами знаете, скольких мы тогда недосчитались…

Бабы тут же ударились в слёзы. То ли старенького Полкана Удатого жалко стало, то ли вновь закручинились по ушедшему в волхвы Докуке. Других-то потерь, честно говоря, как-то не припоминалось.

Старого лесу кочерга Пихто Твердятич выпрямил хребеток и, приосанившись, огляделся. Высмотрел в толпе крытую малиновым сукном шубейку и погрозил издали батожком.

– Восславим же светлое и тресветлое наше солнышко, – рёк громоподобно Столпосвят, – ибо не помогли бы нам без него ни доблесть, ни сабелька, ни копьецо! Разверзло добросиянное недра земные да напустило на ворогов преужасного воина, единым ударом богатыря Ахтака наземь повергшего! А ныне ведомо стало о бесславной гибели Ахтаковой! Затеялся, вишь, дерзкий по Ярилиной Дороге на борзом коне проехати! Да только осерчало златоподобное, гневом воспылало… Думал Ахтак в пещерах укрыться – так оно его и в пещерах нашло!

Дрогнул люд, смутился. Плоскыня-то с Брусилой рассказывали, что Ахтака сыра земля поглотила, а на самом-то деле вон оно как вышло-то…

– Так что не зря, не зря нам, теплынцы, солнышко сегодня оба своих лика явило! Предостерегает тресветлое… О чём, спрашиваете? Отвечу… – Князюшка, по обыкновению, свёл голос на рокочущие низы и примолк. Зная ухватки милостивца и защитника своего, прочие тоже затаили дух – ждали, чем ещё огорошит. – Битва битву кличет! – зычно объявил князь. – Так и надлежит знамение разуметь… Всеволок-то опять, сказывают, рать исполчил, мало ему показалось прошлого-то разу…

Переглянулись, заскребли в бородах да в затылках. Вон он, стало быть, куда клонит… В битву, стало быть, снова… Да хотя бы и в битву – от такой-то жизни!

* * *

Жара в тот день стояла – хоть яйца на ладошке пеки. Дрожал раскалённый воздух, изнывала, скучнела молодая травка. Так, глядишь, и засуху учинить недолго…

Велев теплынцам исполниться ратного духа, ускакал князюшка. Клики смолкли. Загудело людское сонмище, забродило, а самые ретивые двинулись ватагами к Мизгирь-озеру на боярский двор – копьеца попросить али кистенишка…

– Слышь, молодец… – прошамкал продравшийся сквозь толпу старый Пихто Твердятич, дёргая за малиновый рукав.

Берегиня повернул к нему тугое, словно бисером унизанное личико. Томно, чай, в шубейке-то, припекает! Ну да дело молодое, а жар – он костей не ломит…

– Князюшка-то, а? – неспроста завёл старый. – Слыхал, как он про внука-то про моего? Отважный, говорит, сын земли теплынской!

– Подержи… – сквозь зубы сказал ему берегиня и вручил конский повод.

Отряс оба рукава до локтей и растопырил усаженные перстнями пальцы.

– Дед! – прогнусил он в сердцах. – Доел ты меня уже и выглодал, бдя… Тебе поклон от внука на словах сказывают, а ты ещё кобенишься!

– Ну а кроме-то? – весь затрепетав, жадно спросил Пихто Твердятич. – Только на словах али ещё на чём?

Не до вежества было старому – хлебушка бы укусить. Дыру-то во рту ничем ведь не зачинишь, жива душа калачика просит…

Берегиня забрал повод и недовольно огляделся.

– Ушей много, – молвил он. – Отойдём-ка, дед, в закоулок, там и потолкуем…

Припадая на батожок, выбрался старый вослед за тугомордым с площади. Берегиня сунул окованную перстнями лапу в седельную суму и извлёк оттуда лоскуток пергамента. Подал, надменно отвернув мурло. Ежели кто со стороны углядит – подумает: милостыню дед выворковал…

Тоскливо защемило сердце у старого. Он-то чаял, что мучицы внук переслал али крупки какой… Ан, вишь, грамотку… Верно, сидит Кудыка сам в дремучем лесу, зубами щёлкает да в ноготок свищет. Одно смутно: в лесу сидит, а с письмишком к деду берегинь шлёт… Да и письмишко-то не берестяное… Где ж это он, забродыга, пергаментом разжился?

Пихто Твердятич насупился, развил грамотку и, отнеся подале от глаз, принялся читать:

«Солнышку моему сиятелю, свету моему совету, старому дедушке Пихто Твердятичу – внучище его недостойный Кудыка челишком бьёт…»

Ишь ты, завернул… Потеплело на сердце. Зажмурился старый, ровно маслица лизнувши.

«Дед, – продолжал Кудыка. – Серебришко я перепрятал. Отыми половицу, да не ту, что справа от печи, – левую отыми, вот там оно и есть. Передавших грамотку не забижай, я с ними при случае ещё денежку пришлю, когда та вся выйдет. Засим писавый кланяюсь…»

Заробев, Пихто Твердятич отнял слабые глаза от грамотки и воззрился, часто взмаргивая, на распаренного берегиню. Что рыло, что шубейка – цвет один…

– Кто ж он теперь-то? – еле выпершил дед. – Уж не в разбой ли, часом, ударился?

Берегиня скроил таинственное изличье, сплюнул, огляделся.

– Не знаю, дед, – прогнусил он тихо и значительно. – Но круто, говорят, взлетел, крутенько… Кощей – и тот о нём уже наслышан. Вот и смекай…

– Так а письмишко-то кто передал?

– Говорю ж тебе: от Кощея пришли…

– А ты-то сам не от Кощея разве? – опешил старый.

– Куда там! – вздохнул тугомордый отрок. – От подручных его. Сам-то Кощей, вишь, глубоко закопался, личика не кажет. Ежели и встретится с кем, то разве с боярином каким, а то и с самим князюшкой… Однако прощай, дед. Недосуг мне. Ежели понадоблюсь – дай знать…

С этими словами берегиня махнул в седло, и гнедоподвласый конёк понёс его по улочке ладной нагрункой[94] – с отволочкою задних ног…

Смотрел ему вслед старый Пихто Твердятич, слёзы смигивал.

«Ай, внуче… Ай, внуче…»

* * *

Нет, ну её к ляду, такую милость! Пожаловало, называется, красно солнышко чад своих! Работать два дня подряд без отдыха – шутка, что ли? Да ещё и ни на один храпок не прилёгши! И ежели прав был кудесник Докука, что, мол, возрадовалось тресветлое общему воздержанию, то лучше уж снова во блуд удариться…

Ко второму за день закату изнемог князюшка Столпосвят, с голоса спал. Как вскинулся в седло при виде знамения, так и метался, сердешный, по градам и весям теплынским – собирал людишек на рыночных площадях, речи творил… Лошадушка вся от пены белая, сменить пришлось. Будь на его месте кто другой, духом послабже, жилою потоньше, – ей-ей, не выдержал бы: закрыл глазки да лёг на салазки… Да только не из таких князюшка-то наш! Нутром чуял: не тот нынче день, чтобы в праздности да неге полёживать. Тут так: не удержался за гриву – за хвост не удержишься… Куй, пока брызжет!

Спешившись у высокого боярского крыльца, князюшка опёрся на окатистое надёжное плечо Блуда Чадовича, постоял, перевёл дух и лишь после этого поднялся, тяжело ступая, по лесенке с хитро выточенными перильцами.

– Кликнул? – устало спросил он, даже и личика не повернув в сторону боярина.

– Ждёт… – почтительно молвил тот, поддерживая князюшку под локоток.

Когда подступили к горнице, за дверью кто-то взлепетал по-берендейски, но с греческим выговором:

– Цестны целовеки так не делают! Долзен – плати!

Боярин распахнул дверь перед князем. Пол в горнице устелен был ковром, стол накрыт нарядной скатертью, на окнах – занавесы да наоконники, поставец сиял серебряной посудой. Красовались в тарелях[95] всевозможные яства, а в самой серёдке стола выгибала шею лебедь целая, нерушеная.

На лавке, промакивая тафьёю выпуклую плешь, пригорюнился Лют Незнамыч, а перед ним метался, запальчиво взмахивая руками, смуглый изобиженный грек.

Вяло ответив на приветствия, князюшка сел за стол и принял из рук боярина полный кубок доброго вина. Выцедил, прищурив правое око, закусил заморской маслиной, поставил кубок, призадумался. Потом вскинул бровь и глянул на скукоженное личико розмысла:

– Вишь как оно бывает-то, Лют Незнамыч… На смирного беду нанесёт, а прыткий и сам набежит… Так что не помогло тебе смирение твоё… Влез по уши – полезай и по маковку… На участке-то хоть спокойно?

– Куда там! – Розмысл с горечью махнул тафьёй. – Вече[96] собирают, в доски железные бьют…

– А чего хотят?

– Да зябко молвить, чего хотят, – передёрнув плечиками, отвечал Лют Незнамыч. – Родислава Бутыча скинуть мыслят. А на место его Завида Хотеныча прочат…

– Разумно… – одобрил Столпосвят и мигнул боярину.

Тот живо наполнил кубок.

– Да мало ли что разумно! – вскричал розмысл. – По Уставу Работ…

Князюшка поперхнулся и, проплеснув вино, грянул донышком в стол.

– По Уставу? – взревел он, да так, что из оконного переплёта чуть стёклышки не посыпались. – Это по какому же уставу вы нас позавчера заморозками пожаловали? А сегодня и того чище – ночи лишили! Давно пора в шею гнать этого вашего хрыча Родислава Бутыча, пока он тут светопреставления нам не учинил! И правильно Завид Хотеныч сделал, что грамоту его разорвал! Ишь! Один дельный человек на всю преисподнюю – и того убрать норовят…

– Против главного розмысла – н-не пойду, – выговорил с запинкой бледный Лют Незнамыч.

– Не пойдёс – плати, – тут же заявил чернявый. – Ми, греки, – цестны целовеки…

– Да немыслимо сие! – возопил в отчаянии Лют Незнамыч. – О чём глаголешь, княже? Или грамоту царскую тебе ещё не вручили?

Столпосвят насупил брови и поднёс кубок к улыбнувшимся устам.

– Вручили… – рёк он напевно и выпил. Развёл усы, огладил бородушку. – Велит мне та грамота снять с кормления участок Завида Хотеныча… И пока не покорится, припасов ему не поставлять…

– Так неужто не снимешь?

– Ну почему же… – невозмутимо пророкотал князюшка. – Сниму-у… – Тут он бросил на Люта Незнамыча исполненный грозного лукавства взор. – Только не его участок, а твой. Твой, розмысл! На второй день у людишек животы подведёт – они тебя самого съедят… сольцой не посыпая… А порушь-ка мне, боярин, лебедь белую!

Блуд Чадович взмахнул ножом и, раскроив птицу, поднёс с поклоном на блюде наиболее лакомый кус.

– Неужто и царя не страшишься? – пролепетал ужаснувшийся розмысл. – Прознает ведь…

Вместо ответа Столпосвят взял неспешно в обе руки лебяжью ножку, поднёс было ко рту, как вдруг, опечалившись, вернул на блюдо. Воловий глаз князюшки внезапно налился слезой.

– Царь-то наш батюшка… – молвил князь, в расстройстве отодвигая тарель. – Помер болезный… Вот уж месяц тому, как помер…

– Как?!

– Греческая хворь прикинулась, – утирая глаз согнутым пальчиком, с грустью пояснил Столпосвят. – Кондратий[97] называется…

– А сразу-то почему ж не огласили?

Вздохнул князюшка.

– Да вишь, брат мой окаянный Всеволок смуты испужался… Молил-молил меня никому не сказывать, да и другим запретил. Да только, видать, правды-то не утаишь…

Скорбная и в то же время очумелая тишина постигла горницу. И в тишине этой скрипнула, спела тихонько дверь. На пороге, поджав губки, стояла стройная, как веретёнце, боярышня – заплаканная и сердитая. Окинув беглым взглядом розмысла и дядюшку со Столпосвятом, уставилась исподлобья на грека. Тот не понял – вскинул брови, покатал туда-сюда чёрные маслины глаз, неуверенно цокнул языком…

– Крути, боярин, свадебку, – с отвращением проговорила Шалава Непутятична. – Зарок дала: кого первого сейчас увижу – за того и пойду…

Глава 17. Время смутное

– Так что двум котам в одном мешке не улежаться… – мудро подытожил Ухмыл и надхлебнул стаканчик.

Кудыка хмыкнул и посмотрел на Чернаву. Та сидела, подперев чисто отмытую щёку, и сердито слушала степенный мужской разговор, время от времени придирчиво оглядывая свою новую обитель. Так уж вышло, что после недавней подземной смуты всех попятливых да окарачливых скоренько переобули из сапог в лапти. В число разжалованных попал и робкий сотник Нажир Бранятич – тот самый, кому принадлежало раньше это жильё. Конечно, по сравнению с тесной дырой, где поселили поначалу Кудыку с Чернавой, – хоромы. Две сухие просторные клети, стены обтянуты чистой холстиной, а теперь даже вон и коврик греческий на полу, выменянный всего за дюжину идольцев… А всё ж не Навьи Кущи…

Чернава вздохнула.

– Под котами-то кого разумеешь? – спросила она Ухмыла. – Розмыслов наших или Столпосвята со Всеволоком?

– Да что тех, что других… – небрежно ответствовал тот и примолвил со вздохом: – А всё бабы. Всё они…

– Бабы-то тут при чём? – обиделся Кудыка, но, думается, всё-таки не за баб обиделся – за мужиков.

Что ж мы, в самом-то деле, без женского полу сами и склоки учинить не сможем?

С лесоповала бывший древорез вернулся малость осунувшийся, с незнакомым начальственным блеском в глазах.

– Ну как… – сказал Ухмыл. – Всё с чего началось-то? Перенега со Звениславой сцепились – колом не разворотишь! Наша-то, вишь, с раскладки, из грязи да в князи, а та и впрямь княжна, Всеволоку двоюродной сестрицей приходится… Да и муженёк её Родислав Бутыч сам из бояр… Бела кость…

– Ишь ты! – подивился Кудыка. – Как же это он в розмыслы-то угодил?

– Да запросто! А ты думал, розмыслы сплошь работяги? Вот Коромысл, к примеру… Слыхал о таком? Тот и вовсе из княжьего роду происходил. А смекалист был, сказывают! Не чета нынешним – снасти новые придумывал… Кое-что так в его честь и назвали… – Ухмыл приостановился и подплеснул в стаканы винца. – Ну вот… – продолжил он, покачивая берестяной посудинкой. – И давай, стало быть, это бабьё мужей подбивать: Завида, значит, Хотеныча с Родиславом Бутычем… С тех самых пор распря у них и идёт… Хотя, по правде молвить, у нас в преисподней теплынские участки и раньше со сволочанскими не ладили…

– И кто, мыслишь, верх возьмёт? – с тревогой спросила Чернава.

– Где? Здесь или наверху?

– Да провались он, этот верх! – вспылила Чернава. – Не наверху, чай, живём-то!

– А вот это ты зря… – заметил Ухмыл. – Тут, вишь, такой узел завязался, что и не распустишь. Ежели Завид Хотеныч не удержится, то и Столпосвяту, считай, опалы не миновать. То есть вотчины своей теплынской лишится… Да и наоборот: сгонят Столпосвята – тут уже Завиду Хотенычу беда придёт. Так что ты, Чернава, не горячись… Нам без греков да без князюшки одним эту кашу не расхлебать нипочём. А тут ещё царь-батюшка помер, слыхали?

– Вчера, чётным вечером, – изронил Кудыка, гордый, видать, своей осведомлённостью. – Двойной-то день, сказывают, лишь перед концом света бывает. Ну а старичок, ясно, пужливый – узрел второе солнышко да и сковырнулся… А всё сволочане, сошку иху да об камушек!

Мужики вздохнули и выпили, кстати, за упокой старенького царя-батюшки, не ной его косточка в сырой земле.

Чернава чуть не плюнула с досады, на них глядючи.

– Вашими бы языками да лапти плести! – бросила она. – О деле, чай, спросила! Удержится Завид Хотеныч в розмыслах или нет?

– Ещё как! – надменно рёк Ухмыл. – Этот мосол не для их сусал. Кощея так просто не проглотишь, поперхнёшься Кощеем-то…

– Кем? – обомлев, переспросил Кудыка.

Ухмыл смутился:

– Да это мы так, вишь, промеж собой Завида Хотеныча шутейно кличем… Костлявый потому что… Не слыхал разве?

Кудыка вспомнил лениво поднимающегося с варяжских щегольских санок тугомордого отрока в крытой малиновым сукном шубейке – и, тряхнув головой, поспешно погасил свой стаканчик, не ждя Ухмыла. Собираясь с мыслями, закусил солёным огурчиком.

– А вот у нас в слободке врали, будто теплынские берегини под каким-то Кощеем ходят… – запинаясь, промолвил он. – Неужто розмысл, а?

Ухмыл подумал.

– Да всяко может быть… – как-то нехотя отозвался он. – Завид Хотеныч – муж пронзительный…

Тут в дверь стукнули властной рукой, и Чернава метнулась открывать. Отперев, попятилась. На пороге, весь увешанный оберегами и с посохом в деснице, высился суровый волхв, в котором погорелица, ахнув, признала синеглазого красавца-древореза, когда-то ею отвергнутого и брошенного связанным в землянке.

– Никак Докука? – тоже присмотревшись, ошарашенно молвил её супруг. – Что это ты, брат, кудесником вырядился? Да полно те за косяком-то стоять! Садись, угощайся…

– Пьянствуете, бражники? – глуховато, зловеще вопросил преображённый Докука.

Приблизился к столу, сел и, подумав, набурлил себе полный стакан. Не на капище, чай… Все свои.

Осушил единым духом до берестяного донышка, помолчал, грозно содвинув брови, потом воззрился на Чернаву:

– Говорят, порчу сымать умеешь?

* * *

«Ростом добрый царь Берендей был невелик, ликом благолепен, власы и браду имел серебряны и обильны. Статью прям, хотя годами преклонен. К подвластным берендеям милостив, нравом же незлобив и кроток. Без малого сто лет правил он нами, окаянными, и ни разу не повелел казнить смертью ни единого подданного своего, пусть даже в чём и повинного».

Летописец приостановился и сменил перо. За низким оконцем с вынутым по весне слюдяным переплётом рычала, клокоча, аки пёс цепной, порожистая мутная Сволочь. И точно так же рычала она за другим оконцем, прорубленным в противоположной стене избушки.

«Лишь единожды закрыл добрый царь сердце своё для милости, приказав изгнать преступного купца Мизгиря ради злодеяния, воистину ужасного. А что сказывают, будто того купца утопили по велению царскому в Мизгирь-озере, есть бессмысленная и злобная ложь, врагами распущенная.

Волхвам же, ему неподвластным, – продолжал летописец, – внушал блаженный царь неустанно и кротко, что негоже столь часто низвергать в преисподнюю живых людей, ибо неугодны ясному солнышку жертвы человеческие. Зрячей, рыскучею мыслью оглядев окрестные царства, войною живущие, возлюбил добрый царь Берендей мир и покой. Не слыхано было при нём ни грома сабельного о шеломы железные, ни стонов народных, ни плача жён на высоких стенах».

Тут летописец призадумался. Беда с этим похвальным словом. Всеволок, положим, одобрит, а вот Столпосвят… Не понять Столпосвята. То славит батюшку своего Берендея, а то честит на все корки… Летописец вздохнул, поглядел в одно оконце, в другое. Сволочанский берег был ближе, зато со стороны теплынского намыло долгую отмель – чуть ли не до самого островка, на котором ютилась ветхая избёнка… Вот и гадай, к кому угодишь: к Всеволоку али к Столпосвяту! И угораздило же усопшего царя-батюшку поместить летописца в самую серёдку земли берендейской, чтобы, значит, известия со всех сторон легче было получать!

Летописец сердито ткнул гусиным пером в медную чернильницу и вновь склонился над пергаментом.

«Более же всего, – выводил он, стиснув зубы, – дивился царь Берендей живописанию красот земных. Бывало, что и сам, взявши кисть, садился на позолоченный стулец да писал на теремных столбах красками турьи ноги, простецами за коровьи почитаемые. С народом был ласков, челобитьица от обиженных принимал сам, на бояр сие не возлагая. И за добродетели его подарило светлое и тресветлое солнышко царя нашего батюшку предолгим веком».

Летописец крякнул и, не стерпев, полез под стол за сулеёю доброго вина. Предстояло самое сложное.

«На излёте светлых дней своих, – всё медленнее выводил он, спрятав винцо и обмахнув усишки, – весьма огорчён был царь раздорами…»

Подумав, взял ножичек, выскоблил слово «раздорами», вписал «неурядицами».

«…неурядицами сыновей своих, учинивших лютую сечу на речке Сволочи…»

Ой нет… Про сечу лучше не надо. Битву-то на речке Сволочи Столпосвят со Всеволоком, не поделивши царства, учинили уже после Берендеевой кончины, причём о кончине той ни народу не сказали, ни в свитки не велели вносить… Летописец убрал упоминание о сече и в тоске погрыз перо. Вот ведь закавыка-то! Как же время-то обозначить? Помер месяц назад, а курган над ним лишь вчера воздвигли… А, ладно!

«На излёте светлых дней своих узрел государь в небе грозное знамение, усобицы предвещавшее. Удручённый, взошёл он в свою опочивальню, и се отлетела душа его в Правь. На радость… – Тут летописца прошибла испарина. Снова сличил расстояние до теплынского и до сволочанского берегов, поджал губы, клюнул пером в чернильницу и решительно закончил: – На радость тем, коим предстоящая смута была на выгоду».

* * *

В те самые дни возникло на Мизгирь-озере ещё одно видение. И хотя выглядело оно столь же дивно, как два солнышка в небе или, скажем, плывущие с верховьев брёвна, но причина его была на сей раз более или менее ясна. На смутно зримом сволочанском берегу тучею клубился работный люд. Ежели не лгали ясны глазыньки, вбивали там в превеликом множестве сваи и спешно громоздили каменный причал. Такая заваривалась суматоха, что поглядишь – да и руки врозь!

Встревоженные теплынцы вот уже который день только об этом и перешёптывались. Толковали с уха на ухо, а слышно было с угла на угол. Гудом гудела рыночная площадь. В самом деле, на кой ляд мог понадобиться сволочанам причал на Мизгирь-озере, да ещё и каменный? Ежели мыслят они перехватить у теплынцев торговлю с варягами, то она давно уж перехвачена. Речка-то Варяжка, из Мизгирь-озера изливающаяся, только по сволочанской земле и течёт. А с греками торговлишку так и так не переймёшь, хоть строй причал, хоть не строй… В одном все были согласны: опять этот Всеволок, стяжательством прославленный, затевает какие-то козни.

– Пода-айте, люди добрые, увечному воину, кровушку за вас проливавшему на речке Сволочи… – уныло да жалостливо выводил слободской нищий Телешко. – Плечико пронизано, головушка испроломлена…

Подавали мало и не потому, что Телешка в тот день на речке Сволочи заведомо не было, да и быть не могло, а так – по скудости да по художеству своему.

Возле мучного ряда, ныне сплошь занятого варягами, звенели и ныли струны слепого гусляра Бачилы. Надрывая сердца, пел гусляр о роковом поединке преклонного годами воеводы Полкана Удатого с дерзким сволочанским богатырём Ахтаком:

– Копьями столкнулись – копья извернулись… Саблями махнулись – сабли выщербились…

Старый дед Пихто Твердятич остановился послушать. Короткую нищенскую клюку он сменил на высокий приличный возрасту посох, и хотя припадал на ножку по-прежнему, однако делал это теперь степенно, с важностью.

Потосковав о внуке, заступившем когда-то путь бесчисленной вражьей рати, а сейчас неведомо где обретающемся, положил дед, кряхтя, перед гусляром оббитую берендейку и похромал дальше.

Бирючи на торгу не появлялись. Царские-то, понятно, отошли к Всеволоку, а своих Столпосвят, видать, ещё не назначил. Но стоило об этом старому Пихто Твердятичу подумать, как над толпой воздвиглась шапка на высоком шесте и чья-то лужёная глотка играючи перекрыла людской гомон:

На страницу:
15 из 19