
Полная версия
Высокий сезон, или Синопсис моего периода
Бытовая жизнь тоже вообще-то отнимала и заставляла. Я тогда и теперь очень ценю своего научного руководителя за многое – за то, что мне реально помогал в написании и в том – вернее, в становлении того, чем я в конце концов стал. Очень благодарен своему профессору Владлену Натановичу за – простите уж пафос, но это так – чуткость по отношению. Что я имею? Да хотя бы то, что когда, например, стали известны фамилии зачисленных (и моя в том числе), он мне сказал, что я помню до сегодня – «ну вот, иди, устраивай свой быт. А когда устроишь, придешь на консультацию». Он понимал, что быт – важно, быт – это то, что отнимает много времени, тем более если человек не москвич, а приехавший из-за кольцевой. Он как никто другой знал эту сторону жизни: однажды, уже по прошествии я встретил его на улице в воскресенье, загруженного авоськами, пакетами и сумками с продуктами. То есть в его семье, в которой были и дочь, и сын, и жена именно он был тем, кто обеспечивал «бытовые» условия. Ну, вот как не совестно его ближайшим! Владлен Натанович – светила без преувеличения. Загляните хотя бы в энциклопедию по нашей специальности, изданную далеко за рубежами, в которой никого нет, кроме него, чтобы убедиться, если сомневаетесь. И вдруг – с авоськами и селедкой с огурцами на улицах столицы. В центре, конечно, на «Кропоткинской». И тем не менее. Это потом уже, позже все они переехали на «Красносельскую», а он так и работал до смерти, продолжая нести на себе и службу, и авоськи.
Всегда было любопытно встречать на улицах златоглавой и рубиново-звездной кого-нибудь из более известных, например, артистов. Любопытно потому, что они, в большинстве, смотрели и ждали, что их узнáют. В большинстве, но правда, не все. Вот Неёлова, Никоненко, Градский, Гафт избегали смотреть в ожидании, чего не сказать о Вертинской, Янковском, Васильевой, Полищук, Смоктуновском да и других, которые иногда в еще те времена пользовались пешеходными, а не автомобильными маршрутами. Совсем неожиданной и незабываемой по истечение всех этих многих оказалась встреча в кафетерии ресторана «Прага» с известнейшим поэтом, которым была женщина. Она привлекала к себе внимание маленьким черным пальто, маленькой черной шляпкой, маленькой черной сумкой подмышкой и своими беспорядочными метаниями от столика к столику. Очень хотелось вспомнить, кто это. Вспомнить сразу никак не получалось – получилось только дней через несколько, почти с возгласом «Да ведь это же она!». Ни в коем случае не подвергая и тем более не осуждая, я понял, что вот так у нее получаются чисто гениальные стихи: она живет, как жила, а иначе петь, то бишь писать не может и не могла.
Из реально развлечений были посещения театров, билетами в которые снабжала нас очень приближенная к их распространению Инна Христиановна. Благодаря ей ‘приежьжие’ из глубочайшего не-знаю-какого-далека побывали в популярных в то время театрах, в том числе и на премьерах в Большом, что без благодетельств Инны Христиановны было равносильно невозможному. Если бы я не поленился и приложил усилия, то мог бы застать и Раневскую, в то время еще изредка выходившую в «А дальше тишина». На Плятта я успел во многих спектаклях. Однажды с ним случился трагический случай, когда он произнося реплику, по-моему в «Кукольном доме», упал на сцене на спину. Это было действительно страшно – совсем немолодой, а попросту и по возрасту старик лежит и раскачивается, как кресло-качалка, на круглой спине… К нему тотчас подбежал Юрский, тоже занятый в мизансцене, и помог подняться. Спектакль продолжили как ни в чем. Может быть, это действительно в их моссоветовском театре происходило с народными артистами регулярно. Кто знает, а вот на моих глазах – впервые и больше вообще-то никогда и ни с кем.
В те времена много ходили в кино. Впервые после длительного перерыва показали «В джазе только девушки». На фильм в буквале рвались, билетов не хватало. Тогда же все, кто хотел, посмотрели «Чучело», кстати, не разрешенный к показу в моем родном населенном пункте. Почему-то, наверное, потому, что наблюдался кино-бум, желающих было не протолкнуться, некоторые фильмы показывали парами. Так парно в Лужниках я наслаждался просмотром картин «Завещание профессора Доуэля» и «Тайна черных дроздов». Если серьезно, то совсем и не наслаждался, а утомлялся – устаешь конкретно от двух фильмов сразу. Поэтому парный показ фильмом не прижился, от него как-то быстро так отказались.
Жители аспирантского общежития имели и другое пристрастие: в любое время суток – даже в четыре часа утра (ложились-то, кто когда захочет) – ходить на Новодевичьи пруды и гулять там. Некоторые при этом кормили лебедей, остававшихся зимовать со своим потомством, еще недостаточно повзрослевшим и окрепшим для дальних перелетов в теплые страны. Смотрители прудов изо всех сил заботились о пернатых. Например, в небольшой части, как бы в углу, был установлен компрессор, который работал и не давал пруду покрыться льдом, потому что там всю зиму плавали лебеди. К этой лагуне и ходили бессонные аспиранты и разбрасывали корм, моментально склевываемый лебедями и лебедятами, да и утками тоже. Если бы Холден Колфилд из «Над пропастью во ржи» жил не в Нью-Йорке, а в Москве, он бы не был так маниакально озабочен тем, куда же зимой деваются утки с озер Сентрал-Парка. Он бы увидел, что вот они здесь, на прудах, вместе с зимующими лебедями, а вовсе не деваются никуда.
Но это было давно, в восьмидесятые.
Некоторые особо спортивные пары ходили на пруды играть в бадминтон. Теннис тогда еще не вошел, он придет позже, через десять лет, – на кортах, в дорогом экипировочном камуфляже и с таким же дорогим, а может и еще дороже, снаряжением, на зависть окружающим и проходящим вблизи.
Восьмидесятые запомнились многими проявившими себя акциями. Например, незабываемы «облавы» на нарушающих трудовую дисциплину и праздно шатающихся в «рабочее время». Под эти рейды попадали некоторые аспиранты, которые в неурочный час обнаруживали себя кто в магазине, кто на рынке, а кто – страшно подумать – в кино в то время, когда, по мнению правоохранителей, они должны были бы находиться и с потом на лице писать, писать и писать свои диссертации в институте или где там их еще пишут. Ну, не понимали те, кто задерживал, характера аспирантской работы – писать ведь можно не только днем, но и ночью, что, кстати, многие делали – писали по ночам. Причем, получалось неплохо – за ночь, например, у меня написывалась полноценная статья в пол-печатных листа. Это двенадцать страниц машинописного текста. Напомню, компьютеров тогда не было, плодотворно стучали по клавишам пишущей машинки, либо ГДР-овской «Эрики», либо югославского «Униса», кстати, до сего времени сохранившегося в рабочем состоянии где-то на антресолях. Менее ответственные даже сочинили присказку типа «спасибо партии родной за трехгодичный выходной». Это про то, что на аспирантуру отводилось три года жизни. Работать, то есть в буквале «ходить на работу» не требовалось, стипендии хватало на месяц почти скромной жизни, хотя многие подрабатывали – не поверите – сторожили, как они выражались, «объекты» в центральном районе столицы. Для оформления на сторожевую должность особо не надо было куда-то отлучаться: нанимавший отдел находился в том же здании, что и общежитие, только двумя этажами ниже. Сторожевая подработка обеспечивала весьма достойную жизнь, хотя и приходилось по очередям стоять, например, за чаем или шоколадными конфетами в коробках. Незабываемым был опыт ночного стояния в очереди за джинсами, настоящими итальянскими, с записыванием в очереди, с перекличками. Правда, на утро оказалось, что товар в тот день не подвезли, толпа разочарованно разбрелась кто домой, кто на работу. Так и пропала очередность, джинсы приобрести не удалось.
За продуктами, хорошими, приходилось утром сразу после открытия гастронома в восемь двадцать, в половине девятого – позже может не оказаться, разберут – бежать, например, за вкусным окороком и потом везти его как дорогой гостинец домой на праздник. Да что там окорок, сосиски, мясо и масло возили через всю страну. Перед Новым годом успевшие отовариться шампанским сообщали тем, с кем пока дружили, где удалось его отхватить. Больше всего ценилось «Советское» с черной этикеткой, которое иногда «для плана выбрасывали» в винной точке рядом с институтом на Метростроевской.
А Москва в те годы была сущий рай по сравнению с замкадьем. Именно так, как о райской жизни, отозвалась о моем московском пребывании в те годы баба моего братца, о которой см. выше, когда я привез им что-то типа окорока или буженины. Особо заботившиеся об оставленных там, далеко, родителях отправляли им почтовые посылки с продуктами или передавали с оказией эти самые продукты для передачи мамам и папам. Сам как-то раз выступал в качестве передаточного звена в такой цепочке, когда аспирантка из соседней комнаты, тоже из замкадья, тоже из моего населенного, попросила передать аккуратно завернутую – чтобы не занимала много места в моем багаже – горбушу холодного копчения. Ну, вот не было таких яств тогда нигде, кроме столицы! То есть сторожевая должность помогала и аспирантам, и их родственникам тоже. А охраняемые объекты были разные – от зданий НИИ, а то и писче-бумажной фабрики «Восход» до дворцов культуры на Волхонке, в которых содержались концертные костюмы неудержимо поющего Кобзона.
Те, которые не подрабатывали, а жили на стипендию и финансовую помощь со стороны родственников, конечно же, родителей, отчасти сибаритствовали, деля двадцатичетырехчасовой суточный цикл по своему усмотрению. Это означало – поздно ложиться и очень поздно вставать. А что? Разве нельзя? Можно. Потому что я пишу, когда мне лучше пишется. А писались, повторюсь, статьи, которых требовалось выдать четыре или три – если две из них по пол-листа, а одна на лист, то есть на двадцать четыре страницы. За количеством этих статей строго следили как научные руководителя, так и проректор по исследованиям. Это не принимая во внимание, что писать-то требовалось далеко не только статейки, но и диссертацию в – только подумайте – двести страниц, если речь шла о кандидатской.
Трудно было, конечно, но ведь настрочили же и защитили нетленку. Хотя не все, далеко не все. Помню некоторых из несчастливцев – Филипчука, Петрофанову, Елфимову, Тавилову. Да и кандидатский экзамен по специальности был не прост, да и громоздок. Но его мы тоже превозмогли, а как же!
Наиболее несчастно-убогие не только делали пятками первые шаги по стезе науки, но и устраивали свои личные жизни, выходя за аспирантов или женясь, опять же на аспирантках из общежития – вот ведь ужас! Правда, таких было несравнимое меньшинство. Большинство же открыто и усиленно дружили как мальчик с девочкой, иногда так громко, что было хорошо слышно в соседних комнатах и в коридоре, например, как в случае с донецко-пятигорской неразлучной парой. Инициатива в заведении таких дружеских отношений принадлежала, по правилу, представительницам несильного гендера, будь то гостьи-аспирантки из дружественных в те времена балто-республик, из придонья-приднепровья или еще из иных локаций. Это забавляло возможностью многократно вспоминать простую русскую поговорку и откровенно чисто ржать по поводу. Некоторые проживающие представляли богатый материал для быто-психологических наблюдений, по неосторожности поделившись которыми, например, с Дугановой, приходилось выслушивать речи, произносимые какой-нибудь дамочкой в пылу обиды, не только за себя (поскольку косвенно замечание могло касаться ее тоже), а например, за соседку, о которой вообще-то шла речь. Эти обиженные тирады могли быть такого контента: «Вот вы тут сидите в курилке и за всеми наблюдаете! («Уж, право, мне больше явно нечем заняться!» – думал я в ответ.) Тонечка Неронова еще и не знала, что будет делать аборт, а вы уже говорили, что она беременна!». Лично я к этим женщинам в положении никакого отношения не имел, поверьте. Просто я как лицо, склонное к анализу, заметил, что Тонечка отчего-то резко так стала одеваться в черное. Этим наблюдением я поделился с соседкой, между прочим, спросив: «А не ждет ли Неронова прибавления? И одевается так, чтобы не сразу видно было». Это все, ничего более! Но передали же, и не только Тонечке, но и ее соседкам! Одним словом, коммуналка еще та! Конечно, промолчать бы мне. Но тогда я еще не умел созерцать очевидное и при этом молчать.
А вот брачеваться, если кто-либо редкий до этого докатывался, в Москве было удобно. Потому что во времена дефицита и нехватки всего брачующиеся получали талоны (которые стыдливо называли эвфемизмом «Приглашение») на продуктовый набор, выдававшийся за денежную сумму в гастрономе на «Площади Восстания» (помните высотку из «Москва слезам не верит»? Вот именно в этом доме и располагался этот волшебный гастроном), и содержащий такие немыслимые деликатесы, как икра – красная и черная, копченая колбаса, индийский чай, сгущенка, шампанское, конечно же, шпроты. Счастливцы получали кроме и направление в магазины «Ванда» и еще какой-то, возможно, «Прага», тоже далеко от центра, на покупку того, что там могли выдавать/распределять за деньги, например, туфли, кстати, очень неплохие, колготки, которые были в невообразимом дефиците, туалетную воду из французского далека и прочую мелочь, не представляющую в сегодняшней жизни ни малейшего привлекающего к себе интереса.
Жениться-то на «девушках» из общежития редко-редко женились, да вот не весьма счастливо и удачно для семейной жизни. Общежитие в характере неискоренимо так же, как украинский акцент с его интонацией в речи. Сейчас мне кажется, что оно – общежитие – во всем: в привычке утаскивать свою еду из кухни в «свою» комнату, в разбрасывании одежды по всем углам и стульям, причем постиранная одежда могла оставаться неглаженной по полгода, а то и больше, в неуважительных отзывах и поступках по отношению к родителям мужа, в нежелании заводить совместный «семейный» бюджет, а предпочитать ему лично «свой», в нежелании делать в квартире уборку в установленные семьей дни, в выпивании втихаря всего запаса спиртного, который годами (без преувеличения) хранился в доме, в водочных заначках по всем шкафам и коврам квартиры, в неоднократных прерываниях – иногда даже самостоятельных, – например, если ребенок должен родиться осенью, а летом во время отпуска очень уж не хочется бродить с торчащим животом, в тайном выносе из дома мужниной одежды и обуви и продаже этого вынесенного в комиссионке, в собирании пустой посуды после выпитого на работе спиртного для последующей сдачи в пункт приема бутылок, да много чего подобного было ею, воспитанницей общежития, поведенчески смоделировано в юности в период этого самого общежитского проживания, и принесено в «семью». Может быть, я категоричен, когда говорю это, но все-таки я это говорю, основываясь на личном опыте: «Не женитесь на ‘девушках’ из общежития». Вероятно, бывают исключения, но не в случае со мной – со мной это правило наблюдалось просто в классике.
Несмотря на отдельные безрадостные воспоминания о кратких печальных событиях и встреченных лицах, без которых можно было бы обойтись, в том числе без лиц, прибывших из родимого топографического пункта и заселившихся по соседству, аспирантура запечатлелась приятно. Это потому что я был значительно моложе, чем сейчас, потому что мне удалось, вопреки некоторым явлениям, быть счастливым тогда и там. Они были мои – время и события. Да и Москва мне всегда нравилась очень. А я был в ней на своем месте. Бессомненно! – как утверждала, несмотря на то, что это грамматически ненормативно, но ее речь без подобных приколов была немыслима, комендант общежития.
Глава 2. КАЖДЫЕ ДЕСЯТЬ ЛЕТ, ИЛИ ЧТО БЫЛО
В ДЕВЯНОСТЫЕ
Название этой части не есть референс, отсылка к роману одной современной писательницы, разделяющей в своем произведении временной континуум на более продолжительные периоды, но тоже «каждые». Совсем нет. Именно этими словами я подписал фотографию, сделанную мной незадолго до того времени появившимся фотоаппаратом из тех, что стали называть, наверное, из-за их формы, «мыльницей». Я купил его в девяностые, в период написания докторской диссертации, то есть во время пребывания в докторантуре. Была и есть такая форма – докторантура, – дающая возможность пользовать относительную свободу и писать научное сочинение, отличающееся от кандидатской диссертации, которой занимаются в аспирантуре, как солидным объемом, так и необходимостью выдвинуть и отстоять свою концепцию. А написал я на обороте фотографии вот что: «Моей дорогой Олине Никандровне – так звали коменданта, которой я дарил на вечную память, – от – далее следовало мое имя в родительном падеже, – имеющего обыкновение появляться и селиться по этому адресу каждые десять лет». Именно так, такой временной период фигурировал в то время в моей научной биографии: аспирантура у меня началась в 1982 году, а ровно десятью годами позже, в 1992, я поступил в докторантуру и заселился в том же общежитии по тому же адресу на станции метро Спортивная, кстати, на сегодня самой дорогой и престижной московской локации. Но это сейчас, а в девяностые было иначе – тогда и поликлиники, и овощные магазины, и детские сады, и общежития встречались там нередко.
Фотографию я подарил, потому что мы дружили. К нашему коменданту относились по-разному, по большей части насмешливо и в негативе, а вот я – нет. Она была без преувеличения забавная. Если послушать ее многочисленные рассказы, то оказывалось, что она и метро, и стадион в Лужниках, и много чего другого в Москве понастроила. Когда была моложе, была активная. Из ее же рассказов, настолько по-комсомольски активная, что во время фестиваля молодежи и всемирных студентов 1957 года она вылавливала социально заниженных девушек, которые по кустам прятались с прибывшими на эту сходку сильно смуглыми юношами, «красавцами из Новой Зеландии», и безжалостно стригла их, то есть девушек. Такое было постановление свыше – стричь их к едренейфене. Чтобы всем и сразу было видно, что и кто эта молодая да стриженая.
Когда умирал очередной генсек в мою бытность еще аспирантом, она приходила к кому-нибудь в комнату, садилась и рассказывала, сильно грассируя – была у нее такая произносительная особенность, – что на днях у Кремлевской стены состоятся похороны очередного, на которые из женщин пригласили только ее ну и, кажется, Маррргарррет Тэтчеррр. Ее будут «казать по тиливизиррру» и когда это произойдет, она сделает вот так – она показывала, как она сделает, с достоинством в приветственном жесте помахивая правой рукой. Причем, мы ее обязательно узнаем, потому что она будет в желтой шляпке и белых перррчатках.
Любила рассказать что-нибудь из жизни знаменитых, например, Раневской, которая, по ее словам, была настолько богата, что подарила совсем малознакомой подруге дочери нашего коменданта очки с шестью, нет, восемью бриллиантами. «Вот здесь тррри, и здесь тоже три, а может четыррре», – показывала она, тыча указательным пальцем себе в брови, где должны были располагаться верхние части драгоценнейшей оправы. Не знала она, несчастная, что не было у Фаины Георгиевны бриллиантов, как и других ценностей. Все деньги уходили на содержание любимой собаки и бесчестной помощницы, а что вдруг оставалось, то складывала в отдельные конвертики да и раздавала тем, кому было еще хуже, чем ей самой. Нашему же коменданту очень хотелось, чтобы Раневская была пребогатая и вся по уши, вернее, по брови в бриллиантах.
Ее речь – это отдельный бисер, который она щедро метала перед нами, существами вообще-то, в ее понимании, находившимися где-то там внизу, почти в инферно. Очень нравилось ей вставлять слова, значения коих недопонимала или понимала вовсе своеобычно. Например, желая сделать комплимент какой-нибудь аспирантке, которая ей в тот день мало хамила, она могла сказать не в шутку, а в серьезе, опять же неудержимо грассируя: «У тебя овальный цвет лица. Ты выглядишь экстррравагантно. Бессомненно!».
Все это были ее фантазии от дефицита впечатлений и недостатка общения. Приходя к нам в общежитие, к «гаманитариям», она получала свою долю этих самых впечатлений и восполняла другие израсходованные ресурсы. Здесь ее, хочешь не хочешь, слушали, согласно кивали. В ней явно умирала опереточная героиня. А где еще было найти аудиторию для разыгрывания сцен из театра одного актера! Вот она энергетически и восполнялась среди нас. Все мы в какой-то мере вампиры, она тоже из этого племени.
Это если чисто поржать по поводу коменданта с ее общежитием. А так трудностей было более чем. Год моего поступления в докторантуру, как писали в старину, выдался тяжелым, и я конкретно хлебнул. Финансово-экономически было трудно: стипендия, можно сказать, отсутствовала. Де-юре она вообще-то была, но как насмешка. Когда говорят, как трудно жилось в то или иное время (а легко не жилось никогда, во всяком случае, многим), обычно приводят соотношение так называемой заработной платы и цен на продукты. Например, моя мама, которая начала свою трудовую сразу по окончании Великой Отечественной, обычно на протяжении многих лет рассказывала, что ее зарплата в те времена составляла шестьдесят пять рублей, а пуд картошки (она всегда говорила про пуд, наверное, в этих единицах измерялся вес овоща) стоил шестьдесят рублей. Она перестала рассказывать про пуд, картошку и свою зарплату после того, как узнала, что в докторантуре мне выдавали стипендию в размере одной тысячи рублей, тогда как килограмм самой простой вареной колбасы, ну типа «Столичной», которая в советские годы стоила два рубля двадцать копеек, в 1992 году стоил полторы тысячи рублей. С пудом картошки как-то можно протянуть месяц, а с менее чем килограмм колбасы – никак.
Всем было трудно, однако ж справлялись, крутились. Да и не особо заморочивались, потому как все в ситуации. Говорят же в этой стране и этой культуре «На миру и смерть красна», что значит, в коллективе не так внапряг. А коллективчик был еще тот. Как-то раз кто-то из приглашенных гостей, слушая и наблюдая собравшихся за столом представителей «интеллектуальной элиты», съехавшихся в общежитие со всей страны, громко заметил: «Глядя на ваш коллектив, я спокоен за вашу науку». Было видно, что далеко не простые отношения-то складывались там у нас, на пятом этаже: и науку отстоим, и себя не дадим обидеть.
Вот и не поддавались мы ни коллективно, ни единолично. Одни подрабатывали, другим помогали, опять же родители. Например, провожая меня в Москву, уже на вокзале мама сказала, что на дне сумки в свертке она положила деньги, значительную по тому курсу сумму. Почему на вокзале и в последнюю минуту перед отправлением поезда? Наверное, потому что она считала, я стану отказываться. Нет, не стал бы я отказываться. Как же мне было прожить, если поеду без копейки, «с одним чемоданом»? За эти деньги и другие, без которых было ну никак, искренне и от чистого сердца говорю спасибо моим родителям.
В девяностые подрабатывали все или почти. Тех, кто мог себе позволить не работать, можно пересчитать на двух или даже трех пальцах руки – это были юноша из Украины, регулярно получавший посылки с продуктами от родителей, и дева, тоже юная, средне подающий надежды супруг которой занимался торговлей в Костроме и Луже (читай: Лужники), превращенной мэром столицы в толкучку. Еще одной аспирантке тоже позволялось не работать, потому что ее мама, гроссмейстер, в системе занималась выращиванием и продвижением подрастающих шахматных королей с королевами.
Нельзя недооценивать девчонок, которые приезжали из провинциальных городков в Москву, чтобы писать диссертации. Они их писали, и успешно, о чем свидетельствовали регулярно проводившиеся защиты. Кроме написания, они еще и неплохо были устроены в денежном плане – работали, многие в престижных компаниях с более чем достойными заработками. По вечерам мы иногда собирались у кого-нибудь в комнате пить чай. Нередко происходили разговоры по типу: кто-нибудь делился проблемой, что надо бы купить телевизор и компьютер. Но были веские причины, по которым обе покупки в один месяц совершить не получалось. В конце концов все заканчивалось тем, что эта девочка в этом месяце покупала и телевизор, и компьютер, а в следующем еще и шубу. То есть девчонки были достойные – из тех, что «и глину месить, и в шелках ходить». Умели работать, умели заниматься наукой. И себя не забывали: многие замуж повыходили, да не один раз, и всегда удачно.
Трудный был мой первый год в докторантуре. Приходилось давать частные уроки, заниматься переводами текстов о проценте жирности молочных продуктов, о пожарах и поджогах. Приходилось работать полулегально в каком-то левом университете, ректор которого собирала нас и внушала, что в случае неожиданной проверки все мы должны были прикинуться кто кем. Например, студенты – пациентами, пришедшими на прием, а преподаватель – то ли психологом, то ли психиатром, одним словом, не пойми кем, но проводящим психолого-психиатрический сеанс с группой несчастных, забредших к нему. С позволения сказать работа по такой легенде, оплачивалась жалкими шестью тысячами.