bannerbanner
Сны про не вспомнить
Сны про не вспомнить

Полная версия

Сны про не вспомнить

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 10

Когда расстояние между ней и Павлом сократилось до трёх шагов, он слегка наклонил голову. Не в знак приветствия, не как жест, а рефлекторно – будто инстинкт сработал на приближение. И сразу же произошло внутреннее отступление, замыкание. Павел продолжал смотреть на неё пристально, не отрываясь. Он не пытался позвать её, остановить, коснуться. Только глаза. Только бокал в руке. Только неподвижная тень у окна.

Софья прошла мимо, не ускоряя и не замедляя шаг. Просто прошла. Лицо её оставалось спокойным. Ни поворота головы, ни взгляда в сторону – только ровная линия губ, едва побледневшая. Дыхание едва заметное, спина прямая. Она шла так, словно передвигалась не по мягкому ковру, а по натянутому канату, где любое отклонение грозит падением.

Из коридора между столами донёсся лёгкий звон – кто—то уронил чайную ложку. Софья не обернулась. Павел тоже не шелохнулся. Он продолжал смотреть ей вслед, даже когда она исчезла в мягком освещении и тенях гостей.

Павел стоял у окна неподвижно, как вкопанный. Тень от карниза делила его лицо на две половины, одна из которых была погружена в полумрак. Вино в бокале оставалось нетронутым, пальцы чуть побелели от напряжения. Плечи не двигались, но в неподвижном теле разворачивался медленный внутренний бой – без шума и слов, с нарастающим жаром, который не мог охладить ни воздух, ни тишина.

Он остался у окна, сжимая бокал и не отрывая взгляда от спины Софьи.

Родион Михайлович стоял чуть в стороне – с возрастом и опытом он предпочитал наблюдать и делать выводы, пока другие задают вопросы. Он выбрал место, где не мешали ни спины, ни подносы, ни смех гостей. Отсюда люди выглядели чётче, чем при близком рассмотрении. Секрет был прост: стоит отказаться от желания быть услышанным – и начинаешь видеть яснее.

Рядом стояла Оксана. Не слишком близко, но достаточно, чтобы улавливать слова и настроения. Она не смотрела на него, не поворачивала головы – просто была рядом, напряжённая, как скобка, между строками сказанного.

Оба наблюдали за Софьей, которая уже подходила к сцене. Отсюда её фигура казалась тоньше, вытянутой в линию, чёткой, но далёкой, словно силуэт на старом фото. Зал медленно реагировал на её передвижение – с лёгким запаздыванием, как устаревшее оборудование на новый сигнал.

Родион Михайлович прищурился. Глаза оставались живыми, даже если всё остальное в облике давно перестало играть в молодость. Он слегка наклонился вперёд – не от любопытства, а чтобы взять паузу перед словами.

– Прямо балет какой—то, – произнёс он тихо, с тем сарказмом, в котором звучит не раздражение, а усталость от повторяющейся декорации. – Все прыгают вокруг этой девочки.

Голос был хриплым, с лёгкой ноткой табака и далёкой иронией, словно слова созревали годами и только сейчас прорвались наружу. Он не смотрел на Оксану, но её ответ прозвучал сразу же:

– Потому что она не просто девочка, – сказала она ровно и сдержанно, как констатацию факта. – Она – его личный проект.

Пауза после этих слов была не театральной, а естественной. Ни один из них не собирался продолжать разговор. Всё было сказано.

Родион коротко и сухо хмыкнул – почти беззвучно, но с лёгкой горечью и презрением. Он отвернулся, спокойно потеряв интерес не к объекту наблюдения, а к ситуации в целом. Его взгляд медленно скользнул по залу, по золотистым бликам, головам и краям бокалов. Он видел всё это уже много раз.

Коридор между столами казался теперь короче, пространство будто смыкалось, подчиняясь настроению, а не архитектуре. Шаги Софьи становились мягче, звук каблуков – тише, словно ковёр под ногами вдруг стал толще. Она двигалась ровно и уверенно, но внутри каждого её шага ощущалась та сосредоточенность, с которой люди переступают через собственный страх, не выдавая его внешне.

Откуда—то справа донеслась приглушённая фраза про «межфазное кодирование», кто—то рассмеялся, кто—то ответил громче, чем следовало. Эти звуки напоминали о привычной жизни, но воздух вокруг Софьи стал другим – более плотным, замедленным, словно вода в аквариуме, где движется только одна фигура, пока остальные застыли.

Из—за поворота, у ряда пальмовых кашпо, навстречу вышла Милена Робертовна. Она двигалась быстро, но без суеты, с уверенностью человека, знающего, куда и когда ему нужно попасть. Прямая спина, собранный взгляд, точные, экономные движения. В её облике чувствовалась дисциплина, отточенная годами, и внутренняя тишина, к которой всегда прислушивались. Лицо оставалось спокойным, с вниманием, лишённым тревоги, но готовым ко всему. Милена не поддавалась панике; для неё существовала только необходимость – чёткая, конкретная, лишённая эмоций.

Она остановилась прямо на пути Софьи – не преграждая дорогу, а вписываясь в её траекторию. Легко склонив голову, всмотрелась в лицо.

– Вам нехорошо, Софья Николаевна? – спросила она мягко и низко, с внутренней прочностью в голосе. – Вы очень бледны.

Софья замедлила шаг. Взгляды встретились.

– Всё нормально, Милена Робертовна, – ответила она без напряжения. – Немного устала. Просто не люблю публичные речи.

Улыбка была точной – не формальной и не натянутой, скорее как способ очертить границу: «Спасибо, дальше не нужно».

Милена коротко кивнула, не отводя взгляда. Правая рука чуть поднялась и легко коснулась запястья Софьи. Жест был непривычный для неё, но уверенный и аккуратный – именно таким касанием выражают поддержку те, кто редко к ней прибегает.

– Всё будет хорошо. Он будет горд вами, – произнесла она тихо, но твёрдо, как констатацию заранее известного факта.

Софья посмотрела на неё внимательнее и кивнула – с живой и искренней благодарностью, не требующей слов. Короткая усмешка мелькнула и исчезла у края губ. Софья двинулась дальше.

Милена отошла в сторону, даже не оглянувшись. На её месте остался лёгкий аромат лаванды – напоминание о том, что кто—то умеет наблюдать внимательно и вовремя уходить.

Софья направилась к сцене.

Вениамин Степанович стоял вполоборота к сцене, слегка прикрывая рукой бокал, словно опасался расплескать вино. Жест выглядел почти церемониальным, хотя в нём не было никакой нарочитости. Он внимательно слушал Анисимова, кивая нечасто, но вовремя. Лицо оставалось спокойным, уголки губ слегка приподнятыми, будто он слышал не только слова, но и подтекст. Из глубины зала доносился ровный гул разговоров, фоном звучала музыка и звон посуды. Всё сливалось в однородный шум, ровный, словно тон стены с единственной картиной.

Академик Анисимов говорил медленно, его голос был уверенным – он давно привык к вниманию и умел выделять важное не громкостью, а паузами.

– Ваше открытие изменит всё, Вениамин Степанович. Но вы уверены, что мир к этому готов?

Это был вопрос не для ответа – скорее повод задуматься. Его глаза прищурились, подбородок слегка выдвинулся вперёд, словно проверяя реакцию.

Профессор ответил сразу, поставив бокал на ближайший столик. Он слегка наклонил голову и произнёс спокойно, не меняя тона:

– Мир никогда не готов, пока кто—то не сделает первый шаг.

Это прозвучало не как афоризм, а как вывод, подтверждённый опытом. Без напора и претензий на аплодисменты – просто как не требующая доказательств аксиома. Анисимов слегка улыбнулся, дёрнул плечом, будто хотел добавить что—то ещё, но передумал. Он задумчиво покачал головой – не от несогласия, а словно вспоминая старый спор, в котором когда—то справедливо проиграл.

Пока они стояли в этом неподвижном диалоге, словно два символа на гобелене, за их спинами сцену уже освещал тонкий тёплый свет. Софья подошла к её краю. Под прожекторами кожа казалась бледнее, волосы – темнее, глаза – глубже.

Она остановилась не резко, а будто замедлилась сама по себе, как вода перед тем, как пролиться. Рука автоматически поправила прядь у виска – жест получился неуверенным, словно она сделала это по памяти, а не из необходимости. Брови едва нахмурились, дыхание слегка сбилось – незаметно, но достаточно, чтобы тонкая цепочка на шее дрогнула.

Из—за бликов люстр зал начал терять чёткость, словно кто—то распылил лак поверх изображения. Люди стали менее различимы, слова – тише, взгляды – размытее. Всё вокруг будто выгорело до контура, оставив только сцену и узкую линию света, отделяющую Софью от остальных.

Вениамин посмотрел в её сторону. Его глаза мгновенно изменились – не тревожно, но так, словно через них пробежал тонкий электрический ток. Он не двинулся с места, но было ясно: он видел.

Софья перехватила его взгляд. Не испугалась, не отвела глаз. Лишь едва заметно улыбнулась – не широкой улыбкой, а лёгким намёком, который мог означать: «Да. Я здесь. Всё идёт, как нужно». Или: «Пока держусь». Или: «Прости».

Павел стоял у колонны с противоположной стороны зала. Он не приближался и не отступал. Руки были опущены, но плечи напряжены. На лице – сдержанность, в глазах – боль, замаскированная под наблюдение. Он смотрел не на происходящее, а на расстояние между ними. В этом взгляде не было удивления или сочувствия, только ревность и что—то резкое, тяжёлое – инстинкт, не находящий выхода.

Сцена была невысокой, всего несколько ступеней, но сейчас походила на подъём – не физический, а психологический, будто шаг, совершаемый не ногами, а всем существом. Софья подошла к краю и на мгновение застыла, словно прислушиваясь к тишине зала, прежде чем окончательно её нарушить.

Подошвы её каблуков мягко коснулись деревянного настила. Свет переместился на лицо, подчёркивая его бледность, но не потерянность. Скорее, крайнюю сосредоточенность – как у человека, стоящего в центре лабиринта, где нет правильного направления, только движение.

Микрофон отозвался на её приближение тихим электрическим шелестом. В этот момент вокруг будто всё сжалось. Секунда – и в зале стало тихо. Лица повернулись к сцене, одно за другим, словно лампы, включающиеся в темноте. Чьи—то пальцы замерли на ножке бокала, кто—то поспешно спрятал салфетку под тарелку, другие просто забыли о ней.

Софья осторожно взялась за стойку микрофона обеими руками, легко, но чуть напряжённо. Её пальцы выдавали больше, чем могли сказать слова – левый мизинец едва заметно дрогнул. Плечи были расправлены, подбородок чуть приподнят. В зале можно было услышать, как кто—то сделал вдох – и замер.

Она заговорила не сразу. Голос не прорвался, а мягко раскрылся изнутри – негромкий, чуть глуховатый, с едва различимыми вибрациями. Не от страха – скорее, от чего—то более тонкого, словно внутри дрожала струна, которую никто не коснулся.

– Дорогие друзья, – начала она, и первое слово прозвучало особенно мягко. – Сегодня особенный вечер для каждого из нас.

Она сделала небольшую паузу – ровно такую, чтобы слова дошли до слушателей, чтобы их услышали не ушами, а вниманием; чтобы не просто сказать, а дать почувствовать.

– Но особенно – для одного человека.

Фраза прозвучала ступенчато, каждое слово на своём месте. Софья смотрела чуть выше зала, как актриса, обращающаяся не к публике, а к чему—то более значительному.

– Для Вениамина Степановича.

Имя прозвучало отчётливо. Интонация не дрогнула, но в тембре появилась особая тишина – не внешняя, а внутренняя, заключённая в самих словах. Кто—то в зале едва заметно кивнул, кто—то отвёл глаза.

– Человека, благодаря которому мы…

И в этот момент её голос внезапно оборвался.

Голос не сорвался, не надломился – он просто затих, будто внутри оборвалась нить, державшая речь. Губы остались приоткрытыми. Взгляд переместился внутрь себя, глаза расширились – так смотрят, когда внезапно вспоминают что—то важное. Она не забыла слова, не запнулась – она именно вспомнила, будто нечто давно вытесненное прорвалось наружу.

В зале никто не шевелился. Пауза становилась ощутимее с каждой секундой. Это было не просто ожидание, а нарастающее напряжение, словно перед внезапным происшествием. Даже те, кто продолжал улыбаться, перестали слышать собственные мысли. Это чувство распространялось быстрее, чем кто—либо мог понять его причину, проникало в кожу, в затылок, в руки и глаза.

Вениамин уже смотрел на Софью. Не пристально и не тревожно – но очень внимательно, с особой сосредоточенностью, доведённой до предела.

Софья медленно подняла взгляд, точно зная, что именно увидит. Нашла его глазами. Несколько секунд они смотрели друг на друга – и в эти секунды внутри неё, словно вспышка, ожило что—то забытое.

Лицо осталось неподвижным, но взгляд изменился. Зрачки слегка расширились, и в глазах появилось узнавание – не открытие, а именно узнавание, словно давно забытая картина наконец прорвалась наружу.

Софья замерла. Губы дрогнули. Она прошептала резко, коротко, словно внезапно вспомнила нечто страшное. Слова прозвучали тихо, но точно:

– Это он сделал…

Это было не обвинением и не жалобой, а просто констатацией – внезапной и точной, как выстрел.

Всё произошло мгновенно. Стойка микрофона слегка качнулась, пальцы Софьи соскользнули, потеряв опору. Тело обмякло, будто внутри выключили источник силы. Колени дрогнули, и она резко осела на сцену – боком, тяжело и почти бесшумно, так падают те, кто больше не сопротивляется.

Микрофон слабо зашипел, цепляясь за остатки звука.

Зал оцепенел. Кто—то поднялся. Один мужчина протянул руку, сам не понимая зачем. Несколько человек вскочили с мест. Шум нарастал, оставаясь приглушённым, словно сквозь стекло.

Софья лежала у самого края сцены, на гладкой холодной панели, лицом к гостям, глаза её были открыты.

Всё взорвалось одновременно. Высокий женский крик разрезал воздух – как сигнал к началу хаоса. Загремели стулья, зазвенела посуда. Кто—то резко вскочил, опрокинув бокал. Люди метались, говорили друг поверх друга, ещё не понимая, что именно случилось, но уже зная: произошло нечто ужасное.

Один из гостей закричал: «Врача!» – это слово тут же подхватили десятки голосов. Кто—то попытался прорваться к сцене, но запнулся о сумку и тяжело упал, больно ударившись локтем. Женщина в зелёном закрыла лицо ладонями и раскачивалась, словно молилась.

Марина Трифоновна выкрикнула имя Софьи, но никто не расслышал. Милена Робертовна уже звонила, диктуя адрес чётким, напряжённым голосом. У неё дрожали пальцы, но телефон она держала крепко, будто от этого зависел весь вечер. Глаза метались, однако движения были точными. Она отвела официанта, растерянно собиравшего осколки, и отправила его за аптечкой – без надежды, но со строгим указанием.

Микрофон продолжал шипеть, словно заикался. Павел застыл на месте. Его лицо потеряло выражение, словно кто—то выключил свет. Он не двигался и не реагировал. Кто—то случайно толкнул его плечом, и он покачнулся, но никак не ответил. Его глаза смотрели только туда, где лежала Софья.

Оксана замерла, тело словно отказалось участвовать в общей панике. В отличие от других, она не кричала, не хваталась за чужие руки, не металась по залу. Она стояла как вкопанная, удерживая внутри всё, что рвалось наружу. Взгляд её был напряжённым и цепким, точно она пыталась увидеть каждую деталь. Губы были плотно сжаты, и только чуть подрагивающий подбородок выдавал эмоции – не страх и не жалость, а нечто гораздо более сложное.

Что—то в её лице напоминало человека, который всю жизнь ждал, что случится нечто подобное. Не трагедию, не смерть – а подтверждение. Того, что она чувствовала давно, что не могла доказать и никому не показывала. Теперь всё вываливалось на глазах. Казалось, она знала, как это будет. Не детали – ощущение. И оттого в её лице была не только растерянность, но и затаённая жестокость. Не злорадство, а согласие. Как будто она говорила: "Вот. Именно так и должно было закончиться."

Родион Михайлович стоял поодаль, у колонны, придерживая табакерку в кармане, как будто это могло чем—то помочь. Лицо было натянуто, глаза бегали – не в страхе, а в попытке собрать картину. Он не приближался, но весь был обращён к сцене. Взгляд – острый, словно искал не тело, а ошибку в чьих—то действиях. Он не выглядел испуганным. Скорее – взвешивающим. Как будто знал больше, чем должен был, и теперь пытался решить, пора ли вмешиваться, или уже поздно. Всё в его позе – от наклона головы до медленного дыхания – говорило: он ожидал катастрофы. Просто не знал, с какой стороны она придёт.

Толпа расступалась. Кто—то отдавал распоряжения, кто—то просто кричал. Ребёнок заплакал – с ним были гости из семьи декана – плач был пронзительным, настоящим. Мужчина в белом пиджаке побежал за сцену, не разбирая дороги. Пожилая дама потеряла туфлю, её подхватили под руку.

Вениамин двигался к сцене с таким выражением, что на его пути не вставали. Плечи расправлены, глаза прямые, шаг – широкий. Он шёл не быстро, но без колебаний. Остановился только у ступеней. Смотрел вниз. Лицо не выражало ничего – ни страха, ни боли, ни гнева. Только сосредоточенность. Та, что появляется у хирурга перед разрезом.

Сцена гудела. Гул был не шумом – он стал атмосферой. Люди передвигались, сновали, кричали, замолкали, снова говорили. Кто—то на коленях пробирался между столами, кто—то искал сумку, кто—то звонил родным. Официантка плакала, держа поднос. Мужчина с камерой – журналист, приехавший с телевидения – снимал, не отрывая глаз от видоискателя.

Павел остался у стены, в тени, но ненадолго. Первые секунды он не мог пошевелиться – будто всё тело ушло вглубь, сжалось, стало каменным. Лицо не выражало ничего, но под кожей что—то билось, просилось наружу. Он сразу пошёл. Без колебаний, без паузы, не раздумывая. Тело включилось быстрее, чем разум.

Шаги были уверенными, быстрыми, будто всё внутри уже решило – нужно быть там, рядом, сейчас. Не было слов, не было звуков, только движение – прямое, твёрдое, через людей, через шум, к сцене. Люди не сразу заметили, как он прорвался сквозь толпу. Он не кричал, не звал по имени, просто двигался, плечами рассекая панику, пока не оказался у сцены.

Склонился, коснулся её плеча, не веря в происходящее, будто хватка вернёт её обратно. В его движении не было театральности – только отчаяние. Он не знал, видит ли кто—то. Не знал, кто что подумает. Он просто был рядом. Как член семьи. Как человек, который опоздал на миг, но всё равно пришёл.

Женщина в красном потеряла сознание. Её отнесли в угол, укладывали на диван. Другие собирались группами, у каждого – свой центр гравитации. Один звал охрану. Второй просил выключить свет. Третий требовал воды. Слов было много. Смыслов – меньше.

А над всем этим продолжало звучать шипение микрофона. Он слегка покачивался на стойке, будто всё ещё ждал продолжения.

На губах у Софьи появилась тонкая тёмная полоска. Сначала никто не заметил – слишком много лиц, голосов, суеты. Но потом кто—то вскрикнул, указывая пальцем. Из уголка рта стекала струйка крови – медленно, почти аккуратно, как капля, сорвавшаяся с грани стекла.

Мужчина с седыми висками в светлом костюме пробился к сцене и опустился на колени. Его руки двигались с точностью, но без паники. Он снял пиджак, подложил под голову. Коснулся шеи, щупая пульс, потом осторожно развёл веки, посмотрел под веко, пальцем приподнял нижнюю челюсть. Толпа вокруг затаила дыхание.

– Она мертва, – сказал он. Негромко. Просто. Чтобы было ясно. И стало тихо, как бывает только после главного.

Скорая приехала быстро – скоординированно, без сирены, будто заранее знала, что уже поздно. Медики вошли в зал молча, с напряжением, которое всегда предшествует диагнозу. Один бросил быстрый взгляд на тело, второй – на мужчину в светлом костюме, уже склонившегося над Софьей. Несколько коротких фраз, формальные движения.

– Пульса нет. Зрачки не реагируют. Предположительно – массивное внутреннее кровоизлияние. Она мертва.

После этих слов в зале наступила глухая тишина. Даже шум толпы стал вязким, расползающимся, словно вода, пролитая на ковёр. Люди стояли растерянно, бесцельно перемещались, смотрели в телефоны, нервно перебирали кольца и пуговицы, делали вид, что ищут сумки. Некоторые пытались говорить, но слова звучали слишком громко для такого воздуха. Кто—то заплакал. Кто—то сел на пол, прислонившись к стене.

Вениамин не сдвинулся с места. Он стоял у края сцены с видом человека, для которого окружающее перестало касаться реальности. Его взгляд был опущен, тело неподвижно, но внутри чувствовалось тяжёлое, тугое напряжение, словно ток, выжигающий изнутри. Никто не трогал его, не задавал вопросов – по лицу было ясно всё.

Его лицо менялось на глазах. Сначала оно было неподвижным, как маска, но постепенно выражение стало расплываться, словно невидимая трещина прошла от глаз к скулам. Веки дрогнули, под глазами проступили тени, лицо побледнело, словно кровь отступила, уступив место чему—то тяжёлому, неизъяснимому.

И вдруг по щеке медленно, прямо вниз покатилась слеза. Затем ещё одна, оставляя влажный след. Он не пытался их вытереть – не прятал, как будто эти слёзы должны были быть видны. Это была не реакция, а подтверждение: боль шла не извне, а из самой глубины. В этом стоянии было что—то неотменимое, как будто он сам стал частью сцены – не свидетелем, а одним из сломанных предметов.

Марина Трифоновна раз за разом смотрела на дверь, будто ожидала, что войдёт кто—то взрослый и объяснит, что делать дальше.

Милена Робертовна уже успела взять ситуацию под контроль. Чётко, без лишних слов она отдавала распоряжения персоналу: закрыть вход, проверить и сохранить записи камер, гостей, которым плохо, отвести в зимний сад, дать воды и успокоительное. Её голос был спокойным, движения уверенными. Она не бегала по залу в панике, а двигалась так, словно была старшим на корабле во время тревоги. Каждое её действие было отработанным и точным. Милена заранее знала, как действовать в чрезвычайной ситуации. Пока остальные метались и хватались за телефоны, она сохраняла спокойствие, для неё порядок был не просто навыком, а внутренним убеждением.

В этот момент из глубины дома донёсся глухой, плотный стук в тяжёлую парадную дверь. Он не был громким, но в тишине прозвучал отчётливо, резко, заставив замереть всех. Взволнованные взгляды обернулись ко входу. Стук прозвучал как предупреждение – чужеродное, словно пришедшее из другого мира, где ещё сохранялся контроль.

Вошли двое. Первый – высокий, строгий, с непроницаемым лицом. Второй – чуть ниже ростом, плотный, с тяжёлым взглядом, от которого невольно отступали.

Иван Анненков прошёл в центр зала, не здороваясь и ни на кого не глядя. Высокий, худощавый, с аккуратной сединой на висках, коротко остриженными волосами и прямой посадкой головы. Каждое движение было выверено внутренней дисциплиной. Лицо закрытое, строгое, без раздражения или жалости. Его тёмное пальто висело с плеч идеально ровно, а походка была лишена малейшей небрежности.

Следом шёл Роман Сиротин – коренастый, в чуть помятом пиджаке и натянутом под горло свитере. Его лицо казалось высеченным из камня: резкие скулы, тяжёлый подбородок, челюсть, будто постоянно сжатая. Глаза быстро двигались, словно у хищника, оценивая не одежду гостей, а их реакции. Взгляд выдавал, что кого—то он уже запомнил.

Они двигались молча, но в их появлении было больше смысла, чем в десятке произнесённых фраз. Один – ось, второй – нажим.

– Следственный комитет. Всем оставаться на местах.

Голос Анненкова был ровным, но властным, каждое слово звучало как точка.

– С этого момента никто не покидает дом. Начинается допрос свидетелей. Прошу всех быть готовыми.

Зал, полный людей, света и голосов, начал медленно сжиматься – не физически, а по внутреннему ощущению. Словно кто—то поставил точку, и всё, что было до неё, разом утратило значение.

Глава 2

Спустя несколько часов после трагедии дом на Рублёвке словно сник. Воздух, недавно наполненный шелестом платьев, приглушённым смехом и звоном бокалов, стал вязким, как старый воск на подсвечнике. Свет люстр потускнел – не из—за ламп, а будто от стыда: они больше не могли осветить происходящее, не могли согреть и спасти ту, кто уже ушла.

Шаги оставшихся гостей и персонала звучали неуверенно, почти виновато, будто каждый чувствовал себя частью произошедшего. Все двигались с настороженностью людей, оказавшихся там, где умерла не просто девушка, а нечто большее: обещание, образ и тот самый крик, прозвучавший слишком точно.

Никто не говорил громко. Кашель звучал глухо, словно горло стеснялось нарушить эту давящую тишину. Даже молчание здесь казалось тщательно отмеренной дозой чужой боли.

Следователь Иван Анненков и оперативник Роман Сиротин стояли у лестницы, как две тени, забывшие вернуться к своим телам. Они прибыли не на торжество, а на его разложение. И теперь – смотрели. Без лишних слов. Так смотрят на портрет, где глаза нарисованы чуть точнее, чем следовало.

Мимо прошли медики, вынося тело. Софья исчезла из зала, но не из пространства. Она осталась – в плотно сжатых губах официантки, в разбитом бокале под фикусом, в взгляде профессора, который не плакал и не оправдывался. Просто молчал, как молчат стены, на которых давно не вешают новых картин.

На страницу:
2 из 10