
Рассказы об эмоциях
– Ты смотри, а! – засмеялся полковник. – И куртки наши спер.
Он был очень почему-то доволен, но одежда действительно пропала, и точно так же опять пропало из памяти лицо этого третьего пассажира, которое Зорин дважды не смог запомнить.
– Знаете, а не факт, что станция близко, – сказал сзади человечек с портфелем. – Тут и тридцать километров может быть, и сорок. И потом, в какую сторону идти – может, она в одной стороне, а мы в другую пойдем?
– Да он с этими был заодно. Сообщник, – продолжал полковник. – А я сразу, кстати, подумал – чего-то не то с ним.
– И темно уже вон почти, – сказал человечек с портфелем. – Ну куда сейчас на ночь глядя, по шпалам?
– Они ж так и делают, – сказал полковник. – Сначала осмотреться ж надо, у кого деньги где, у кого что.
– Можно ногу сломать, между прочим, – сказал человечек с портфелем. – Там шаг неудобный.
– В девяностых, кстати, был один случай… – начал полковник.
В ушах у Зорина застучало, он отодвинул полковника и вырвался в коридор. Да к черту их, и куртку к черту, если быстро идти – ну сколько там градусов, двенадцать? Но свет снаружи и правда переменился и посинел, деревья придвинулись к окнам. Значит, все-таки вечер. Ох, Катька, Катька. По крыше вагона снова сыпануло дождем, и стало еще темнее. Затея идти по шпалам ночью в самом деле была гиблая.
– Не уходите, – попросила грустная красавица и подошла ближе. Глаза ее блестели в сумерках. – Пожалуйста. Простите, я никакого права, конечно, не имею… Просто очень как-то не по себе.
– И правильно, чего торопиться, – сказала бабулька, выглядывая из женского купе. – Уж как-нибудь не забудут про нас. Давайте-ка ужинать, пока не простыло.
– Ой, – сказала женщина. – А пойдемте, правда. Есть хочется ужасно.
На столике в купе обнаружился рыжий столовский поднос, накрытый салфеткой, а под ней – три тарелки бутербродов с пошехонским сыром. Явился полковник и водрузил на столик бутылку коньяка и вчерашнее блюдце с лимоном. «Ну кто же лимоном закусывает?» – весело сказала красавица, достала из чемодана огромную шоколадину «Тоблерон» и, премило смущаясь, попросила Зорина разломать, а то она твердая, кошмар. Принялись рассаживаться, сразу стало празднично и тесно. Откуда-то мгновенно взялись стаканы, разлили по первой, и человечек с портфелем предложил: «Ну, за встречу. Смотрите, как мы все-таки удачно…» – а полковник поправил галантно: «Нет, за прекрасных дам», – и встал, и поднял стакан к потолку. Бабулька с неожиданным удовольствием опрокинула коньяк, вкусно хрустнула шоколадкой, а вторую через столик запихнула в рот сонной девице, которая все так же смотрела в окно, совершенно теперь черное. Выпили еще по одной, полковник завел какой-то длинный гусарский анекдот, и Зорин вдруг вспомнил про маму с ребенком в соседнем купе и что надо бы угостить их: неудобно. «Возьмите шоколад», – предложила красавица.
Пол в коридоре мягко качнулся у него под ногами, в голове шумело, ай да «Три звездочки», сто лет их не пробовал. Он постучал, улыбаясь, и, когда дверь открылась, сказал: «Добрый вечер, мы там поужинать сели, не хотите присоединиться?» Ребенок спал, укрытый одеялом, мать выглядела усталой, за спиной у нее было темно и тихо, как в детской, и горела лампочка над нижней полкой; она прижала палец к губам и нахмурилась – тише, ну что вы кричите, и он вспомнил маленькую Катькину комнату и кулек в кроватке, а он ввалился большой и лишний и пахнет коньяком, и жена говорит: «Разбудишь сейчас, а мне полночи потом укладывать, иди давай, Ваня, ну все». За спиной слышался смех и звон стаканов, и он сказал: «Извините, ради бога, простите за беспокойство», – и пошел обратно, наполненный нежностью и виной.
Потом они сидели еще и пили коньяк, полковник сыпал армейскими тостами вперемешку с армейскими анекдотами, румяная бабулька хихикала, прикрываясь ладошкой, и женщина рядом была красивая, очень красивая и все-таки грустная, такие грустные всегда особенные, и он спросил: «Вы замужем?» – а она ответила: «Какая разница?» – и разницы правда не было никакой. И дождь снаружи стучал уютно, а ноги у девушки были голые, совершенно летние ноги, в купе было тесно и тепло, он всегда любил поезда, а потом вдруг почему-то перестал ездить, почему? И Катьке все можно будет завтра объяснить, конечно, она поймет. «А что ж бутерброды никто не ест?» – спросила бабулька, и он тут же понял, что не ел со вчерашнего дня, и это тоже было вовремя и правильно: просто свежий хлеб с толстым куском сыра, и все, ничего больше было не надо, такая радость от еды тоже бывала только в поездах.
Первую тарелку прикончили жадно, без слов, и симпатичный человечек с портфелем потянул к себе вторую, крутанул ее и прочитал надпись на кромке:
– Жи-гу-ли, – поднял глаза и спросил весело, с набитым ртом: – Погодите, мы разве в Самару едем?
– Стоп, – сказал Зорин. – Какая Самара, это «Красная стрела».
(Скорый Москва – Питер, отправление в 23:55, прибытие в 07:55, Катькина свадьба.)
– Ой, ладно, ну перепутала, – сказала бабулька. – Ешьте, пока горячие.
Но лицо у человечка с портфелем стало такое же, как утром, когда его спросили, с кем он ехал. А бутерброды действительно были горячие, до сих пор. Хотя должны были остыть.
– Сколько времени? – спросил Зорин. В горле у него вдруг пересохло.
– Полчетвертого, я же сказала, – ответила красавица.
– Добрый вечер! Чайку?
Зорин обернулся. В дверях стоял мордатый дядька в синем кителе РЖД. На лице у него была казенная улыбка, а в каждой руке по три фирменных подстаканника, над которыми торчали ложки и поднимался пар.
– С лимоном? – придирчиво спросила бабулька. – Вот тут поставьте, – и принялась распихивать жигулевские тарелки.
Проводник шагнул в купе и расставил чай на столике.
– А чайковского бы сейчас не помешало! – воскликнул полковник.
Бабулька придвинула один стакан к себе, второй – к девице в шортах, и загремела ложкой.
– Чай-ков-ского!.. – повторил полковник.
Голоногая девица раскрыла рот, и оттуда в чай выпал кусок шоколада. Бабулька раздавила лимон о стеночку, шумно отхлебнула.
– Спасибо, – кивнула она проводнику.
Проводник мялся в дверях и не уходил.
– Спасибо! – сказала она еще раз, с нажимом.
– Смену сдаю, – сказал проводник, глядя в сторону. – За бельишко бы рассчитаться.
Лицо у бабульки мгновенно погасло, взгляд метнулся к стопке белья на верхней полке.
– Завтра! – сказала она напряженно. – Можно людям посидеть нормально?
Глаза у красавицы были огромные, с расширенными зрачками. Зорин понял, что совершенно трезв. Абсолютно, как стекло.
– Какое на хер бельишко? – спросил он, поднимаясь. Стаканы звякнули. – Вы издеваетесь? Это что, скрытая камера какая-то? Нас снимают тут, что ли? – Он попытался ухватить проводника за китель, тот резво увернулся, не переставая угодливо улыбаться. – А я к дочери из-за вас!.. – закричал Зорин. – К дочери на свадьбу опоздал! – и выпрыгнул в коридор.
Проводник с неожиданной прытью побежал от него в другой конец вагона. Зорин погнался следом, но пол на секунду будто бы снова провалился у него под ногами, и за эту секунду мордатый гад успел скрыться в своей каморке у туалета и щелкнуть замком.
– Эй! – крикнул Зорин и ударил в проводницкую кулаком.
– Рассчитаться надо! – глухо раздалось из-за двери. – Мне кассу сдавать!
– Молодец, – сказала бабулька, когда Зорин вернулся в купе. – Так его, сволочь. До завтра подождать не может. Садись, миленький, покушай.
– Надо вместе, – сказал Зорин полковнику. На коротышку с портфелем надежды не было. – Выломать как-то, я не знаю. Разобраться.
– Ой, не нужно, пожалуйста, – устало сказала красавица, как если бы при ней затеяли драку в ресторане.
– Да сам выйдет, – сказал полковник, жуя бутерброд. – Куда денется. Ну чего, еще по пять капель, может? – и кивнул на коньяк.
Они все подставные, понял вдруг Зорин с ослепительной ясностью, все до одного. Полуголая девица, красивая разведенка, бабка эта… мужик с верхней полки. Даже мамашу придумали с ребенком, а я идиот. Ну какой трехлетка будет спать сутки?
Он повернулся, бросился к соседней двери и рванул ее на себя. Ряженая мамаша вскочила, кинулась навстречу и зашептала настойчиво, быстро – вы что, разбудите, нельзя, но Зорин оттолкнул ее, шагнул к свернутому на полке кульку и сдернул одеяло. Ничего под ним, конечно, не было, никакого ребенка.
– Поиграть вы решили, да? – сказал Зорин. – Весело вам? Я вам сейчас устрою весело! Я вам так сейчас весело устрою…
Женщина не ответила. Похоже, она вообще его не слышала и просто смотрела на пустое место на полке. Лицо у нее было такое, что Зорину показалось, будто он сделал что-то ужасное.
– Доволен? – сухо спросила бабка из коридора. – А ну-ка, давай выходи. Давай-давай, – и, не дожидаясь, схватила его за руку и потащила вон.
Но был же ребенок, думал Зорин. Бегал ночью по проходу, смеялся за стенкой. И вообще, их в купе было трое, был же папа еще с ними, такой хипстоватый, с наушником и бородой, нес рюкзак и коляску, его они куда дели? И, главное, зачем?
Надо было выпить чаю. Крепкого, сладкого, железнодорожного, чтобы рассеялся в голове этот идиотский туман, и как следует подумать. Он протиснулся мимо полковника, схватил с тарелки последний бутерброд и стоя, не садясь, запихнул в рот целиком и обжегся, и запил таким же раскаленным, обжигающим чаем. Бабка недобро следила за ним от двери, скрестив на груди руки. Все они молча за ним следили.
– Здорово у вас тут придумано все, – сказал Зорин. – Шоколад, лимончик, коньячок. Тарелочки. Чай вон даже горячий. А откуда он взялся-то?
Никто не ответил.
– Я говорю, взялся он откуда? – повторил Зорин. – Тут же ни титан не работает, ничего. Не может работать. Вы как это греете все? А, кстати, и свет еще! – захохотал он с облегчением, потому что понял наконец и неясно было, как он не заметил этого раньше. – Свет же у вас горит. В отцепленном, сука, вагоне – свет! Ну вы даете, ребята, честно. Вот это вы даете, блин.
Пауза длилась, неловкая и странная.
– Все испортить надо, – с отвращением сказала бабка, пихнула Зорина локтем и прошла на свое место. Тяжело уселась, смахнула крошки в горсть и принялась складывать пустые тарелки. – Идите-ка вы отсюда. А ну пошли, говорю, кончилось кино!
Маленький продавец кожи послушно вскочил, обхватил свой портфель с образцами и понес на выход, как младенца. Полковник поднялся медленно, с обидой, и по дороге зацепил со стола недопитую бутылку коньяка.
– …Прямо с утра и пойдем, да? – сказал человечек с портфелем в третий уже раз и заглянул Зорину в глаза. – Ну пускай двадцать километров даже, если рано выйти – нормально… Два дня еще выставка, у меня стенд выкуплен, место хорошее, перспективное…
Они сидели на полу в проходе, лампы больше не горели, человечек баюкал портфель и говорил: «Я же квартиру продал, понимаете, мы на дачу с мамой переехали, а на выставки, между прочим, в первый день иногда вообще не приходят, там же открытие сначала, все такое, а самый вал потом, надо ж осмотреться, прикинуть, правильно?..» Зорин кивал, хотя в темноте человечек этого не видел и говорил: «Надо просто вместе пойти, вместе надо держаться, ну подумаешь, двадцать километров, скорость пешехода, кстати, шесть километров в час, даже если не двадцать, ну тридцать, ну сколько тут может быть», – а потом придвинулся к Зорину и зашептал вдруг с ужасом: «А я правда решил – вдруг мы в Самару едем, точно же в Питер, да? Вы же в Питер?..»
Зорин встал и нетвердо пошел по коридору, держась за стенки, словно поезд все еще трясло и качало. Он нащупал ручку, дернул на себя, и лицо тут же обдало холодом, под ногой оказалась пустота. Вместо туалета с раскисшим рулоном бумаги за дверью была ночь, далеко внизу чернела каменная насыпь и мокро блестела трава. «Направо же вроде был выход, ничего уже не соображаю. Ох и накидались мы все-таки с одной бутылки. Спать, – подумал он, – лечь и проспаться, и разбираться уже с утра».
Дверь в купе оказалась приоткрыта, и было там темно, как и снаружи. На своей полке сидел полковник – полностью одетый, в парадном кителе. Лица его видно не было, тускло мерцали звезды на погонах. А напротив, на зоринском месте – он увидел из коридора, – сидели какие-то незнакомые двое, мужчина и женщина, тоже едва различимые, как черно-белая фотография, и женщина говорила полковнику: «Митенька, постарел, и вид у тебя усталый, а у нас все хорошо, милый, и все тебя ждут – дедушка, и Алеша, и тетя Нина, помнишь Нину? Митенька…»
Дальше подслушивать было неловко, и Зорин прошел мимо. Можно было попроситься к человечку с портфелем, но тот не дождался его и сгинул, и стояла только у стенки полковничья бутылка, так и не допитая, будто ее невозможно было допить вообще.
В женском купе еще не спали, но задерживаться рядом он тоже не стал, чтобы не навязываться, и к тому же доносились оттуда тихие девичьи всхлипы и бабка бормотала что-то ласковое и невнятное, на одной ноте, так что он тут же вспомнил, какой некрасивый устроил недавно скандал и как, наверное, напугал их. И со светом, конечно, получилось нехорошо, потому что свет выключил именно он, Зорин, причем сразу для всех, и поправить ничего уже было нельзя.
«Просто денежку дать, – вдруг отчетливо сказала бабка, – любую денежку – и все»; и спустя мгновение в коридоре появилась девица в шортах – босая, с заплаканным мокрым лицом, оттолкнула Зорина и быстро прошла в другой конец вагона. Туда, где недавно (час назад, два, сколько?) скрылся мордатая сволочь-проводник. Доверять которому, ясное дело, было нельзя, и уж тем более отпускать к нему полуголую девочку. Он представил Катьку – испуганную, пьяную, глупую, – и, когда проводницкая открылась (свет у гада, конечно, горел), Зорин рванулся и крикнул: «Эй, ну-ка стоп, эй!» – но девочка шагнула внутрь, и снова стало темно, и красивая женщина с грустным голосом сказала сзади: «Не надо», – и обняла его.
Губы у нее были горькие, а тело сухое и твердое, без возраста, и он знал, что таким оно и будет, еще когда сидел с ней рядом за бабкиным ужином. И что говорить ничего не нужно, знал тоже, и как она разденется сама, запахнет горячей солью и опрокинется на спину, а места на узкой полке не хватит, и кто-нибудь сможет услышать за стенкой, и как это все будет неважно поначалу, недолго. И только потом начнут проступать детали; например, что купе – то самое, где светил ночник и спал под одеялом ребенок, который подевался теперь куда-то вместе с матерью, и не осталось даже вещей, а женщина рядом – чужая, безымянная. Лежит, отвернувшись к стене, и не показывает лицо. Во рту было сухо, начинала болеть голова, и утро никак не наступало. Он высвободил руку и прикоснулся к ее голому плечу. Плечо было холодное, как глина.
– Не смотри, – сказала она хрипло, не поворачиваясь. – Иди, пожалуйста, все.
…Он проснулся на нижней полке, взглянул в серый прямоугольник окна, забрызганного дождем, и опять не понял, утро сейчас или вечер и сколько прошло времени. Это все уже было: и окно, и дождь, и какая-то мутная кислая тревога, которая бывает во сне, когда знаешь, что опоздал, но не можешь вспомнить куда, потому что забыл что-то важное. Например, свое имя, и как ты здесь оказался, и что было до этого. «Я Иван Зорин, – подумал он с усилием. – Мне сорок четыре года, это поезд Москва – Питер, прибытие в 07:55, и я должен увидеть Катьку, красивую взрослую Катьку в белом платье, которая выходит замуж».
В коридоре томился бледный человечек с портфелем в страшно измятом костюме, как если бы в нем и спал, а может, так и стоял тут всю ночь под дверью, и Зорин вспомнил ужин, коньяк и длинный рассказ про выставку и про маму, которая ждет на даче.
– Слава богу. Я уж думал, один остался, – сказал человечек, и это тоже все было: портфель, костюм, детские круглые глаза, и даже слова были те же самые.
В вагоне было тихо и чисто, пропала даже полковничья бутылка с пола, но в женском купе за столиком, над кучкой пустых стаканов и сложенных тарелок, сидела бабулька – причесанная, в плюшевой курточке – и взглянула на них безо всякой радости.
– Слава богу, – опять сказал человечек. – Мы уж думали…
– А поменьше бы! Думать, – оборвала его бабулька и зыркнула при этом на Зорина, а после – куда-то ему за спину, и лицо ее сразу переменилось.
Зорин обернулся. Позади торчал мордатый проводник в синей форме.
– Рассчитаться надо, – сообщил он казенным голосом, но смотрел теперь с вызовом, и угодливой вчерашней улыбки тоже больше не было. – Задерживаете. У меня смена, между прочим, когда еще закончилась.
– Да пошел ты, – вяло сказал Зорин. Гнев тоже куда-то испарился, осталась одна тупая невнятная тоска.
– Подождите, ну как это, – заговорил человечек с портфелем. – Мы же не доехали, это не считается. А можно нас до станции хотя бы довезти до какой-нибудь? Или мы сами, по-вашему, должны?
Проводник злобно разглядывал его, скрестив руки.
– Чего ждем-то? – спросил Зорин. – Иди одевайся.
– Смена у него, видите ли! – добавил человечек, чувствуя поддержку. – Нету такого правила, чтобы бросать на полдороге!
– Ну ладно, – наконец сказал проводник с отвращением. – Пошли.
– Может, чайку хотя бы? – робко вдруг предложила бабка. – На дорожку?
– Не положено, – через плечо рявкнул проводник и, вполголоса матерясь, затопал к себе за курткой.
– Ну вот, – сказал человечек, обнял портфель и заспешил следом.
Бабка откинулась на сиденье и смотрела в окно.
– А вы что? – спросил ее Зорин. – Не пойдете?
– Не, я потом, – сказала она. – Посижу тут немножко.
…Шли долго под унылым моросящим дождем, и наконец даже маленький продавец кожи замолк и только охал всякий раз, спотыкаясь о шпалу. Идти ему было труднее всего: мешал тяжелый портфель, штанины промокли до колен. Проводник в толстой куртке РЖД шагал все быстрее, не оглядываясь, и был уже далеко. Рельсы тянулись, разматывались под ногами и исчезали в тумане, и ни трава, ни деревья по сторонам не менялись: жухлые, убитые первым осенним морозом, как будто вокруг двигалась одна и та же картинка. И Зорин знал уже, причем знал давно, что никакой станции впереди не будет и ни на какую Катькину свадьбу, ни на какую выставку им не попасть. Это стало ясно еще утром, когда он проснулся и опять увидел мокрое пустое окно, или даже раньше, вчера перед зеркалом в туалете, где текла струйкой в раковину вода, а если совсем честно – то когда он смотрел в лицо пассажира с верхней полки. И уж проводник тем более был не тот, потому что билеты у них проверяла веселая блондинка, и форма у нее была не синяя, а красная, с кокетливой шляпкой, – он просто не понимал, как сказать об этом смешному человечку, чтоб тот не испугался. К тому же пойти было проще, чем остаться с бабкой над ее подстаканниками и пустыми тарелками, она не хотела, чтоб кто-нибудь оставался.
Продавец кожи снова запнулся и упал – неловко, плашмя, как в воду. Портфель его кубарем покатился с насыпи, брызнули камешки.
– Шаг неудобный… – забормотал он, барахтаясь на животе; ноги у него скользили. – Сейчас, извините…
– Ждать не буду никого! – крикнул проводник из тумана. Его было уже не видно.
– Можно и не по рельсам, – сказал Зорин. – Необязательно же по рельсам.
Человечек не услышал. Он сумел наконец подняться и, хромая, побежал на голос. Портфель остался лежать в траве.
* * *Зорин повернулся и пошел обратно. Стоило, наверное, спуститься по насыпи к лесу, даже любопытно было немного, что у них там в лесу, как все устроено, но сначала все-таки хотелось убедиться. Проверить, просто на всякий случай. Ну или, может, спускаться пока и правда было нельзя и все равно бы не вышло.
Вагон появился сразу, за первым же изгибом дороги – надвинулась из тумана огромная железная коробка, мятая и разорванная надвое, с острыми искореженными краями, и Зорин не удивился, потому что помнил уже и толчок, и скрежет, и как отрывается верхняя полка и лопается окно, и сминаются стенки. Надо было, конечно, лететь. Как обычно, дешевым утренним рейсом, в девять был бы в Пулково. Ладно, пускай без гостиницы, душа и свежей рубашки, просто такси, пробка в город, букет, и к полудню – ЗАГС, взрослая Катька в белом. Дернул же черт взять билеты на поезд. «Соскучился, идиот, по стуку колес», – подумал он снова, но мысли были тихие и равнодушные, как чужие.
Он уселся прямо на жесткий рельс, расставил колени и похлопал себя по карманам – вдруг нашлись бы сигареты, – и не расстроился, когда их не оказалось. Просто сидел, свесив ноги, разглядывал голые осенние деревья и повторял про себя: «Я Иван Зорин, мне сорок четыре года, Иван Зорин, Зорин», – и с каждым повторением слова постепенно теряли смысл, превращались в случайный набор звуков.
Я, Иван Зорин.
Я, Иван.
Я.
А потом легко спрыгнул с насыпи в траву и пошел к лесу.
Григорий Служитель
Тоска Олега Гущина

Вне зависимости от количества выпитого накануне Олег Гущин просыпался каждое утро ровно в восемь часов. Вчера он употребил три банки крепкого пива и около четырехсот граммов водки. Открыв глаза, он первым делом тихо матюгнулся на мир. Нашарил в складках одеяла очки, потом телефон и прочитал три сообщения от разных отправительниц: «Сплю, Олежка, сплю», «Опять пьешь?» и «Олег Иванович, нет. Не хочу, и не пишите мне по ночам, пожалуйста». Он закрыл глаза и снова матюгнулся. И еще раз. На кухне выпил всю воду из электрочайника, на последнем глотке поморщился, ощутив осадок накипи. В горле запершило. Руки тряслись и были в поту, так что таблетка аспирина начала шипеть еще в пальцах. Гущин, задевая дверные косяки, вышел на балкон. Солнце светило ярко, уже почти по-летнему. Лужи, оставленные вчерашним ливнем, успели высохнуть. Скоро зацветет сирень. Вдалеке виднелись зеленые массивы Кузьминского парка. По небу ползло одно-единственное облачко, отставшее от основной стаи. Он закурил. Перегнувшись с сигаретой через край, заметил на балконе этажом ниже соседа Виктора, по слухам, тяжело больного старика, чье отчество он никак не мог запомнить. В течение многих лет встречая его в лифте или около подъезда, Гущин внятно произносил только имя, а отчество нечленораздельно мямлил. А потом он и сам постарел и вообще перестал здороваться с соседями. Виктор сидел на табуретке и чистил картошку над ведром. Так он делал каждое утро. Гущина он раздражал. По какой причине, он ответить бы не смог. Наверное, Гущин понимал, что между ними слишком много общего, и это ему не нравилось. Мама рассказывала, что когда-то давным-давно Виктор помог ей с отцом дотащить в квартиру только что купленное кресло. Эта далекая, полумифическая услуга, которую, наверное, и сам Виктор давно похоронил в своей памяти, почему-то досаждала Гущину больше всего.
Он возвратился в комнату, задернул штору и открыл ноутбук. Свернул окно с недоигранной партией в «Цивилизацию», ленту «Букфейса» и переключился на Word. На экране чернело заглавие «Воцарение грядущего хама». Гущин крепко стиснул голову ладонями, так что очки съехали на лоб. Он никогда не похмелялся, пока не напишет страницу текста, которым останется доволен. Сгущенный мрак на душе, неверный бой сердца, траур в утомленном мозгу отзывались в нем той болью, которую он считал подлинной и без которой, по его мнению, не имело смысла садиться за письменный стол. Именно в такие утренние часы («Время у Господа на приеме», как их назвал много лет назад однокурсник Гущина по Литинституту Сема Штейн), в такие часы, когда душа панически металась из угла в угол, когда вся она трепетала слабым листиком на осеннем ветру, тогда слова выливались из него как бы сами собой, полновесные, правдивые, обеспеченные, как он считал, золотым запасом. Гущин прокрутил текст до страницы четыреста двадцать четыре. Сквозь щель в плотных шторах пробивались лучи и был виден кусочек ясного неба. Он настрочил с нового абзаца:
«Похмельный скорбец разливался по рыхлому серому небу. Безнадежный ноябрь. Хилые деревца и крыши авто покрылись перхотью первого снега».
Гущин облизал губы, прищурился и вытянул шею, словно медиум, ощутивший в комнате присутствие духа. Он поймал вдохновение и теперь не собирался отпускать его до первой банки пива. Он продолжил:
«В глазах старика-водителя было что-то прогорклое, сугубо русское, казалось бы, утраченное навсегда, но в выскобленных морщинах его лица все еще таилась хморь пращуров. Слова он не проговаривал, а цедил. И мысль его обнаруживалась не в словах, а в паузах между ними».
Гущин сперва добавил: «В немых дремотах между разговорами, в сокровенных цезурах раскрывалось все существо честного старого человека», – но подумал и удалил предложение. Он хрустнул пальцами, вытащил из мягкой пачки покривившуюся сигарету и прикурил ее, повторяя про себя последний абзац. Дело пойдет.
«Теперь уазик ехал мягко. Дорога здесь была уже верная, гладкая. И Днова это удивило: бои прошли здесь только пару недель назад, но уже успели положить новый асфальт. В бардачке, завернутый в промасленную газету, стыл дедов наган. Висячие фестончики на красной ткани, растянутой над лобовым стеклом, весело плясали в ход машине. Днов достал пистолет из бардачка. Развернул зубами. Посмотрел на его ствол – убедительный, терпкий, всезнающий. Днов прикрыл усталые глаза и вышептал нагану всю свою жизнь. И наган понял его, и наган согласился с ним.














