bannerbanner
Высокий сезон, или Синопсис моего периода
Высокий сезон, или Синопсис моего периода

Полная версия

Высокий сезон, или Синопсис моего периода

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Вадим Карнилов

Высокий сезон, или Синопсис моего периода

Предисловие. О ЖАНРЕ КНИГИ


Начав писать, я думал, что пишу нечто в жанре автофикшн. Это потому что мне так хотелось, и потому что нравился сам термин. То есть не просто банальное автобиографическое повествование, а – вот кто-то придумал же, и как хорошо получилось! – автофикшн, что значит художественная литература о самом себе, о любимом. В ходе и по мере оказалось, что текст не дотягивает до значения, заложенного в «автофикшн» по некоторым параметрам. Основным возражением против явилась недостаточность вымысла. Если так, подумал я, то мой текст – в жанре документальной литературы. Однако сам план документалистики меня вовсе не увлекал, наверное, скучноватостью и требованием строгого следования фактам, в том числе в хронологическом отношении. Размышляя над литературоведческой сложностью проблемы выбора жанра, я по итогу склонился к тому, что мое писание находится в области литературы травмы. По рассуждении показалось приемлемым предложить в этой литературе бóльшую конкретику, выделив «литературу комплекса», то есть закомплексованности. Хотя опять же это определение далеко от точности: если разбираться в направлении детально, может оказаться, что вся, ну или почти вся литература – это креатив ради желания высказать себя как результат проявления, по крайней мере, неординарности либо с позиции превосходства, либо с позиции не полной оцененности. По факту литература – вся или, как я сказал, почти вся – это сфера «меченых особей», сфера выражения для тех, кто считает себя или кого считают другие супером или, напротив, девальвантом.

Определить жанр одним словом трудно. Прежде всего, это нон-фикшн, потому как это условно автобиографическая литература о событиях, случившихся в отрезках времени с условным же автором, повествующим как бы о себе, то есть от первого лица. Желание описать эти события основано на впечатлениях, пережитых в детстве и в значительно более поздние годы, которые в памяти претерпели, если воспользоваться фигурой речи одного из авторов-англосаксов, типично обрядовые, как на празднике терминалий, складывания в кучу, предназначенные для некоего действа. Этим действом оказалось последующее письменное изложение в виде рассказа-синопсиса как линейно-временнóго явления, развивающегося строка за строкой и страница за страницей. Жанр однозначно находится в русле литературы травмы, или как представляется необходимым, применяя бóльшую конкретику, назвать этот жанр литературой комплекса. Таким образом, сведя воедино терминологию, получаем искомую величину – жанр написанного, а именно: «условно автобиографическая литература комплекса».

Сам процесс меня захватывал, то есть писать было увлекательно, как, надеюсь, будет не менее увлекательно читать то, что получилось. Скромно допускаю, что эти тексты могут быть в тренде, потому как они в целом повествуют об истории небольшого успеха человека уровня эверидж, то бишь обычного, каких во множестве видишь там, где они водятся – в прикультурных очагах, на кафедрах университетов, выставках, в театрах, консерваториях, залах ожидания аэропортов, самолетах, гостиницах, даже – не побоюсь этого слова – библиотеках европейских столиц. Успех таки выпадает, только не надо, как предупреждают писатели и, что характерно, оба классики, стрелять при этом в люстру, это лишнее. Достаточно провести авторский анализ эволюции событий и описать их. В этом отношении можно сказать, что все сторис – про высокий сезон, который случается по усмотрению и определению справедливой судьбы, следящей за тем, чтобы очень большой успех никому не доставался на очень большой срок. А вот маленькой успех на маленький срок – так пожалуйста. Тексты настоящей книги – это рассказ о совсем небольших, скромных таких событиях и успехах, случившихся в периоде условного автора. Они, тексты, небольшие, и книга тоже малообъемна, потому что надо уметь писать кратко, в виде синопсиса, чтобы не надоедать читателю, как будто он читает это всю жизнь, словно сакральный текст, а не разве из любопытства.

Эту работу я посвящаю памяти моего отца. Ему в 2025 году могло бы исполниться 100 лет.


Глава 1. МОЯ АСПИРАНТУРА В СОВЕТСКИЙ ПЕРИОД


«Только лицо попроще сделай. Ну, как я типа из совсем далеко от Москвы, – консультировала Рита Николаевна, заваспирантурой нашего института перед моей поездкой. – На себя, только на себя надейся, тебя никто не поддерживает. Кроме меня, конечно,– добавила она. – Твой завкафедрой – с…, каких мало. Он сказал, что тебя одного на это место не отпустит, поедешь с Дугановой, для конкуренции. Вот ведь собака! (Это она про Целишева, моего зава). Ну, я тебе говорила – хорошо, что я в прошлом году взяла да два места, а не одно запросила в министерстве. Дали же! Это потому, что они ко мне по-доброму». В этом она, конечно, права – план планом (я имею в виду, план поступления в аспирантуру, план раздачи этих самых мест для поступления), а человеческие отношения никто не отменял. Если бы к ней относились в министерстве по-другому или если бы она была новый человек, а не проработала с аспирантами двадцать лет и больше, то и места бы, как она на всякий случай для меня запросила, нашему институту не видать бы, и мне – в первую очередь. Ну, вот повезло мне с Ритой Николаевной, хорошая тетка. Человек, конечно же. Вы поняли.

Совсем уж последними словами своего ВВЦ (это мой начальник, Владислав Васильевич Целишев, или ВВЦ для краткости, оставивший сей бренный, причем давно) ругать не стану. Он позволил мне в течение года перед этой моей поездкой на поступление несколько раз с командировками метнуться в столицу. Ну, типа приучать к своему присутствию московских профессоров и аспирантские службы. Это помогает, надо признать. Правда, отпускал он меня в поездки не потому, что хотел, чтобы я поступил – а так, пусть, думает, съездит этот почасовик, все равно не поступит. Деньги-то не его, а институтские, государственные, иными словами. Это он так думал определенно, потому как сам поступил в московскую аспирантуру далеко не с первого раза. Куда уж мне-то, по его понятиям, с лицом попроще.

Приехал я в Москву. Никто меня не ждал. Переночевать – это уже проблема, а найти, где реально прожить примерно две недели – не меньше – две недели консультаций и вступительных экзаменов – вообще из области фантастики. Хорошо быть Дугановой – у нее брат москвич, жена у брата – генеральская дочь, она – Дуганова – там у него в Сокольниках, по ее словам, и приютилась. К тому же, она приехала поступать с мужем, тоже, кстати, в этот самый институт, что я и подруга, но он из другого вуза, так что не конкурент, а Дуганова тоже перестала ею быть, потому что, как сложилось чудесным образом благодаря Рите Николаевне, у всех нас свои места для поступления. Одним словом, я не Дуганова и не ее супруг, а значительно проще, как внушала Рита Николаевна. Мне пришлось воспользоваться старыми связями – слава Богу, они тогда еще сохранились – и попроситься в общежитие одного из крутейших столичных институтов, совсем недалеко – с «Лермонтовской» минут пятнадцать на двадцать четвертом троллейбусе до Лефортова. Меня эти московские названия, мимо которых я проезжал, выбивали из себя и заставляли тащиться, как стали говорить значительно позже. А эти названия были (и некоторые есть, потому как не всё еще переименовано) – «Площадь Разгуляй», «Елисаветинский проезд», «Немецкая слобода», «Аптекарский переулок», «Лефортовский вал» – чисто Петр Первый с его периодом. И поселился я на время поступления в этой старой настоящей Москве.

Это был мой конкретный форс-мажор, без преувеличений. До поселения там, я не знал, что такое возможно. Общежитие было захвачено – нет, не крысами, хотя таковые тоже наблюдались, как же без них, – а комарами, которые селились и успешно, более чем весьма, плодились в подвале. Я эмпирическим путем познал, что эти мерзкие насекомые прекрасно себе живут в сырых помещениях не только в теплый сезон, но и в холодные времена, например, в ноябре, когда приехал я. От них невозможно было куда-либо деться, они летали, жужжали и жалили круглосуточно! Я не спал – спать было невозможно, ну, вот никак не получалось, потому что комары вились надо мной полчищами. Табачный дым – а тогда я курил, и много – на них не действовал ни в какую. Забыться в полудреме на короткие несколько минут позволяло выпитое вино. Это средство я, конечно, применял, но опять же в меру – не мог я с бодуна заявляться в солидный иняз и просить на консультации, чтобы мне «помедленнее, пожалуйста – я записываю», как Шурик тосты.

А консультации перед экзаменами проводили в полной мере, надо отдать должное старой профессуре. Не прибегали впопыхах на несколько минут в аудиторию, чтобы спросить есть ли вопросы, а консультировали от души положенные девяносто минут, то есть целую пару. Некоторые из этих консультаций помню до сего времени. Например, помню Альперина. Он тогда уже был в преклоне. В молодости он дружил с известнейшим в мире – да что там в мире, в нашем инязе, – и вообще теоретиком разных направлений Вакобсоном, съехавшим в 20-е годы сначала в Прагу, а потом вообще за океан. Его еще упоминает в своем стихотворении пролетарский поэт, тоже его приятель. Отечественный профессор и заморский дядька были по рождению с одного года – 1896-го. Но про нашего ходили упорные слухи, что он по каким-то причинам в паспорте изменил дату своего рождения на 1906, став моложе по документам на десять лет. В любом из этих случаев он был, смягченно говоря, немолодым, когда пришел консультировать меня и других перед аспирантурой. Так вот, этот отнюдь не юный профессор проводил консультацию перед нами, двадцатипятилетними, которые находились в сидячем положении, стоя, все отведенные ему два академических часа. Было видно, что в тот день он совсем нехорошо себя чувствовал, ему хотелось сесть, очень, но он говорил в тему, в памяти отвечал на задаваемые вопросы, повторюсь, стоя! Просто честь и хвала, от души и до сих пор! Даже помню, что он, среди многого другого полезного, сказал про научные сочинения. Воспроизвожу с почти фотографической точностью, несмотря на пролетевшие годы и утекшие воды: про книгу можно сказать, что она хорошая, если по прочтении вы запомнили хотя бы одну высказанную в ней мысль. Минимализм, конечно, но ведь в корень – часто садятся писать просто потому, что не могут не писать, пишут страдающие от писчего недуга, не имея в сознании ни единой мысли или подобия. А если у пишущего еще и мысль в наблюдении, да ее он умеет выразить так, что она запоминается читателем, то бишь реципиентом сотворенного текста, то это мгновенно возносит книгу до уровня хорошей. Вот наш профессор как раз это и отметил.

Я поступал в аспирантуру в исторический, можно сказать, промежуток, который потом придумали называть периодом застоя, или стагнации. Это кому как нравится. Я сдавал экзамен в тот день, когда объявили траур и на учреждениях стали вывешивать приспущенные флаги. Экзамен был с утра, мы, сдающие, еще не слышали радио и не смотрели телевизор. Тем более такие, как я, которые по общежитиям – какой уж там телевизор, не смешите меня. Сижу я в аудитории, готовлюсь к ответу, смотрю в окно, вижу флаг как символ, и ничего не могу понять. Напоминаю, не было тогда интернета, даже слова такого не было. Потом уже, когда вышел после экзамена в коридор, мне сказали коллеги по сдаче, что не стало генерального секретаря, первого в этой нерадостной очереди 80-х годов, и в стране объявлен траур.

Это уже много потом, во время третьего траура, я услышал по аналогичному поводу образцы черного юмора, например, в галантерейном магазине на Метростроевской, когда продавщица, бойко отмеривая муаровую ленту, громко выкрикивала просто так, в торговый зал: «Вот только на ленте план-то и делаем!». Цинично с ее стороны, но так было – и то, что трое на посту один за другим ушли, и что торговать – «делать план» – торговым точкам было нечем, разве что этой самой лентой.

Генсек своим неожиданным для общего населения уходом внес коррективы в события. Например, после нас, сдававших в неведении, экзамен в другой группе перенесли на несколько дней хронологически позже. Или еще пример: в неудобном положении оказался старый-престарый, думаю, старше Альперина, партийный профессор, который на консультации перед экзаменом по истории КПСС (для подросших с тех времен напишу, что имеется под этим кодом: КПСС – это по первым буквам слов «коммунистическая», «партия», «Советского», «Союза») прямо-таки ляпнул, еще не зная трагической новости, о должном состояться, по его словам, на днях пленуме центрального комитета, сообщений о котором в масс-медиа, конечно же, не было, а вот он типа знал, что пленум состоится и там будут рассмотрены определенные вопросы. Зачем он это сказал? Да затем, чтобы создать у нас впечатление о себе как о сильно приближенном к месту раздачи. Не состоялся пленум-то, и сообщений о нем так и не появилось, и определенные вопросы не были рассмотрены. Смешно все-таки иногда ведут себя углубленные пенсионеры, как тот перестарелый профессор-член.

В аспирантуру я поступил. С первого раза. Не правы, нет, не правы те, кто утверждает, что тогда все и каждый находились в погрязшей трясине и многослойной коррупции. Не соответствует это. Мы поступали, приехав из самых разных весей, республик, городов и населенных пунктов поменьше. Не думаю также, что нас принимали потому, что мы лица делали «проще». Не поэтому. Знания-то у нас были, мы на районе учились по тем же программам, что и столичные мажоры. Нас по итогу экзаменовали по этим знаниям, полученным из учебников тех, кто преподавал в инязе и принимал у нас вступительные. Совсем не дураки мы были, все у нас было заложено в правильных полушариях, и они, принимавшие, это заценили. Приезжали далеко не самые последние, а стремящиеся. Сравни этимологию, происхождение слова – это так, на всякий, чтобы было понятно – «аспирант» с исконным, латинским, означающим вот именно, что только что написал – стремящийся. Ехали не для того чтобы свою глупость и тупизну, а вовсе наоборот, ученость, как говорится, показать. И ютились, кто где: наиболее удачливые – у родственников, наименее удачливые – где ни пóпадя, ну хотя бы по чужим общежитиям с крысами, тараканами и прочими мерзкими кровососущими. Институт своего общежития абитуре не предоставлял, своим, уже зачисленным, не хватало. Были готовы все выдержать – и выдерживали – лишь бы взяли, лишь бы поступить. Ни где-нибудь, а в столице. Это в адеквате понимать надо.

Искренней радости по поводу моего поступления мало кто проявил. Среди проявивших была, конечно, Рита Николаевна – я же стал ей все равно, что аспирантским сыном или каким-то другим, но именно родственником через ее отдел. ВВЦ делал вид, что типа «подумаешь, ну поступил и поступил». Это я уже потом узнал, что его готовились не провести по конкурсу на следующий срок заведования, и он в результате свалил в соседний технический институт, тоже заведовать, тоже кафедрой – не мог уж больше без этой должности, прикипел, да и сгорел на заведовании. Горе-то какое! Правда, помнил, что ко мне можно приехать и переночевать в моей общажной комнате, что он делал не раз, даже подгоняя старых московских друганов, которые его не забывали по, видно, негрустным дням в аспирантуре. А чего только стоили его неэкологичные пристрастия, из-за которых он мог пропустить свой рейс Аэрофлота! В последнее свое посещение ВВЦ обратился с просьбой помочь устроить его ассистентика в аспирантуру. Ну, по типу, чтобы я попросил своего научного руководителя, чтобы он разрешил к себе подойти, чтобы сделать так, чтобы новый абитуриент понравился и чтобы, как результат, поступил. Я сделал, как меня, переступив через нечто в себе, просил бывший босс. Так поступил же этот протежируемый. Мало того, даже диссер замастырил. Правда, так себе была работа, с «дохлой гипотезой», как отозвался в личной беседе его оппонент, который меня знал давно и неплохо. А аспирантик так и не сказал как бы «спасибо, что ты меня представил» и проч. Не сознался ВВЦ, что не его это заслуга. Такой он был. Все как-то так, одно к одному.

Вот не радовал я своими предварительными успехами никого. В семье в том числе. У меня был брат, который привел бабу, подразумевая, что теперь будете жить с ней. Это была обычная советская практика – вступив в брачные отношения, особь приводила другую особь, чужую, часто наглую и некрасивую, с которой надо было делать вид, что только с ней всю жизнь и мечтал. Но если б видел кто портрет подруги той!, он не усомнился бы в дарвиновской гипотезе происхождения видов. Мой отец не стеснялся, он ее так и называл, ну, типа тем словом, обозначающим вид, из которого по факту произошел неандертал. Не в глаза, конечно, но нас с матерью не стеснялся, называя ее, свою сноху. Так вот этот потомок своего бесспорного предка, причем с конечностями грызуна – короче, убожище – мне прямо так и заявляла, не скрывая злобы: «Куда ты лезешь! Какая тебе аспирантура! В Москве! Кто у тебя отец, кто у тебя родители? Очнись! Вот у нас на кафедре (сама, правда, образованием не поднялась выше среднего, всю жизнь проработала лаборанткой «на кафедре») есть Вилька, аспирант. У него отец – завмагом. Вот он точно сделает диссертацию». Она говорила «делать» диссертацию, а не «писать». Ну, ей со средним-то виднее!

Фамильный бэкграунд был тот фактор, который в советский период имел значение. Хотя не только в советский, а испокон – я хочу сказать с библейских тысячелетий, вспоминая при этом одного американского писателя по фамилии Воннегут, который так прямо и пишет: Библия не о милосердии, не о сострадании к ближнему, а о том, что необходимо знать насколько солидными связями обладает этот ближний. Многие меня окружающие именно это и хотели знать. А если знали, что солидных связей-то нет, этот факт настойчиво подчеркивали. Тот же ВВЦ сразу же, грубо, без лицемерной маскировки выспрашивал на эту тему, когда я пришел устраиваться на работу. Первым вопросом с его стороны был «А кто у вас отец? Есть генеральный директор всех столовых города с такой фамилией. Не отец ли он ваш?». Отец у меня не был генеральным директором всех столовых того города, в котором проживал ВВЦ, и я этого не утаил. Меня, конечно, потому что я так ответил и потому что отец у меня был далеко не в желаемой сфере и должности, в постоянный преподавательский штат так и не взяли до того времени, пока я не защитил кандидатскую и вернулся с направлением молодого специалиста («мол.спец.», как меня в отделе кадров документально зафиксировали) уже к новому для меня заведующему кафедрой.

Были и другие в этом ряду. Например, кандидатка всех наук и народов Веськина, которая тоже очень заинтересованно выспрашивала, кто же у меня родители. Узнав, что мать – учительница в школе, а отец – журналист в локальной прессе, с недоброй усмешкой, членораздельно высказалась (такта у тех, кому я как в горле, поперек, нет и не было): «С такими родителями далеко не прыгнешь!». То есть чтобы «далеко прыгнуть», имплицировала собеседница, надо чтобы родители недалеко отползали от кормушки. Где сейчас она со своей ближайшей подругой Адеевой, любительницей плагиата, которую из-за этого пристрастия обсуждали на заседаниях, я и не знаю. Разошлась лыжня по горке.

Аспирантура произвела на меня должное. Во-первых, количеством свободного времени. Во-вторых, возможностью заниматься тем и только, что тебе по душе. В-третьих, коллективностью жизни, которая, я думаю, сильно напоминала совместную жизнь громадной коммунальной квартиры, населявшие которую съехались из разных концов и, как говорили в СССР, уголков бескрайней страны. Несмотря на некоторые национальные особенности аспирантских поселенцев, все они были объединены стенами института и, конечно же, языком, на котором изъяснялись – русским, опять же, несмотря и невзирая на четко национальные происхождения. Что я вынес из общежития в лингвистическом плане, – это то, что из всех нац-представителей самым правильным и безакцентным русским языком говорила казахская (самая, кстати, многочисленная в масштабе общежития) диаспора. До сего дня не могу понять, в чем секрет. Объяснение не может быть в их родном тюркском языке, потому что в моей биографии многажды доводилось слышать других тюрко-представителей, которые говорили и говорят, будучи рожденными и выросшими в русскоязычных частях страны, с неистребимым акцентом. А вот казахи говорят так, как будто никакого другого, кроме русского, отродясь не слышали и не знают, хотя знают – сам слышал, как между собой часто говорят на прирожденном. Вот такая кросс-лингвальная глотто-загадка. Ну, а хуже всех русским языком щеголяли репрезентёры ленинградско-калининградского побережья. По-моему, намеренно коверкая слова и делая вид «ах, как нам необычно и непривычно, и неумело и вообще чуждо говорить на этом вашем». Даже имея русскую аутентику в лице бабушек, после революции оставивших московские дома на Пречистенке и съехавших на названное побережье, они неизменно кривлялись, изображая «ну совсем не русских». Да все они могли говорить правильно – диссертации писали же на русском, да и защищались на нем, а не на разных там балто-прибалтских. Украинцы тоже были забавные. Я их хорошо знаю: один мой очень приятель был оттуда с-под Одессы-мамы, другой – действовал свидетелем на моей свадьбе. То есть дружили мы между собой. Да это все мелочи по сравнению с тем, что ‘водна моя жiнка була ж нэзалэжна’! Хохлушка, другими словами. Так вот, если дашь им знать, что ты обратил внимание на то, как они произносят что-то не ‘як у Москвi’, и скажешь, «что ты до сих пор говоришь х вместо г?!», они тут же начинают произносить в нормативном соответствии. То есть могут же, если захотят. Но вот интонационно – это беда, с интонацией туго, она хранится где-то там, в подкорке, наверное. Как ни проси и не убеждай повторить за тобой, ну, никак. Вот она ‘тэлячья мова’, живуча как зараза. Впрочем, это верно и про некоторые неискоренимые лексические своеобразия украинского языка, типа «рубиль», а не «рубль», «я тебя проведу» в значении «я тебя провожу», «слаже», если хотелось сказать «слаще», «километр» у них непременно «килóметр», ну, а «мозоль», конечно «он», то есть эта единица всенепременно мужского рода. Это немногие примеры из их богатого своеобразия.

Грузины в общежитии не водились, это им было впадлу. Они предпочитали селиться на съемных квадратных метрах. Из закавказского народонаселения наблюдались представители города ветров Баку, ну и – как же без них – армяне, эти любители многочасовых телефонных переговоров, бесконечно висевшие на единственном аппарате дистанционной связи (слава Богу, был хотя бы один, да еще и бесплатный, а не телефон-таксофон за двушку, для нас, проживающих. Хотя и таксофон имелся на лестничной площадке, которым от безвыходности по причине исключительной занятости бесплатного, приходилось таки от времени пользоваться: например, моей предполагавшейся «конкурентке» по поступлению, обязательно просившей у кого-нибудь попавшегося навстречу, двушку для телефона-автомата). Если кому-либо вдруг срочно требовался телефон и этот кто-либо говорил уже не первый час занимавшему его сыну/дочери дружественного армянского народа, что должны позвонить сей секунд, он/она улыбаясь и прикуривая очередную сигарету, реагировал «да, да, я заканчиваю». После этого он говорил, без преувеличения, еще пятьдесят минут. Вот так, не могли они без телефона. Какое облегчение для них сейчас! Они, я думаю, чувствуют себя в некоем эдеме, если принять во внимание мобильную связь с разнузданностью средств ее осуществления.

Аспирантская учеба шла своим чередом. Время делилось между работой в библиотеке, подготовкой к предстоящему экзамену по специальности (кстати, одному из тяжелейших в жизни аспиранта советского периода), написанием статей (то есть весомых частей будущей диссертации), посещением кафедральных мероприятий типа заседаний, начинавшихся, как правило, не раньше семи часов вечера, поскольку так было удобно заведующему и его супруге-профессору, для которых день начинался в полдень, ну и соответственно все по жизни было в этом плане сдвинуто. Этот мой босс отличался капризным и вздорным характером. Никогда нельзя было предположить, что от него ждать и что он может просто произнести, хотя просто он ничего не произносил, все было исполнено глубочайшего смысла. Например, он, как ему казалось, учил аспирантов правильно задавать вопросы, заставляя снова и снова повторять одно и то же, но в разной модальности и меняя местами части предложения. Вспоминая сейчас, понимаю, что это был полный бред с его стороны, а мы, жалкие аспиранты, были вынуждены следовать этим капризам. Да кроме того, в его присутствии аспирантам не позволялось садиться! Представляете, если нечто подобное произошло бы сегодня. Возможно, где-то и происходит… Да, кстати, я был бы не я, если бы постепенно этот человек не изменил ко мне своего отношения: я стал одним из любимых аспирантов его кафедры, «прекрасным аспирантом и прекрасным человеком». Так он позже в порыве чувств-с подписал мне свою монографию.

На страницу:
1 из 3