Полная версия
Академия
Еще только проснувшись, Варфоломей услышал чей-то робкий звонок в дверь.
– Николай, – вежливо представился явившийся, несмело как-то, совсем без вчерашней пьяной лихости топчась у порога. – Ну, как ты? Оклемался? Считай, что ты вчера заново, во второй раз родился. Мы уж думали, все, хана, кончился мужик. Но ты, видать, живучий. Ты, как я понимаю, один живешь. Может, чего купить, принести надо, так ты скажи, не стесняйся. Я тут это… – он смущенно скомкал свою речь и поставил на столик в прихожей пакет молока. – Ну, бывай, поправляйся…
Лишь высокая температура и слабость, растекавшаяся по всему телу, помешали Варфоломею рассыпаться в благодарностях. Он и впрямь был растроган, но сумел произнести только: «Спасибо».
– Ладно, чего уж там. Ну, пока, – все так же смущенно пробормотал Николай и, неловко пятясь, скрылся за дверью.
«Потом… – глядя на пакет молока, сказал сам себе Варфоломей, мысли с трудом ворочались в его голове. – Потом я обязательно отблагодарю этого отзывчивого человека. Какое счастье, что не перевелись пока у нас такие люди, – растроганно думал он. – А пока, – уже вслух произнес он, – я должен вскипятить это молоко и выпить».
Все его тело опять начал сковывать противный озноб.
«Скорее, скорее в кровать. Вот только согреюсь и тогда обязательно попью молока».
Похоже, он уже начинал разговаривать с самим собой так, как обычно говорят с малыми, непонятливыми детьми.
Шаркающей походкой он добрался до кровати, лег и стал судорожно натягивать на себя одеяло, стараясь тщательно подоткнуть его под себя со всех сторон. Никак не мог он отделаться от ощущения, будто холод все равно просачивается к его телу.
«А мама не так уж и не права: был бы я женат, было бы кому за мной ухаживать, – неожиданно пришла ему в голову странная мысль. – И что верно, то верно: вечно я попадаю в какие-то дурацкие истории…»
Едва согревшись, он тут же провалился в забытье. Время от времени он, мокрый, в холодной испарине, пробуждался, открывал глаза, и всякий раз его взгляд, казалось, сталкивался с чьим-то усталым, грустным взглядом. Варфоломей тщетно пытался сфокусировать свое внимание, чтобы понять, кто же это так пристально смотрит на него. Ему это никак не удавалось, и он уже начал испытывать раздражение, как вдруг увидел какого-то худощавого человека, сидевшего с краю кровати, рядом с ним. Возраст его Варфоломей затруднился бы определить: лицо его, вроде бы молодое, вместе с тем было помечено тенью старости и усталости. Человек, казалось, смотрел на Варфоломея с глубокой жалостью и сочувствием. Печаль и озабоченность читались на его лице. Что-то знакомое улавливал Варфоломей в его внешности, где-то он уже видел этого человека раньше.
«Но где? И кто это? – напряженно пытался сообразить Варфоломей. – Может, один из мужиков, спасших меня? Господи, а я-то и сказать ничего не могу. Языком шевельнуть не в состоянии. Сил нет. Еще подумает, что я неблагодарная скотина! Как его хоть зовут-то? Хоть бы слово выдавить из себя!»
– Ты кто? – пересохшими губами наконец с трудом прошептал Варфоломей и сам поразился своему беззвучному, словно бы шелестящему голосу.
– Петрович я. Ты, внучок, так что поправляйся. Я тут пригляжу пока за тобой, – тоже почти беззвучно отозвался странный гость.
Глава третья
«У хорошей хозяйки, дочка, что бы там ни случилось, а к Пасхе изба должна быть прибрана, и кулич должен стоять на столе», – вспомнила Марьяна поучения своей покойной мамы.
– Ой, мама, мама, где же ты? – прошептала про себя Марьяна, доставая из печи горячий, пахнущий сдобой кулич.
Как истинную драгоценность, она поставила его на стол и сама тоскливо притулилась с краю. Без мамы и праздник не праздник.
«Мама, мама, где же ты теперь? Все твои дети – птицы перелетные – разлетелись кто куда, одна я осталась. Одна, – с печалью думала Марьяна, не отводя глаз от своего кулича, который напоминал ей о прежней жизни. – Никому я больше не нужна, и кулич-то мне разделить не с кем… А как раньше-то хорошо было!» – она даже мечтательно прикрыла глаза.
Дед еще загодя уходил на всенощную, а возвращался уже утром, когда вся изба уже пахла свежими куличами и в воздухе плавал совершенно особый, светлый запах Пасхи. Как было красиво, тепло уютно!
«Наверное, так всегда бывает в ранней юности, когда жизнь еще не омрачена невзгодами. А, может быть, и впрямь жизнь тогда такая была – полная тепла и света. Не боялись мы тогда ничего. А сейчас даже в церковь ходить не хочется – боязно. Не по-людски все стало, черт знает, что творится, – при упоминании черта Марьяна сплюнула и торопливо перекрестилась.– Господи, прости меня…» – Она тяжело вздохнула и привычно обратила свой взгляд в угол, где висела старая уже, почерневшая от времени икона.
Богоматерь с иконы смотрела на нее с печальным укором. Так, бывало, смотрела на нее мама…
Вдруг в окно кто-то заскребся.
«Господи! – испуганно подумала Марьяна. – Кто же это в такое позднее время? Никак Клавдия? Ах, зараза, вечно ее черти носят!»
– Че надо-то? – не слишком вежливо встретила она нежданную гостью.
– Ох, Марьянка! В избу-то пусти, че я тебе скажу! Ни в жизнь не поверишь!
– Чего не поверишь-то! Не пугай. И без тебя пуганые. Уже всему, кажись, чему и верить нельзя, поверили.
Марьяна с Клавдией некогда были давними подругами. Еще девчонками бегали по деревне в ватаге босоногих ребят. Вместе гусей пасли, вместе по ягоды ходили. Все вместе. А теперь судьба развела их в разные стороны. Хотя на самом деле судьба эта обошлась с ними одинаково – обе теперь вдовы, обе несчастные. Только Марьяна несла свой крест терпеливо, с горьким достоинством, а Клавдия словно бы узду закусила – по мужикам бегает, с новыми этими комиссарами заигрывает. «Никак в активистки пробивается», – осуждающе судачили про нее бабы.
– Че надо-то, говори! – повторила Марьяна.
– Че надо, че надо! Ты сядь, да послушай, что я тебе скажу! – Клавдия с не в меру нарумяненными щеками, с подмалеванными бровями была похожа на большую яркую курицу. – Сядь, а то упадешь, как услышишь, чего скажу. Батюшку нашего арестовали!
– Как арестовали? Батюшку? Да за что? – Марьяна охнула и даже задохнулась от такого неожиданного известия. – Его-то за что? Отец Федор завсегда тихий был, смирный! Он и против власти никогда не шел. Говорил: всякая власть – от Бога. За что же его арестовали?
– За что, за что! Живешь ты, Марьянка, рядом, а ничего не знаешь. Говорят, белогвардейская контра он! – Новое это слово Клавдия проговорила с особым смаком. – Контра он и за это судить его будут всем селом. Да ты вот, чего расселась! Ишь, куличи напекла! Вот дура-то какая! Темный ты, я вижу, человек! Не было б меня, кто бы тебя предупредил. Глядишь, и тебя вместе с ним заарестуют, как несознательный элемент. Ну-ка, дура, убери свою пасху! Да икону, икону спрячь!
Клавдия взглянула на икону и словно бы встретившись с укоряющим взглядом, вдруг осеклась.
– Ну, я не знаю… Поступай, как хочешь. Мое дело – предупредить. Тут такое творится, такое творится… – говорила она вроде бы с ужасом и одновременно с воодушевлением – такой уж она была человек, что любой скандал воспринимала с радостью и любопытством.
– Да чего творится-то?! Скажи толком!
– А то и творится, – ответила ей Клавдия, удовлетворенно, с чувством собственного превосходства усаживаясь на лавку. – Отец-то Федор, батюшка наш, говорят, помогал контре белогвардейской. Вредительством занимался – вот чего. Ты вот уже заохала – батюшка, батюшка… А какой он батюшка, ежели вредитель, враг, как говорится, народа. А с врагами, сама знаешь, разговор короткий. Судить его завтра будут. А ты вот чего, иконку все-таки спрячь, а то ненароком кто увидит, нехорошо тебе будет. Я тебя, как старая твоя подруга, предупреждаю.
– Знаешь что, подруга старая, – вдруг с неожиданной резкостью произнесла Марьяна. – Ты мне свое слово сказала, я тебя послушала. А теперь иди. Или подобру, поздорову, голубка.
– Ну смотри, как знаешь, подруга, – обиженно передернула плечами Клавдия.
Она была явно разочарована. Клавдия привыкла, что в деревне к ней относились с почтительным страхом – как к человеку, всегда знающему нечто такое, чего еще не знают другие. Она ждала, что и Марьяна начнет испуганно ахать и причитать, но та смотрела на нее осуждающе и отчужденно, будто и впрямь не были они никогда подружками – не разлей вода.
Клавдия сердито выскочила из дома, только дверь хлопнула – наверняка, побежала разносить свои вести по другим избам.
Впрочем, Клавдия ошибалась, когда думала, что Марьяна не испытывает испуга. На самом деле, лишь дверь закрылась за этой балаболкой, страх охватил все существо Марьяны.
«Ой, что делать-то? Что делать? – бормотала она. – Никак беда?! Господи, кому молиться, кого просить? Батюшку-то за что? За какие грехи?»
По привычке Марьяна обратила глаза к иконе. С тех пор, как Марьяна осталась одна в этой избе, икона была ее единственной собеседницей.
– Господи, иже еси на небеси… – принялась она упрямыми губами повторять слова еще с детства известной ей молитвы. – Господи, избавь нас от супостата! Спаси батюшку! Ведь не справедливо это! Несправедливо! Господи, разве ты не видишь это? Почему терпишь?
Раньше никогда она не позволяла себе так разговаривать с Богом, но сейчас отчаяние захлестнуло ее.
Печальные глаза Богоматери глядели на нее так, словно вбирали в себя все Марьянино отчаяние, всю ее боль. Казалось, в глазах этих вдруг затеплилось сочувствие, будто и впрямь услышала она молитву Марьяны.
– Ну вот и хорошо, вот и ладно, – прошептала Марьяна, неожиданно ощутив, как ее охватывает чувство благостного успокоения.
Утро светлого пасхального воскресенья встретило людей радостными лучами апрельского солнца. Добралось солнце и до избы Марьяны. Марьяна зажмурилась, потом открыла глаза и на какое-то мгновение ей показалось, будто вновь все будет так хорошо, так славно, как бывало в детстве. Вот вернется сейчас дед со всенощной, и они всей семьей будут молиться, стоя на коленях перед божницей в красном углу. А потом станут делить просвирку, весело будут стукаться крашеными яйцами…
Ах, как хорошо помнились Марьяне эти прежние пасхальные дни! Взгляд ее снова обратился к иконе, и вдруг – словно некое откровение нашло на нее – она отчетливо поняла, что сейчас следует делать.
Она торопливо взяла икону, завернула ее быстренько в полотенце и спрятала под фартук. Засуетившись и даже толком не став запирать избу, Марьяна выскочила за калитку.
По деревенской улице односельчане молча тянулись к деревенской церкви. Но не было радостных улыбок, не было просветленных лиц, не было поцелуев, которыми обычно христосуются на Пасху, не было привычных возгласов: «Христос воскресе! – Воистину воскресе!»
Один только испуг затаился в глазах людей. С опаской поглядывали они друг на друга, словно одна нынешняя ночь наполнила деревню подозрительностью и страхом.
Церковь, к которой постепенно стягивался деревенский люд, когда-то строилась всей общиной. Это было давно. Старики рассказывали, что стройка тогда шла быстро, споро, словно некая высшая сила помогала строителям. И все, кто строил ее, казалось, ощущали себя причастными к небесной благодати, испытывали такое светлое душевное чувство, что церковь получилась праздничная, белая, радостная. «Как кулич, испеченный на Пасху», – говорили старухи.
Икона, спрятанная под фартуком, казалось, придавала Марьяне сил и уверенности, что сегодня, в этот светлый день, не может, не должно совершиться ничего страшного.
Люди несмело приблизились к запертым дверям церкви и замерли. Над толпой повисла тишина – такая тишина обычно бывает перед жестокой грозой, за мгновение до того, как обрушатся на землю ливень, гром и сверкающие молнии. «Как перед концом света», – подумала Марьяна.
Послышались тяжелые, решительные шаги, и к церкви подошли несколько красноармейцев с винтовками. Вместе с ними был и председатель колхоза. Он был странно оживлен, какое-то радостное возбуждение владело им, он, казалось, был преисполнен чувством собственной значительности и гордости оттого, что сейчас ему предстояло совершить некое важное и чрезвычайно ответственное дело, которое не каждому доверят.
– Товарищи! – громко обратился он к толпе. – Товарищи трудящиеся и односельчане! Сегодня мы сможем наконец распроститься с нашим проклятым прошлым. Поп, отец Федор, – это последний пережиток прошлого и враг трудового народа в нашем селе, и вам дано право самим судить его. Сейчас он предстанет перед вами, чтобы дать вам признания в своей позорной вредительской деятельности.
Речь председателя не была встречена ни одобрительными криками, ни аплодисментами. Народ молчал с унылой покорностью. Тогда председатель, махнув рукой, крикнул красноармейцам:
– Ну чего, открывайте, выводить будем!
Красноармейцы стали прикладами сбивать доски, которыми, видно, для пущей надежности, была заколочена дверь церкви.
Доски с треском рухнули на землю, в распахнувшуюся дверь первым торжественно вошел председатель, а за ним еще несколько его сподвижников.
Народ терпеливо, все с тем же унынием и покорностью ждал, что будет дальше.
«Да что же это, Господи! – шептала про себя Марьяна. – Господи, не дай совершиться злу! Спаси! Сохрани! Помоги, Господи!»
Через несколько мгновений на крыльце церкви, перед народом вновь появился председатель. Только вид у него теперь был явно растерянный.
Толпа молча взирала на него, а он только беззвучно шевелил губами, словно внезапно лишился речи. А потом вдруг выкрикнул хриплым голосом:
– Нет его там! Куда дели? Куда увели, куда спрятали, спрашиваю, гады?! Да за пособничество врагу народа, знаете, что будет?! Всех, всех под расстрел подведу!
Вся его важность, все недавнее радостное возбуждение куда-то улетучились.
Красноармейцы тоже были растеряны.
А вся толпа вдруг, как один человек, бухнулась на колени.
– Чудо! – раздался чей-то одинокий возглас. – Истинное чудо явил нам Господь!
– Чудо! Чудо! – прокатилось над толпой.
И верно – как мог человек исчезнуть из накрепко запертой и охраняемой церкви? Теперь уже никто не сомневался – без чуда, перед которым оказались бессильны и власть, и красноармейцы с их винтовками, тут не обошлось.
– Чудо, Господи! – прошептала Марьяна, уже совершенно безбоязненно доставая из-под фартука икону. С удивлением она увидела, что и у многих других односельчан, откуда ни возьмись, в руках появились иконы.
– Черт бы вас всех побрал! Темный народ! – только и пробормотал, сплюнув с досады, председатель. Он понимал, что исчезновение священника, не сулит ему лично ничего хорошего – ответ придется держать перед органами, а там церемониться не будут. С торопливой озабоченностью он покинул крыльцо церкви. За ним потянулись и его помощники.
Люди даже не обратили внимания на столь стремительное бегство начальства. Все по-прежнему стояли на коленях и молились.
Глава четвертая
«Это было чудо. Конечно же, это было чудо», – размышлял Варфоломей, вновь и вновь перебирая в памяти все, что произошло с ним на злополучной рыбалке.
Болезнь его то наступала, то отступала, подобно морской волне, накатывающей на берег. И если продолжить это сравнение, тяжелая простуда, подхваченная Варфоломеем, похоже, угрожала обернуться не мирным прибоем, а штормовой волной, грозившей унести его туда, откуда уже нет возврата.
Приходя в себя, Варфоломей бессильно валялся в постели, обливаясь отвратительным, липким потом. Потом болезнь вновь обрушивалась на него высокой температурой и забытьем, и бредом. Тогда-то к нему вновь приходил недавний странный знакомец, опять садился с краю кровати и печально смотрел на мучавшегося в беспамятстве Варфоломея. Его появление было абсолютно бесшумным, но Варфоломей всякий раз ощущал его каким-то особенным внутренним чувством. Необъяснимо отчего, но этот человек вызывал в душе Варфоломея какую-то непонятную тоску. Такую тоску вроде бы без всяких причин испытывает человек, видя стаю улетающих журавлей поздней осенью.
Елизавета Григорьевна, мать новоявленного Шерлока Холмса, почувствовав неладное своим материнским сердцем, явилась к сыну совершенно неожиданно с шумом, причитаниями и громкими нотациями по поводу запущенности квартиры. Но главное – с банкой наваристого куриного бульона и паровыми котлетками.
Варфоломей был у нее единственным ребенком и, по мнению женщины, вечно хвалившейся умением организовать и распланировать собственную жизнь, а потому постоянно ставившую себя в пример, ребенком совершенно неудачным.
Хотя, сказать по правде, и сама Елизавета Григорьевна звезд с неба не хватала. Однако тому были объективные причины. Дочь врага народа, она не могла получить высшее образование, путь в ВУЗ был ей закрыт. Тем не менее все, что было в ее силах, дабы выбиться в люди, она совершила. Еще совсем молоденькой девушкой вдвоем с матерью, чудом избежавшей репрессий после ареста отца, поселилась она в маленьком, неприметном городишке, одном из тех которые, подобно малым крупицам мозаики, украшают карту нашей Родины. Вероятно, уж совсем крохотной крупинкой был этот городок, потому что, кроме фабрики, выпускавшей спички, ничего примечательного здесь не было. Идти на фабрику Лизочке не хотелось. Вот и выбрала она по тем временам вовсе не престижную профессию – стала парикмахером, пройдя, как полагается, все ступени от ученицы до дамского мастера.
Судьба порой нежданно-негаданно преподносит нам сюрпризы. Кто бы мог предположить, что девочка обладает настоящим парикмахерским талантом. Как говорится в таких случаях, она была парикмахером от бога. Очень скоро у Лизы появилась своя постоянная клиентура, сначала небольшая, но потом все больше и больше жен местной номенклатуры стали посещать парикмахерскую, где работала Лиза. Очень скоро из робкой, запуганной девушки, таившей темное пятно в биографии, Лиза превратилась в уверенную, знающую себе цену молодую женщину, знакомства с которой искали многие.
Да и поворот в личной жизни не заставил себя долго ждать. Сын одной из постоянных Лизиных клиенток, заходя за мамашей в салон, как теперь стали называть некогда весьма скромную парикмахерскую, проявил явный интерес к молодой парикмахерше. Подружки шептали: семья состоятельная, смотри, не упусти парня. Она и не упустила. Только отношения их пошли совсем не по тому пути, на который по наивности своей рассчитывала юная провинциалка. Любить-то он, может, и любил молоденькую парикмахершу – а Лиза, надо сказать, была тогда чудо как хороша: черные, как смоль, волосы тяжело ниспадали на плечи, изогнутые словно бы в немом вопросе черные брови, да припухлые губы кого угодно могли свести с ума. Однако для молодого человека с видами на серьезную карьеру жена, в анкете которой значилось, что она – дочь осужденного врага народа, не очень годилась. Одним словом, роман их закончился и осталась потенциальная невеста без жениха, но зато с будущим сыночком Варфоломеем в проекте.
Мать Лизы, хоть и простая была женщина, но не робкого десятка. Она сама явилась в семью будущего Варфоломеева папаши и весьма энергично объяснила, что «моральное разложение», о котором она не преминет сообщить куда следует, никак не украсит биографию незадачливого жениха. И тут судьба совершила неожиданный кульбит. В оформлении брака было отказано наотрез, но в качестве, так сказать, компенсации папаша жениха, человек, видно, порядочный, подарил Лизе комнату на Малой Охте в Питере (какими путями он в те времена это сумел проделать, так и осталось тайной) и помог переехать, да и устроиться помог. Злые языки, правда, утверждали, что заботился он не столько о Лизе, сколько о том, чтобы убрать ее с глаз долой, от греха подальше. Уже много позднее, став солидной и уверенной в себе дамой, Елизавета Григорьевна любила повторять: «Не было бы счастья, да несчастье помогло». Так и стал Варфоломей с момента своего рождения обитателем города на Неве. Сама Елизавета Григорьевна работала не за страх, а за совесть, трудилась буквально с утра до ночи, но зато сумела обрести материальное благополучие. Все это и давало ей право не без оснований ставить свою жизнь в пример сыну и не скупиться на практические рекомендации, которые должны были осчастливить Варфоломея.
И сейчас к постели болящего она прибыла полная благих намерений – наставить сына на путь истинный. Пользуясь беспомощностью Варфоломея, она, по-своему обыкновения, начала с лекции о вреде холостяцкой жизни. Затем, к своему ужасу, Варфоломей увидел в ее руках старый семейный альбом, который являлся домашней реликвией и всегда хранился у матери на почетном месте в буфете. Сейчас альбом этот должен был послужить наглядной иллюстрацией к ее лекции.
«Ну все, – с тоской подумал Варфоломей, – в бой вступает тяжелая артиллерия». По прошлому опыту он уже знал, что демонстрация фотодоказательств материнской правоты скоро не закончится. Тут же на него обрушился поток поучительных рассказов из жизни его многочисленных – дальних и близких – родственников. Суть всех жизнеописаний сводилась к следующему: холостые были обречены на преждевременное вымирание, в то время как женатым жизнь вливала в их тела новые невиданные силы.
Монотонный голос матери все же сделал свое полезное дело: незаметно для себя Варфоломей впервые за свою долгую болезнь заснул крепким здоровым сном, в котором все было прекрасно, и все уже женатые, а также еще не женатые родственники плавно водили русский хоровод, которым руководила его мамуля. Неизвестно, сколько бы продолжался это замечательный сон, если бы над его ухом не раздался возмущенный возглас матери:
– Да ты меня совсем не слушаешь!
Кажется, Елизавета Григорьевна уже готова была начать свои поучения по второму кругу, но, видно, жалость к больному все же дала себя знать: она вдруг засобиралась домой, пообещав непременно навестить его в ближайшем будущем.
«Как бы мне успеть к этому времени поправиться», – думал Варфоломей, еще не совсем уверенной походкой добредя до прихожей и закрывая за матерью дверь.
«О боже, все-таки она свой чертов альбом оставила!» – раздраженно пробормотал он, вернувшись к постели и увидев семейную реликвию, торжественно возложенную у изголовья его кровати.
Все с тем же болезненным раздражением он схватил массивный альбом за его черную обложку, но альбом совсем, как живое существо, попытался вырваться. Подобно толстой скользкой рыбине, он выскользнул из рук Варфоломея и распластался на полу – часть фотографий тут же вылетела и него, веером раскинувшись по комнате.
– Ну, погоди! – прошипел Варфоломей, и впрямь воспринимая альбом как живое существо, упорно не желающее подчиниться его воле. – Вот я тебе! Завтра же отправишься на помойку! – бормотал он, кряхтя ползая по полу и собирая фотографии.
И вдруг он осекся.
Перед ним лежала старая, уже пожелтевшая, изрядно потрепанная фотография – с нее на него смотрел тот самый его недавний таинственный знакомец, так настойчиво посещавший его во время болезни. И смотрел он на Варфоломея все с тем же укором и одновременно с пониманием…
Глава пятая
«Этого не может быть! Мистика какая-то…» – пробормотал Варфоломей.
Дрожащей рукой он перевернул старый снимок. На обороте каллиграфическим почерком было выведено: «Григорий Петрович Тапкин. 1929 год».
«Выходит, данный гражданин – никто иной, как мой дед. Да, без сомнения, это мой дед. Расстрелянный как враг народа в тридцать шестом году. Вот такие пироги».
Деда своего Варфоломей не знал и знать не мог. Более того, бабушка и мать всеми силами старались, чтобы любое упоминание о деде не коснулось ушей маленького Варфоломея. Одним словом, о деде ему не сообщалось ничего. А если Варфоломей, еще ребенком, и задавал какие-нибудь вопросы – что, впрочем, случалось очень редко, к стыду своему к родословной своей он был, как и многие его сверстники совершенно равнодушен – то ему излагалась туманная история о якобы погибшем полярном летчике. Однако ничего, чтобы могло напомнить о реальном существовании этого человека, в доме не было. И только во времена хрущевской оттепели, когда началась реабилитация и о репрессированных, сосланных, расстрелянных заговорили вслух, о деде вспомнили. Впрочем, очень робко. Страх в душах поколения, так усиленно и успешно запуганного Сталиным и его опричниками, продолжал жить. Избавиться от этого страха было невозможно. Могилу деда, естественно, не нашли. Единственной данью памяти этому трагически погибшему человеку было возвращение его единственной фотографии, которая до поры до времени была надежно спрятана бабушкой, в семейный альбом. Не удивительно, что Варфоломей, никогда не жаловавший эту семейную реликвию, даже не подозревал о существовании этой фотографии. И теперь она вдруг словно бы всплыла из глубины времени, словно кто-то неведомый постарался, чтобы она попала на глаза Варфоломею.
К счастью для Варфоломея, в те годы, когда он заканчивал школу, дед был уже реабилитирован, так что его судьба никак не могла помешать внуку осуществить мечту, которую он вынашивал еще с детства – влиться в славные ряды стражей порядка. И вот теперь майор милиции, правда, уже бывший, пребывающий в отставке, сидел на полу и с каким-то странным чувством всматривался в лицо своего деда.