
Полная версия
Бабушка русского флота. Дым Полтавы

Антон Антонов
Бабушка русского флота. Дым Полтавы
Бабушка русского флота. Дым Полтавы
Глава 1: Крещение и Дар (Херсонес, 988 г.)
Дым кадильный вился к сводам Святого храма. Воздух дрожал от торжественного пения. Владимир Святославич, великий князь Киевский, стоял на коленях у алтаря, чувствуя прохладу святой воды на челе – печать Крещения. Рядом сияла красотой царевна Анна. Ликовал народ Херсонеса, но истинное чудо ждало в тишине.
Прохлада святой воды на его челе казалась не просто влагой, а печатью, вжигаемой в саму душу. Жгучей и очищающей. Рядом, окутанная золотым сиянием лампад, сияла неземной красотой царевна Анна. Ликование Херсонеса било волной через толстые стены, гулкое, как прибой. Но Владимир уже чувствовал: истинное чудо, ради которого он шел сюда мечом и хитростью, ждало не здесь, не в этом ликующем шуме, а в тишине. В тишине, что глубже любого крика.
После венчания, когда ликование смолкло, и даже ветер с моря стих, как бы в благоговейном ожидании, епископ города Феофил, седой и проницательный, легким жестом подозвал князя. Взгляд его был сосредоточен, почти строг, но в глубине темных глаз горел огонь знания.
– Следуй за мной, раб Божий Василий.
Тени уже сгущались в узких улочках Херсонеса, когда епископ Феофил, седой как лунь, но с глазами юноши – острыми и проницательными, – коснулся рукава Владимира. Молчание старца было красноречивее слов. Минуя празднующую толпу, они скользнули в боковой притвор, затем в потаенную дверь, замаскированную под фреску со Святым Георгием. Вниз, по крутым, стертым ступеням, великим князем Киевским водил старик-епископ, державший перед собой крошечную лампаду. Ее пламя метало по сырым стенам кривые тени, будто древние руны. Воздух стал тяжелым, пахнущим землей, камнем и вековой пылью.
Они спустились в потаенную крипту под алтарем, туда, где не ступала нога неверного. Каменные ступени были влажны и прохладны, как сама древность. Свет лампад дрожал, отражаясь в слезах масла на стенах. И там, в тишине, которую нарушал лишь их шаг, Владимир увидел: на алом покрывале, словно на жертвеннике, покоились три предмета.
Низкий сводчатый потолок, каменный пол. И – свет. Несколько лампадок горели перед нишей, затянутой темно-бордовой парчой. На парче лежали Три Предмета. Не золото и не самоцветы, перед которыми преклонялся язычник Владимир. Нечто иное. Непостижимое.
Штурвал Времени. Колокол Ветра. Якорь Воды.
Они не были просто изделиями мастеровых. Их облик говорил: они древнее этого храма, древнее самого города. Божественное и чуждое – оба эти начала сплелись в них.
Феофил не молчал:
– Сии не просто реликвии, княже, – голос его звучал как звон древнего колокола. – А Дар Византии новой Сестре во Христе – Святой Руси. Созданы они в века гонений, когда истина укрывалась в подземных скитах, а мудрецы плели знания в тайных братствах. Сила их – в Удержании. Удержании Веры от ересей, Земли от врагов, Стихий от Хаоса.
Он подошел к Штурвалу и положил ладонь на древесину.
– Хранила их Царьградская Церковь, но духом прозрели мы: истинное их место – с тобой, крестителем народа нового, на Севере. Неси их не как трофей, но как благословение. Щит для грядущего Царства Православия.
Владимир подошел. Он коснулся Штурвала – и сердце его будто нырнуло в водоворот видений. Он увидел корабли, несущиеся сквозь тьму и свет, услышал крики сражений и молитвы в бурю. Древесина была теплой, как ладонь отца, медь – прохладной, как меч на заре. Внезапно в голове раздался зов – не голос, но ощущение: Время – не река, но штурвал, и держать его должен достойный.
Он отпрянул, вдохнув резко.
– Что ты сделал со мной? – выдохнул он.
– Я – лишь проводник. Это артефакты древней воли, княже. Они не служат человеку – но избирают. Их нести может не всякий.
Колокол Ветра отзовался едва слышным звоном. Он самозвучно закачался, как если бы услышал грядущее.
– Кто выкопал их? – спросил Владимир, все ещё не отрывая взгляда от сияния Якоря.
– Не люди. Не совсем. Их приносили сквозь века те, кто знал и хранил. Молча. В мантиях и в перьях. Некоторые – не дожили до дня, когда ты примешь их.
Феофил замолчал. Потом добавил:
– Одно знай: в день, когда они вновь соединятся в нужных руках, начнётся Последняя Навигация. Но до той поры… ты лишь первый их хранитель.
Владимир опустил голову. И впервые в жизни не почувствовал триумфа – только тишину, пронизанную чем-то огромным. Будто всё море поднялось и смотрит на него снизу вверх. И его долг – не утонуть.
Глава 2: Путь на Север
Ладьи князя, тяжелые от византийского золота, священных книг в окладах и незримого груза трех Даров тянулись вверх по весеннему Днепру, рассекая воды, что несли в себе древнюю память степей, болот и вековых сосен. Весна вступала в права: на склонах лежали проталины, как заплаты на старой шубе, воздух звенел от криков первых возвратившихся журавлей. Но на душе у Владимира было не по-весеннему. Тревога, тяжелая и холодная, как тот Якорь Воды, что покоился в трюме его ладьи под усиленной стражей верных христиан – дружинников, крестившихся вместе с ним в Херсонесе, – грызла его изнутри.
Три артефакта, укрытые в его ладье под охраной верных христиан из дружины, будто пульсировали. Тихо. Неуловимо. Они дышали в своем укрытии. Нет, не звуком, не светом – тихим, нездешним гулом, который Владимир ощущал скорее костями, чем ушами. Пульсацией, идущей сквозь дубовые доски палубы. Но князь, крещённый, теперь чувствовал это нутром – как если бы сам воздух вибрировал рядом с ними. Особенно Колокол Ветра – он тянул руку к нему всё чаще, ощущая ту самую тяжесть, в которой не было железа, но было Предназначение.
Князь часто спускался в полумрак трюма, приказывал открыть окованный железом ларь. Брал в руки холодный, невероятно плотный металл цвета грозовой тучи. Тяжесть его была физическим воплощением грядущих бурь – ратных, политических, духовных, – которые ему, Владимиру, предстояло усмирить на этой необъятной, дикой земле. «Как удержать?» – мысль билась, как рыба в сетях. «Как сделать Русь не просто крещеной, но крепкой в вере, как кремень, и сильной в духе, как дуб вековой?» Дары были ключом, выкованным небесными кузнецами. Но где же замок? Где то священное место, та точка на теле Земли, где их сила сольется с соками Русской земли, как дождь с пашней, даруя невиданную крепость?
– Тяжел он, – заметил как-то старший кормчий, глядя, как князь держит Колокол, словно младенца. – Но не звонит.
– Его звон – не для ушей, – тихо ответил Владимир. – А для сердец.
Они миновали пороги, где дружинники, с молитвой и натугой, тянули суда волоком, и каждый камень там был как испытание на веру. Ладьи ползли, как змеи по скалам, в дыму от натёртых ладоней и солёном поту. Грохот воды, ревущей меж скал, заглушал все. Ладьи вытаскивали на берег, подкладывали бревна-катки. Дружинники, обливаясь потом, напрягая жилы, впрягались в канаты, тянули суда по скользкой глине. Крестились, глядя на бешеные стремнины: «Помилуй, Господи!» Владимир стоял на берегу, смотрел на дикие, поросшие непроходимым лесом берега. Там, в зеленой мгле, таилась вечная угроза – печенеги. Быстрые, как волки, беспощадные. Лес шептал тысячами голосов, и в шепоте этом князю чудились не птицы, а насмешливые голоса старых богов, которых он низверг. Хаос. Он был везде. В стремнинах порогов, в дремучих лесах, в душах людей, еще не понявших новой веры. Дары должны стать щитом. Но где поставить этот щит? Вопрос висел в воздухе, как невидимая гиря.
«Как удержать сию землю? Как сделать её не просто крещёной, но крепкой в вере и сильной в духе?» – размышлял он. – «Дары Херсонеса – ключ. Но где замок? Где замочная скважина самой судьбы Руси?»
Однажды ночью, когда флотилия стояла на якорях у низкого, лесистого берега, Владимир не смог уснуть. Тревога сжала сердце ледяными пальцами. Он вышел из тесной каюты-навеса на нос ладьи. Ночь была тихой и глубокой. Луна, тонкий серп, тонула в легкой дымке. Темная вода Днепра лишь чуть шевелилась, отражая редкие звезды. Тишину нарушал лишь мерный плеск волны о борт да одинокий крик ночной птицы где-то в черной чаще – то ли совы, то ли филина. Звук был таким отчетливым, таким пронзительно-одиноким, что Владимиру вдруг стало не по себе. Он почувствовал себя таким же одиноким в этой необъятной новой ноше – вере, державе, дарах. Как тот филин в ночном лесу.
И вдруг – звон. Едва слышный, хрупкий, как если бы стеклянная звезда треснула в сердце мира. Владимир вздрогнул.
Это был Штурвал Времени. Он издал этот странный звон – и в то же мгновение Владимир почувствовал удар в груди. Не боль, но импульс. Толчок. Как если бы невидимая рука ткнула в сердце и указала: Сюда.
Он медленно повернулся и всмотрелся в тьму, где сходились реки и горизонты. Его взгляд невольно лёг на восток. Туда, где в чреве будущего спал Дон. Туда, где впадали бесчисленные реки в ещё безымянный мир.
И среди мрака леса, между ветвей, ему померещился свет. Сначала – как блуждающий огонёк. Потом – как колонна тумана, подсвеченная луной. И в этом свете – силуэт: будто ладья плывёт по воздуху. Не сказочная – настоящая. Гружённая, как его. Только в ней не было людей. Только предметы. И один из них – сиял холодным серебром: Якорь Воды.
Он моргнул – и видение исчезло.
Но ощущение осталось. Навязчивое, как зов крови. Как тихое, но непреложное "иди".
Необъяснимое, но непреложное, как восход солнца. Как приказ крови. Там. Там! Устье реки Воронеж. Там – ключ к замку. Там – место силы. Там суждено обрести покой и смысл Дарам Херсонеса. Там будет заложен щит Руси на юге.
Он стоял, все еще сжимая руку на груди, где эхом отдавался тот странный толчок. Сердце колотилось, выбивая дробь неведомого похода. Тревога не ушла. Она превратилась. Из гнетущей неизвестности – в острую, режущую как нож, решимость. Путь указан. Сомнения отброшены.
Когда первые лучи рассвета позолотили мачты и разогнали ночную сырость, Владимир вышел к кормчим. Лицо его было спокойно, но глаза горели тем самым стальным огнем, который знали все его воины – огнем перед битвой.
«Греби! – голос его прозвучал тихо, но так, что услышали все на ближних ладьях. Он поднял руку, руку повелителя и пророка, и указал вниз по течению, туда, где Днепр отдавал свои воды притокам, ведущим на юго-восток. – Курс – на устье Воронежа! Вперед!»
Кормчие переглянулись. Устье Воронежа? Глушь, дикое поле, печенежья сторона… Но вопросы замерли на устах. Воля князя была законом, а в глазах его светилось нечто, сильнее любого приказа – непоколебимая уверенность вождя, которому открылась воля Небес. Весла ударили по воде, ладьи повернули носы навстречу незнаемому зову, в сердце будущей Руси.
Глава 3: Видение на Меловом Холме (Устье Воронежа, 989 г.)
Ладьи князя причалили к берегу, словно нехотя. Место было диким. Высокий, обрывистый берег реки Воронеж, ослепительно белый от меловых обнажений, нависал над темной водой. Над ним господствовал холм – настоящая сторожевая вышка природы, поднимавшаяся над слиянием тихого, почти незаметного здесь Воронежа и величавого, широкого Дона. С его вершины открывалась панорама, от которой захватывало дух и леденило кровь: на юг – бескрайняя, серебристо-зеленая от ковыля Дикая Степь, сливающаяся с горизонтом; на север – стеной стояли дремучие, нехоженые леса, темные даже под весенним солнцем. Ни жилья, ни пашни, ни дыма костра. Только ветер гулял в ковыле да шумел в вершинах сосен.
«Пустошь…» – пробормотал кто-то из дружинников, вытирая пот со лба после тяжкой гребли. «Князь, печенеги тут как у себя дома…» – добавил другой, озираясь с опаской.
Владимир не слушал. Его влекло вверх. Он оттолкнул протянутую руку оруженосца и стал подниматься по крутому меловому склону (будущие Дивы горы!), цепляясь за корни чахлых березок и острые выступы породы. Дышалось тяжело, мел крошился под сапогами, осыпаясь белой пылью. Но с каждым шагом воздух становился чище, звонче, наполняя легкие какой-то особой, хрустальной свежестью. Шум голосов внизу затихал, оставались лишь шелест травы под ногами да пение жаворонка где-то высоко-высоко.
И вот он – вершина. Владимир выпрямился, смахнул пот со лба, и мир раскрылся перед ним во всей своей грозной красе и необъятности. Солнце, огромное и багряное, клонилось к западу, заливая золотом и киноварью воды Дона, превращая Воронеж в узкую, сверкающую змейку, а степь – в море расплавленного металла. Белые меловые скалы светились изнутри розовым светом. Было тихо и величественно. Пусто? Да. Но Владимир почувствовал не пустоту, а потенциал. Как чистый холст. Как тишину перед гимном.
Он закрыл глаза на миг, вдыхая этот воздух, впитывая эту тишину. И когда открыл их снова… мир изменился.
Реки ожили: Вместо пустынных берегов Воронежа кипела гигантская стройка. Тысячи, десятки тысяч людей – мужиков в потных рубахах, мастеровых в кожанках – рубили вековой лес. Звон топоров и скрежет пил стоял в воздухе сплошным гулом, как рой гигантских шершней. По берегу тянулись грандиозные верфи – леса из бревен выше самого высокого дуба, скелеты кораблей, похожих на спящих драконов. Едкий, терпкий запах смолы и свежей стружки смешивался с соленым дыханием ветра, дующим с невидимого моря. Крики бригадиров, скрип блоков, грохот падающих бревен – все слилось в единый гимн созидания.
Воды закипели: По Дону и Воронежу плыли не утлые струги его дружины, а стальные чудовища. Корабли с высоченными мачтами, увенчанными сложными снастями, с рядами черных, зияющих жерл пушек на могучих бортах. Их паруса, тугие от ветра, были огромны, как крылья мифических птиц. И на каждом корме, на каждом флаге, гордо реял лазоревый Андреевский крест – знак не просто флота, но державной мощи и апостольского благословения. Армада! Флот, равного которому не знали ни византийцы, ни варяги! Флот, способный перевернуть судьбу мира!
Воздух наполнился звоном и грохотом: Над всей этой грандиозной панорамой будущего, над верфями и кораблями, витал чистый, мощный, всепроникающий звон. Он исходил не с колокольни, а словно из самого неба. Звон Колокола Ветра. Он не просто звонил – он рассеивал. Далеко на юго-западе, над огромным, дымящимся полем, клубился едкий, желто-серый туман, скрывающий движение войск, заглушающий команды. И чистый звон Колокола врезался в эту ядовитую пелену, как клинок. Туман рвался, таял, открывая стройные ряды русских полков под знаменами с ликами святых, идущих в атаку на смятенного врага. Звон нес ясность – тактическую, зоркую. Звон нес волю – несгибаемую, победоносную. Это был глас самого неба на стороне Руси.
И тогда Голос. Не звучавший в ушах, не сотрясавший барабанные перепонки. Он возник в самой сердцевине души Владимира, как внезапное, полное озарение. Не словами, а потоком чистого знания и безоговорочного приказа:
«ЗДЕСЬ! Здесь, на сем холме и у сих вод, воздвигнется нерушимый щит Руси на Юге! Здесь, из смолы, пота и стали, родится мощь флота ее, оплот грядущей империи! Здесь Дары Херсонеса – Ключ, Глас и Страж – обретут свою истинную силу! Силу защищать сие Древо Государства Российского от бурь века сего и века грядущего! Не медли, Владимире! Закладывай краеугольный камень их вечного служения на сем месте!»
Видение растаяло. Багряное солнце снова касалось горизонта над реальной, пустынной степью. Грохот верфей и пушек сменился шелестом ковыля. Запах смолы уступил место аромату полыни и нагретого мела. Но Владимир стоял на вершине холма, преображенный. Тревога, сомнения, тяжесть – все испарилось. На душе наступила кристальная ясность и непоколебимая, как скала, уверенность. Глаза его горели огнем пророка и решимостью строителя империй.
Он обвел взглядом реальные берега Воронежа и Дона, пустынные, но теперь освященные видением. «Пустошь? – мысленно усмехнулся он словам дружинника. – Нет. Это колыбель. Колыбель будущего величия России. И я, Владимир, креститель Руси, заложу здесь ее первый камень – не из мела, а из силы и воли.»
Он повернулся к ожидавшим внизу людям. Его фигура на фоне закатного неба казалась огромной, монументальной. Рука поднялась, указывая не просто на реку, а в будущее.
«Готовить ладью! – его голос, мощный и властный, покатился вниз с холма. – Завтра на рассвете – великое дело!»
Глава 4 Закладка Краеугольного Камня
Слияние Воронежа и Дона, лето 989 года от Рождества Христова
Рассвет разгорался над землёй, как благословение. Первые лучи пробивали лёгкую дымку над Доном, озаряя леса, склоны, и тёмные воды, спешащие к великому устью. Воздух был насыщен влагой, тревогой и предчувствием. Всё вокруг будто затаилось, ожидая. Князь Владимир стоял на корме ладьи, опираясь на посох, и вглядывался в слияние рек – в то место, где Воронеж вливался в Дон, неся в его течение холодную силу северной земли. Его глаза были ясны и неподвижны. В эту зарю он был не просто правителем – он был залогом времени, слепком грядущего, живым камнем в основании того, что должно было вырасти за века.
Три Дара лежали у его ног, окутанные простыми покрывалами. Каждый – плод Херсонеса, плод покаяния и прозрения. Не случайно он привёз их сюда. Ибо здесь, в этом тихом и ещё не наречённом месте, должно было начаться великое.
Он первым вызвал Гаврилу. Не знатнейшего, не родовитейшего – но того, в ком плыл особый ток: неподкупная верность, ясный ум, кроткая, но несгибаемая воля. Гаврила шагнул вперёд, крепкий, плечистый, с чуть нахмуренным лбом, как у плотника, глядящего в дерево перед резом.
– Ты, – сказал князь, – станешь началом.
Он поднял один из покрытых артефактов – Штурвал. Тяжёлый, словно выточенный из самой памяти мира, с блеском тёплой меди и запахом смолы кипарисовой.
– Сей Ключ не для славы моей, а для грядущих врат. Его не сберечь в замке, не скрыть в храме – только в верности рода. Возьми его, и храни – ты, и твои дети, и их потомки до скончания времён. Передай лишь тому, кто будет любить землю сию, как ты. Кому неведом страх перед временем. И в час великой нужды Ключ сам укажет достойного.
Гаврила не ответил – только поклонился, как плотник дереву перед первым ударом топора, и бережно взял Штурвал. И было в том касании что-то сокровенное, как если бы древо само узнало мастера. Он скрылся с отрядом в тени леса – и тайна рода Кузнецовых пошла с ним, в глубину веков.
Владимир долго смотрел ему вслед. Потом снова повернулся к рекам. Над горизонтом белели меловые горы, похожие на свечи, поставленные на алтарь. Туда он повел вторую ладью, где под покрывалом покоился Колокол.
Его литая плоть была покрыта письменами, которые не расшифровал бы ни один книжник. В их витках слышался шум небесного ветра, голос пророков, шепот грядущих бурь. Князь прикоснулся к нему – и ладонь отозвалась дрожью.
– Там, – указал он, – где горы касаются неба, найдёт он покой. Пусть звонит не в будни, не в радость, но в час великой тьмы. Пусть его голос рассечёт морок, пронзит небо, поведёт наши рати через бури и мрак. Пусть станет он не просто звоном – а молитвой самой земли.
Они высадились у подножия гор, в месте, где пещеры уже дышали вечностью. К ним вышел отшельник – худой, белобородый, словно вырубленный из той же меловой стены. Он ничего не сказал. Только взял Колокол, приложил к нему лоб – и повёл князя в глубь, туда, где дыхание мира становилось эхом.
Там, в тишине, Колокол был водружён. Первый его удар не был громом – он был тенью звука, прикосновением. Но от этого лёгкого тона по меловым стенам побежала волна, будто сама гора вздохнула. И осела в колыбели вечности.
Князь молча приложил руку к скале, как благословляя. А затем – вернулся на ладью. Осталось главное.
Молитвенный хор сопровождал его, когда ладья вновь вошла в центр водоворота. Здесь, где воды сходились в обруч, было тревожно и велико. Солнце уже поднялось, но здесь – в омуте – оставалась тень. Он поднял Якорь.
Тот был чёрен, как ночь, и холоден, как льды северного моря. Ни один узор не украшал его, но каждый изгиб, каждая черта говорила о силе. Не кузнец ковал его – время и сама стихия.
– Ты, – сказал Владимир, – краеугольный камень. Не для храма – для реки. Не для гордости – для оплота. Храни воды, смири бурю, охрани путь. Не будь утесом – будь корнем. Да станет Воронеж-град, как ты – в глубине, но вечный.
Он перекрестил Якорь. И с молитвой – бросил в воду.
Он погружался медленно. Словно не хотел покидать этот мир. Воины замерли. Даже ветер стих. И в тот миг, когда металл скрылся в темноте, произошло чудо.
Из глубины, точно из самой чревы земли, вспыхнуло мягкое голубовато-белое сияние. Оно разлилось под водой, словно крест из света, коснулось днища ладьи, окрасило волны. Круги, идеальные, пошли к берегам – ровные, как дыхание Неба. И над всем этим – тишина, натянутая, как струна.
Воины пали на колени. Это было знамение. Место силы было освящено.
Князь стоял недвижим. Он знал: заложен невидимый, но нерушимый фундамент. Здесь поднимется город. Здесь восстанет флот. Здесь, в сердце России, сойдутся три Дара Херсонеса – каждый в своём времени, каждый в своей тайне.
Штурвал Времени – в крови и чести рода.
Глас Небесный – в глубинах меловой молитвы.
Якорь – в самой стихии, скованный с её гневом и тишиной.
И когда Владимир уже отворачивал ладью обратно к Киеву, внезапный порыв ветра налетел с реки, холодный, чужой, как дыхание иных миров. И в нём, на самой грани слышимости, шепот – не голос, но мысль:
«Храни… Жди… Тьма близко…»
Князь вздрогнул, но не дрогнул. Его лицо осталось спокойным. Он сделал всё, что должен. Остальное – впереди. Остальное – за теми, кто придёт после.
Глава 5 Там, где кончается век
«Время – не прямая. Это море. А я умею плавать.»
– из личного дневника Валерии Ильиничны
Лунный свет скользил по полу её комнаты, как призрачная вода. Висевшая занавеска едва колыхалась от тёплого сквозняка, разливая по комнате серебристое сияние. Было утро – позднее, осеннее, хрупкое. В такие часы даже время, казалось, дышит медленнее. Всё замирает, слушает. Готовится.
За окном листья шептались между собой, перебрасываясь ветром, будто древними заклинаниями. Их шелест тревожил. Как в сказке накануне великой развязки.
Валерия сидела в кресле у письменного стола. Невысокая, собранная, с той усталой грацией, что появляется у тех, кто уже видел невозможное – и вернулся. Её взгляд был обращён не на экран компьютера и не на чашку остывшего кофе, а на штурвал.
Он лежал в центре стола, как сердце другого мира. Искусная инкрустация меди и латуни, затейливая резьба, лёгкий отблеск – будто артефакт из сказки или сна. Но Валерия знала: это не иллюзия. Это якорь и парус, ключ и компас, упрямый пульс временного пространства.
На его ободе – гравировка.
TEMPUS DOMINARE.
Повелевай временем.
Пальцы легли на эту надпись. В груди кольнуло. Пространство будто вздохнуло.
И тут же – образы. Петербург. Каменная набережная в утренней дымке. Пётр, молчаливый и гигантский. Резкий запах чернил. Скрип пера по карте. Крики на верфи. Всё это – не прошлое. Это опыт. Это долг.
«Ты ведь знала, что это не конец», – сказала она себе вслух.
Её голос, обычно чёткий и волевой, теперь звучал мягче. Она встала. Медленно, по-военному точно, начала собирать снаряжение.
Шкаф открылся с характерным щелчком. Там – всё готово.
Сумка: армейская, потёртая, проверенная временем. В каждое отделение ложился не просто предмет – часть стратегии: антисептики и антибиотики, астролябия и телескоп, планшет, автономный навигатор, радиостанция. Даже простой фляжкой воды она не пренебрегла. Всё должно быть на месте. Там, куда она направлялась, не было права на ошибку.
На столе остался только дневник. Её второй штурвал. Открытая последняя страница…
Раньше она была пустой. Теперь на ней – строки, которых она не писала.
«Если вернёшься – найди меня в 1709-м под Полтавой.
Шведы идут на юг.
Россия в опасности.
– Пётр.»
Она не улыбнулась. Но глаза её потеплели.
– Значит, ты всё-таки веришь, что я приду… – прошептала она.
Пальцы её прошли по чернилам. Они были сухими, но свежими. Почерк – властный, стремительный, узнаваемый. Это не иллюзия. Не игра памяти. Это вызов. И приглашение.
Она закрыла дневник и вложила его в сумку. Проверила ремни. В последний раз окинула взглядом комнату. Здесь было всё, что составляло её жизнь: книги, архивы, старинная карта Воронежа, репродукции морских сражений, дипломы, фотография матери…
Анна Михайловна.
Образ её пронёсся сквозь разум, как птица над водой. Где ты теперь, мама? Что случилось с тобой на том вылете?..