
Полная версия
Бесшабашный. Книга 3. Золотая пряжа. История, найденная и записанная Корнелией Функе и Лионелем Виграмом
Игрок обернулся:
– Даже такие, как ты, производят множество самых разных зеркал. Неужели ты всерьез думаешь, что мы менее изобретательны? – Он подошел к столу рядом с одним из окон и пролистал лежавшую на нем пачку бумаг. – Известно ли тебе, что фея и ольховый эльф когда-то были связаны друг с другом, как день и ночь? Наши дети рождались смертными, но всегда незаурядными. Их короновали, объявляли гениями, почитали как богов. В этом мире мы можем иметь детей от смертных женщин, но, как правило, они ужасные посредственности.
Джекоб все еще стоял перед зеркалом и, как ни старался, отвернуться не мог. Создавалось ощущение, будто стекло срезает слой его души.
– Оно крадет у тебя лицо, – услышал он голос Игрока. – Смешно, но именно смертный придумал использовать наши зеркала для создания помощников более надежных, чем вы. Ну-ка, покажитесь!
В комнате потеплело, и льющийся в окна свет вычертил два стеклянных силуэта. В них отражалась вся комната: белая стена, стол, рама окна. Тела стали более зримыми, когда лица приобрели цвет человеческой кожи, а одеждой послужила отразившаяся в телах мебель. Иллюзия была совершенной, ее выдавали только кисти рук. На этот раз девушка не прятала их под перчатками: на стеклянных пальцах были ногти из серебра, а лицо у нее было Кларино. Юноша рядом с ней выглядел моложе Уилла, но кто знает, сколько им лет.
– Всего несколько недель, – сказал Игрок.
Джекоб задался вопросом, читает ли эльф вообще все его мысли.
– Шестнадцатую ты уже знаешь. У Семнадцатого еще больше лиц, чем у нее, но думаю, будет полезно дать ему и твое.
Джекоб оттолкнул девушку, когда та протянула к нему руку. Ее «брату» – если его можно было так назвать – это не понравилось, но эльф бросил на него грозный взгляд, и фигура Семнадцатого вновь стала превращаться в зеркало, пока не сделалась невидимой, как полированное стекло. Шестнадцатая исчезла вслед за ним, но перед этим все же улыбнулась Джекобу губами Клары.
– Больница, где я украл лицо у невесты твоего брата, интересное место. Там отлично наблюдать за тем, как работает смерть. Неизбежность смерти – великое таинство! – Игрок достал из кармана медальон не больше карманных часов. В нем оказалось два зеркала: одно из прозрачного стекла, а другое – из темного. – Требовалось лишь оставить этот медальон на столе медсестры. Никто из людей не может устоять перед искушением лишний раз глянуть в зеркало. Будто вам нужно все время убеждаться, что лицо все еще то же. Вас пугает, если у кого-то оно меняется.
Игрок превратился в человека, которого Джекоб повстречал в Чикаго как Джона Норебо Ирлкинга.
– Маленький рост, зеленые глаза… Оберон, эльф, обязанный своим карликовым ростом проклятию одной феи. Признаться, я ожидал, что ты заметишь аллюзию. Имя говорит само за себя. Лицо я взял у одного актера, исполняющего роль Оберона в театре. Меня всегда забавляла игра с вашими представлениями о таких, как я. И о вас самих.
Образы появлялись и исчезали, сменяя друг друга. Одни казались Джекобу знакомыми, другие – нет. Пока наконец он не глянул в лицо, которое уже очень давно помнил только по фотографиям.
Игрок отбросил со лба седеющую прядь Джона Бесшабашного.
– Твоя мать так и не заметила разницы. Я очень привязался к ней. Признаться, даже слишком. Но, боюсь, счастья принес ей не больше, чем твой отец.
6
Гостья Клары

В первый раз Клара обратила внимание на эту девушку в коридоре больницы, когда говорила с одним из врачей о ребенке, госпитализированном с аппендицитом. Лицо девушки показалось Кларе знакомым, но голова тогда была слишком занята другими вещами, чтобы думать о незнакомке.
Уилл опять не спал и не хотел говорить о том, что не дает ему уснуть. Вместо обсуждения причин он придумывал отговорки – для Клары и самого себя. Луна, что-то съел, книга, которую хочется дочитать до конца… Он любил прятать от себя самого тревоги, желания и чувства, которых стыдился. Кларе потребовалось немало времени, чтобы это заметить. Невидимый Уилл… трудно было выследить его. Порой ей казалось, будто в сердце Уилла есть запертая комната, куда и сам он не заходит. Разве только во сне.
Но дело не только в Уилле. Уже несколько недель с Кларой тоже творилось что-то странное. Как будто кто-то побывал у нее в голове и что-то оттуда забрал. Особенно остро Клара ощущала это по утрам, когда заглядывала в зеркало. Иногда собственное лицо казалось ей чужим, или ей казалось, будто в запотевшем стекле она видит себя девочкой или свою мать. Ей вспоминалось что-то, о чем она не думала много лет. К ней словно вернулась вся прошлая жизнь, будто кто-то перемешал ее и поднял забытое со дна, как кофейную гущу. Ни Уиллу, ни кому-либо другому Клара, конечно же, ничего не рассказывала. Кто-то побывал в моей голове и что-то там украл – забавный диагноз для будущего врача.
Она испытывала искушение поговорить об этом с Джекобом. Просто нелепо, как она всякий раз была рада видеть его. Напрасно Клара убеждала себя, что скучает не по Джекобу, а по той жизни, которой он живет, и по миру, в котором это происходит. Она стыдилась того, что не может насытиться их с Лиской историями. Разве не избегала она всего, что могло напомнить Уиллу о другом мире? Разве не посылала она уже сотни раз это зеркало к черту – и все же слишком часто ловила себя на том, что в отсутствие Уилла прокрадывается в запыленную комнату и заглядывает в стекло, словно оно может показать ей мир, ждущий ее, как запретный плод, по другую сторону. Неужели Уилл чувствовал то же самое? Если да, то он этого не показывал.
Клара сидела в сестринской и писала медицинское заключение для одного врача на завтра, когда в дверях внезапно появилась девушка, которую она прежде заметила в коридоре. Клара даже не слышала, как она вошла.
– Клара Фэрбер? – улыбнулась незнакомка. Клара обратила внимание, что та – несмотря на жару! – в перчатках из бледно-желтой кожи. – Я должна кое-что вам передать. От поклонника.
С этими словами девушка достала из сумки коробочку и, прежде чем передать Кларе, открыла ее. Там, на подкладке из серебристой ткани, лежала брошь в форме мотылька с крыльями, покрытыми черной эмалью. Никогда прежде Клара не видела ничего прекраснее. Она не успела осознать, что делает, как брошь оказалась у нее в руке. Клара с трудом удержалась от соблазна приколоть ее на больничный халат.
– Что за поклонник? – поинтересовалась она.
Уилл ни за что не подарил бы ей такую дорогую вещь. Им едва хватало денег на ежемесячную оплату квартиры. Мать оставила после себя Уиллу и Джекобу квартиру с большой задолженностью.
– Я не могу это принять. – Возвращая брошь в коробочку, Клара укололась.
– Клара.
Незнакомка так произнесла ее имя, словно наслаждалась его звучанием. Откуда та вообще знает, как ее зовут? Ах да, бейджик на халате.
Девушка вытащила брошь и, не обращая внимания на протесты Клары, приколола ей на лацкан.
– Как бы и мне хотелось иметь настоящее имя… – сказала девушка. – Меня зовут Шестнадцатая. Это просто напоминает о всех тех, кто был до меня.
О чем она? Клара увидела на своем пальце каплю крови. Иголка проникла на удивление глубоко. Боже, до чего Клара, оказывается, устала. Слишком много ночных дежурств.
Клара подняла глаза.
У незнакомки было Кларино лицо.
– Оно почти так же прекрасно, как твое имя, – сказала девушка. – У меня много лиц.
Она вновь стала той девушкой из коридора. Да, Кларе было знакомо это лицо. Оно напомнило ей фотографию, оставшуюся Уиллу от матери. Клара попыталась встать, но ударилась коленкой о стол.
Ноги обмякли. Спать. Ей хотелось только спать.
– Веретено, шипы розы… – пренебрежительно бросила незнакомка. – То ли дело брошь.
7
Окровавленная колыбель

Женщина билась в истерике. Доннерсмарк не понимал ни слова из того, что она лепетала на своем крестьянском диалекте, воздевая к нему окровавленные руки. У обоих гоильских солдат, которые нашли кричащую кормилицу в коридоре, эта человеческая несдержанность явно вызывала отвращение, но даже на их каменных лицах читалось некое подобие ужаса, заставлявшего ее голосить на весь дворец.
– Где императрица?
– У себя в будуаре. Никто не осмеливается ей сообщить, – ответил солдат с карнеоловой, как у его короля, кожей. Охранять дворец Амалии отбирали только таких.
«Никто не осмеливается ей сообщить». Вот они и пришли к ее адъютанту. Видит бог, Доннерсмарк предпочел бы принести дочери своей прежней повелительницы другие известия. Особенно сейчас, когда Амалия без лишних вопросов снова приняла его на службу, после того как он исчез на несколько недель. О Синей Бороде он рассказал ей сам. Но обо всем остальном – страшных ранах, которые нанес ему слуга-олень, и неделях лечения у деткоежки – умолчал. Лео Доннерсмарк, адъютант императрицы… Даже купеческая дочка, которую он осенью собирался взять в жены, ничего не знала о шрамах на его груди. Ему не хотелось ей объяснять, почему рядом со шрамами остались словно выжженные на коже отпечатки ведьминых пальцев. Его грудь походила на истоптанное, превращенное в грязное месиво поле битвы, но это еще не самое страшное. Почти каждую ночь во сне Доннерсмарк превращался в ранившего его оленя, и ему оставалось лишь молить зловещего бога, покровителя воинов и солдат, сохранить ему тот облик, который полюбила его невеста.
Множество комнат и переходов отделяло покои Принца Лунного Камня от покоев его матери. В конце концов, ребенок не должен тревожить сон Амалии. Вот почему в это утро до нее еще не дошло страшное известие.
По слухам, знаменитое говорящее зеркало, которым владела прабабушка императрицы, и то, перед которым сидела сейчас молодая императрица, были сделаны одним мастером. «Кто на свете всех милее?..» Если зеркало Амалии отвечало на такие вопросы, то она каждое утро наверняка слышала в ответ то, что желала слышать. Золотые волосы, безупречная кожа и фиалковые глаза – в красоте Амалии Аустрийской не уступала только одна женщина, но она не принадлежала к человеческому роду.
День и ночь… После свадьбы король гоилов отдавал предпочтение дню, а ночь, бывшая возлюбленная, носила свою тьму как вуаль, словно оплакивая смерть их любви. Должно быть, ей было горько оттого, что красотой, очаровавшей Кмена, ее соперницу одарила лилия фей.
Горничная, по обыкновению утром украшавшая волосы Амалии русалкиными слезками, сердито посмотрела на Доннерсмарка. Слишком рано. Ее госпожа еще не готова явить себя миру.
– Ваше величество…
Амалия, не оборачиваясь, поймала его взгляд в зеркале. Почти месяц назад она отметила двадцать первый день рождения, но Доннерсмарку, как всегда, казалось, что на него смотрит заблудившийся в лесу ребенок. Что толку от короны и расшитого золотом платья? Даже лицо купила ей мать, потому что то, с которым дочь появилась на свет, казалось ей недостаточно красивым.
– Ваше величество, ваш сын…
Царящая в мире тьма пробирается и во дворцы, и в хижины. Амалия по-прежнему не оборачивалась – только смотрела на него в зеркало. К обычной растерянности в ее взгляде примешивалось что-то еще, но Доннерсмарк не мог понять что.
– Кормилице давно следовало принести его сюда. Ни в коем случае не нужно было ее нанимать, эту бестолковку! – Амалия провела рукой по золотым волосам, словно погладила по голове незнакомку. – Права была мать, когда говорила, что крестьяне глупы, как скот. А у слуг мозгов не больше, чем у сковородок на кухне.
Доннерсмарк старался не смотреть в глаза горничным, даже если они и привыкли сносить оскорбления от госпожи. Ему очень захотелось спросить: «А как насчет солдат? Они так же глупы, как их мундиры? А фабричные рабочие – как уголь, который они вечно бросают в ненасытные утробы печей?»
Вероятно, Амалия даже не заметила бы этой иронии. Она только что подавила забастовку, послав солдат мужа против бастующих. Без согласия Кмена. Ребенок в лесу. Только с армией за спиной.
– Не думаю, что виновата кормилица, – возразил Доннерсмарк. – Сегодня утром вашего сына не оказалось в колыбели.
Фиалковые глаза расширились. Амалия оттолкнула замершую в ее волосах руку горничной, но по-прежнему смотрела в зеркало, словно силилась прочитать на своем лице, что чувствует.
– Что это значит? Где он?
Доннерсмарк опустил голову. Правду и ничего, кроме правды, какой бы горькой она ни была.
– Мои люди его ищут. Но на колыбели и подушке остались пятна крови, ваше величество.
Одна из горничных зарыдала. Остальные, разинув рот, уставились на Доннерсмарка. А Амалия так и продолжала смотреть на свое отражение в зеркале, пока тишина не сделалась пронзительней крика кормилицы.
– Значит, он мертв.
Она первая произнесла то, о чем думали все.
– Этого мы еще не знаем. Возможно…
– Он мертв! – прервала она Доннерсмарка. – И ты знаешь, кто его убил. Она ревновала меня к ребенку, потому что сама родить не может, но не решалась причинить ему зло, пока Кмен не уехал из города.
Амалия зажала ладонью идеальной красоты рот, и, когда обернулась, фиалковые глаза наполнились слезами.
– Приведи ее ко мне, – вставая, приказала она. – В тронный зал.
Горничные посмотрели на Доннерсмарка со смешанным выражением ужаса и сочувствия. На кухне поговаривали, что Темная Фея варит змей, чтобы придать своей коже мерцание их чешуи. Дворцовые слуги шептались, что человек падает замертво, стоит ей мимоходом задеть подолом платья его обувь. Кучера клялись, что умирают все, на кого падет ее тень, а садовники – что гибельно наступать на след Феи в дворцовом саду, где она гуляла каждую ночь. Однако никто до сих пор не умер.
С чего бы Фее причинять зло ребенку? Он и родился-то только благодаря ей.
– У вашего супруга много врагов. Может быть…
– Это она! Приведи ее! Она убила моего ребенка.
Амалия гневалась совсем не так, как ее мать. В ее гневе не было ни капли здравого смысла.
Доннерсмарк молча склонил голову и развернулся. «Приведи» – легко сказать. С тем же успехом Амалия могла приказать принести ей море. Несколько секунд он размышлял, не взять ли с собой всю дворцовую стражу, чтобы подкрепить приглашение. Но чем больше человек он приведет, тем грандиознее будет провокация – и тем сильнее искушение для Феи продемонстрировать им, как жалка угроза применения силы перед ее чарами. Оба солдата, которые привели к нему кормилицу, явно испугались, когда услышали, что с ним к Фее пойдут только они.
Скверная новость уже разнеслась по дворцу, хотя Доннерсмарк велел запереть кормилицу в ее комнатушке. На лицах у всех придворных, встречавшихся им в коридорах, читался не только страх, но и плохо скрываемое облегчение. У Принца Лунного Камня было ангельское личико, но многим он внушал ужас – как гоилам, так и людям.
Внушал, Лео? Ты уже говоришь о нем в прошедшем времени? Да. Он видел пустую колыбель.
* * *С тех пор как Амалия официально объявила о своей беременности, Темная Фея жила в павильоне, который Кмен велел построить специально для нее в дворцовом саду. Считалось, что так пожелала она сама. Охранять павильон Кмен приставил своих личных гвардейцев. Никто не знал точно, от кого нужно было защищать его возлюбленную: от опьяненных ли страстью мужчин, подпадавших под чары Феи, стоило ей мельком взглянуть на них из окна кареты; от приверженцев ли свергнутой императрицы, каждый день пачкающих стены городских домов призывами вроде «Смерть гоилам!» или «Смерть Фее!»; или от анархистов, пишущих на тех же стенах: «Смерть всем господам!» «Чепуха! Каменный король защищает не Фею! Он защищает от нее своих подданных», – насмехались авторы текстов листовок, которые горожане находили по утрам на скамейках в парке и на железнодорожных платформах. Никто не сомневался, в конце концов, что с помощью магии Темная Фея без труда защитилась бы даже от объединившихся армий Лотарингии и Альбиона.
Приведи ее.
Когда за деревьями показался стеклянный фронтон павильона, Доннерсмарк на мгновение поймал себя на мысли, что не теряет надежды: а вдруг Фея отправилась в одну из тех поездок, откуда часто возвращалась лишь спустя несколько дней. Конюхи шептались, что лошади, везущие ее карету, – заколдованные жабы, а кучер – паук, которому она придала облик человека. Но нет, Темная Фея была дома. Если считала это место домом. Как и любое другое.
Гвардейцы Кмена молча пропустили Доннерсмарка. Два гоила: яшмовый и лунного камня – в отличие от Амалии Фея не требовала, чтобы у ее охранников кожа была такого же цвета, как у Кмена. Но сопровождающим солдатам войти не позволили. Доннерсмарк не протестовал: если Фея захочет его убить, ни один человек не сможет ей помешать. До сих пор он видел ее только издали, одну или рядом с Кменом, на балах, официальных приемах, в последний раз – на празднике в честь рождения принца. Фея пришла без подарка. Ее подарком была кожа, сохранявшая принцу жизнь.
А вот и она.
Ни одного слуги рядом. Ни одной горничной. Только она.
От ее красоты перехватывало дыхание, как от внезапной боли. В Темной Фее не было ничего ребяческого. Она никогда не была ребенком.
Кмен приказал сделать крышу павильона стеклянной. Так пожелала Фея, чтобы деревьям, которые она велела посадить между мраморными плитами пола, хватало света. Саженцам было всего несколько недель, но ветви уже задевали прозрачный потолок, а стены скрылись под цветущими побегами. И все вокруг нее росло и плодоносило, словно она была сама Жизнь. Даже ее платье, казалось, было сшито из листьев.
– Мрачный узор на вашей груди. Олень уже зашевелился? – Она увидела то, что он сумел скрыть от остальных. Доннерсмарку хотелось спрятаться от нее за деревьями. Там, где падала ее тень, мраморные плиты были черными, как лесная почва близ домика деткоежки.
– Императрица желает вас видеть.
Не смотри на нее. Но взгляд Феи приковывал, не давая опустить глаза.
– Зачем?
Доннерсмарк чувствовал ее гнев, как один из зверей, зашевелившихся под деревьями.
– Я знаю, что ребенок еще жив, передай ей. И скажи, что она умрет, если его не станет. Я буду насылать на нее мотыльков, пока гусеницы не поселятся в ее кукольной коже. Ты запомнил? Я хочу, чтобы ты передал ей все слово в слово, и говори медленно… Она тупа, как ее ненависть. Иди уже!
Тени под ее деревьями приняли облик волков, за шелковым канапе, на котором, как говорили, Фея никогда не сидела, – единорогов, облик змей – на коврах, сотканных для нее по заказу Кмена в Нагпуре. Ей не место в стенах, построенных руками смертных. За гневом Феи Доннерсмарк почувствовал скрытую глубоко внутри боль, и эта ее боль тронула его больше, чем ее явленная миру красота. Вот он и стоял столбом, уставившись на Фею, не понимая, что делал король в кукольной спальне Амалии, в то время как она ждала его здесь.
– Ну что еще? – поторопила Фея, но теперь ее голос звучал мягко. Плиты пола под ногами Доннерсмарка проросли цветами.
Адъютант императрицы развернулся.
– Приходи, когда олень зашевелится, – сказала она ему вслед. – Я могу показать тебе, как его укрощать.
Он почти не видел охранников, распахнувших перед ним двери. Прижимая руку к истерзанной груди, Доннерсмарк неловкой походкой вышел на широкий двор. Оба солдата взглянули на него вопросительно, и Доннерсмарк видел, какое облегчение они испытывают оттого, что он вернулся один.
8
Бессонница

Четыре утра. Лиса уже несколько часов прислушивалась к ударам церковного колокола, доносившихся с рыночной площади. Как и всегда в отсутствие Джекоба, она спала в его комнате. Постель хранила его запах, но, может, ей только так казалось. Джекоб не показывался в Шванштайне уже несколько месяцев. Под ее окном на рыночную площадь, спотыкаясь спьяну, вывалился какой-то засидевшийся завсегдатай харчевни. Судя по звону стекла, внизу в корчме Венцель убирал со столов грязные стаканы. А в соседней каморке кашель не давал уснуть Хануте. Венцель говорил ей как-то, что старику в последние недели нездоровится, но каждого, кто сообщит об этом Джекобу, Ханута грозился утопить в бочке с самым кислым своим вином. На его месте Джекоб сделал бы то же самое. Эти двое были так похожи – и всегда стремились не показывать, как много значат друг для друга.
Насколько Хануте плохо, Лиска поняла, только когда старик попросил позвать к нему Альму Шпитцвег. Старый охотник за сокровищами терпеть не мог ведьм, ни темных, ни светлых. Они внушали ему страх, хотя он скорее сам отрубил бы себе оставшуюся руку, чем признался в этом. Однако, после того как ему не смог помочь переселившийся сюда много лет назад доктор из Виенны (что лишь утвердило старика в презрении к горожанам), оставалось обращаться разве что к старой ведьме, которая не выносила Хануту, так же как и он ее, и до сих пор не простила ему, что он обучил Джекоба своему ремеслу.
Альма пришла и в эту ночь. Лиска чувствовала запах трав: тимьяна, медуницы и мяты – из настойки фей, а кашель Хануты звучал уже не так ужасно. Альма обычно подмешивала в зелья несколько шерстинок своей кошки, но об этом Альберту Хануте лучше было не рассказывать. На улице залаяла собака, и Лиске почудился визг дупляка. Она засунула руку под подушку, чтобы нащупать меховое платье. Вернувшись, Лиска надевала его всего два раза, но по-прежнему было велико искушение наплевать на годы, которые крало у нее платье. В библиотеках, где Джекоб собирал материалы для охоты за сокровищами, Лиска искала указаний на какое-нибудь заклинание, замедляющее старение оборотней, но пока ей удалось найти только сказания о тех, что умерли молодыми, или о тех, кто в какой-то момент сжег свою вторую кожу. Поэтому Лиска тренировалась жить в облике человека.
Она выходила погулять в компании Людовика Ренсмана и Грегора Фентона, уже дюжину раз просившего ее позировать для одной из тех фотографий в витрине его ателье, которыми восхищались жители Шванштайна. Оба они ничего не знали о ее меховом платье. Никто в Шванштайне о нем не знал, кроме Венцеля и Хануты. Когда Людовик попытался поцеловать Лиску, она оттолкнула его, поспешно пробормотав какие-то извинения. Людовик Ренсман даже к Черному лесу не решался приближаться, и как ему объяснить, что за воспоминания будят в ней его робкие поцелуи, – о поцелуях другого в темной карете, Красной комнате и молоке страха, ее собственного страха… Синяя Борода преподнес Лиске страшный подарок: после ночей в его доме любовь для нее оказалась неразрывно связанной со смертью и страхом.
С такими мыслями вряд ли уснешь.
Лиса откинула одеяло, под которым так часто спал Джекоб, и потянулась за одеждой. От вещей все еще пахло другим миром: Клара их постирала, несмотря на уговоры этого не делать. За дверью Хануты наконец-то все стихло, но рядом с ней два домовенка затеяли драку из-за хлебной корки. Лиса прогнала их, пока не разбудили больного, и тут из комнаты Хануты вышла Альма. Ночью лицо ее казалось еще более морщинистым, чем днем. Как и все ведьмы, Альма могла выглядеть на любой возраст по своему желанию, но обычно выбирала внешность, не отрицавшую долгой ведьминской жизни. «Мне нравится выглядеть на столько лет, сколько мне в душе», – повторяла она, когда кто-нибудь имел глупость спросить ее о причине.
Альма одарила Лиску усталой улыбкой, хотя ведьма привыкла работать ночами. Ее звали к больной скотине и заболевшим детям, звали, когда болели тело и душа или когда подозревали, что наложено проклятие. Особенно женщины. Они доверяли Альме больше, чем доктору из города, и почти на сотню миль вокруг она была единственной ведьмой, если не считать деткоежки из Черного леса, теперь доживавшей свои дни жабой в колодце.
– Как он?
– Чем мне тебя утешить? Он слишком поздно отказался от шнапса, чтобы умереть в своей постели, дожив до глубокой старости. Я могу только смягчить кашель, и все. Если хочет более сильного лекарства – пусть идет к деткоежке. Но он еще не при смерти, даже если ему так кажется. Ох уж эти мужчины! Несколько ночей покашляют – и уже чудится, что смерть пришла. А с тобой что? Почему не спишь?
– Ничего страшного.
– Поначалу после перехода сквозь зеркало Джекоб неделями не спал. А ты перешла впервые? – Альма закрепила наверху седые волосы, густые, как у молодой женщины. – Да, я знаю о зеркале, только не говори Джекобу. Он постоянно волнуется, что кто-нибудь узнает. Он у брата?
Лиса не понимала, чему удивляется: Альма жила на этом свете, когда руины еще были замком.
– Вообще-то, он собирался вернуться несколько дней назад…
– …но у Джекоба это мало что значит, – договорила за нее ведьма.