bannerbanner
Тайный советник Ивана Грозного. Приключения дьяка Федора Смирного
Тайный советник Ивана Грозного. Приключения дьяка Федора Смирного

Полная версия

Тайный советник Ивана Грозного. Приключения дьяка Федора Смирного

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

«Конец котенку… – сформулировал Сидор, замирая на полусогнутых. – Жалко парня. Хоть и хлипкий, а с одного удара не валится».

Царь повелел забрать вора в ту же яму. Приставить двойной караул. Стеречь три дня и четыре ночи, считая эту. На рассвете в воскресенье быть готовыми везти на Болото. После казни полк получит недельный отдых с царской милостью. А прямо сейчас – обещанные две бочки вина.

– А не хватит, – Иван хитро прикрыл глаз, отчего в палате все позолотилось, – спросите добавки. Без счету и вычету.

И еще царь шепнул растерянному стрелецкому голове Сидору, чтоб вора держали бережно, не били, не калечили, кормили со своего стола, поили из своей бочки, на ночь дали епанчу. Матерными словами не величали. С разговорами не лезли.

– Все. Ступай!

* * *

Государь Иоанн Васильевич непрестанно чувствовал себя виновным.

Во-первых, он винился перед Богом, которому много чего обещал, но мало что исполнил. Царствование длилось уж четырнадцатый год, а под скипетр православного повелителя Вселенной маловато стран и народов преклонилось. Ну, Казань с татарами. Ну, Астрахань. Теперь вот Ливонию приберем. Но Крым торчит снизу колючкой, Киев – под Польшей, Донская степь – не наша. И это только лоскутки. А Гроб Господень под смрадными агарянами? А София Константинопольская сто лет под турками? А Европа, насквозь пропоганенная папством, – хуже турок? И за Каменными горами на востоке – земли бескрайние, татарские. Индия после Александра Македонского пуста, Египет, Африка – все дожидаются истинного света. Теперь еще в Океане Новую Индию нашли, тоже паписты ее обсели.

А долг обязывает ВСЕХ людей Божьих в православие возвратить! Они же от рождения, от Сотворения Мира православными были? Как иначе?

От этих терзаний Ивану часто не спалось. Он чувствовал себя школьником, не сделавшим домашнее задание.

Во-вторых, на Иване имелись многие личные, мирские провинности. Не как у официального лица перед верховным начальством, а как у смертного человечка перед Христом, искупителем обывательских слабостей и постыдных желаний. В этом году Иван буквально раздираем был бесами вожделения. Царица Анастасия болела с осени и не очень помогала Ивану избавляться от мужской энергии.

Сейчас, после ухода Смирного, Грозный сидел и пытался думать о покушении. Но мысли странным образом сбивались на подсказанную кем-то тему: странный голос, то писклявый мышиный, то гулкий колокольный, раз за разом предлагал Ивану неожиданные ходы:

– Ты, хозяин, смотри, не очень-то греши! Твой грех обижает Господа и Ангелов Его. Они от тебя отходят, не помогают нести царский посох. От этого ты нарушаешь Божью волю – медлишь с обращением стран ближних и дальних в истинную веру, не дерзаешь мир православием обелить! И так твой малый грех обращается в грех великий!..

Голос еще бубнит, а в голове Ивана начинается такой трезвон, будто звонари на Пасху перепились и никак не могут прекратить благовест. Иван стонет, кричит, бьется затылком о спинку кресла. Звон стихает, и голос, прокашлявшись, продолжает поучать заунывно и лениво:

– На пакостный запах великого греха сбираются слуги Сатаны. Они подвигают тебя на новый мелкий грех. Распаляют огонь чресел, показывают взору срамные картины, раззуживают ярость, жажду крови, жестокое сладострастие. Ты предаешься казням и похоти. Губишь невинные души. Их грехи неотпущенные ложатся тяжким грузом на твои грехи и, совокупляясь с ними, умножаются, влекут душу твою вниз…

– Во как загнул! – тянет Иван в пустых сумерках. – Какие грехи у «невинных душ»? И как это чужие грехи с моими совокупляются? Первый раз слышу, чтоб грехи размножались совокуплением!

В голове Ивана оживает воистину срамная картина. В ней личные похоти представляются чистенькими, беленькими голыми девками – с полузабытыми, но родными лицами. Чужие грехи проступают в виде глумливых чудищ смешанного пола, в шерсти, чешуе, перьях. С вакхическим гоготом чужаки заполняют палату, гоняются за Ивановыми девками, сшибают мебель и свечи.

Вот девки брызнули по углам, но не вопят в ужасе, а зазывно хохочут, чуть ли не сами срывают с себя условные и прозрачные одежды.

И постепенно все «наши» падают под натиском чужих грехов. В темных углах грохочет и визжит, аж дым идет.

– Видишь, сын мой, – голосом пресвитера Сильвестра продолжает неизвестный, – ничего святого для них нету – уж и святой угол оскверняют! Пред ликом Спаса творят невиданное дело!

– Но Спас всеведущ и всевидящ! – возражает Иван. – Ему ли не знать таких дел? Не повседневно ли они у нас творятся?

– Вот именно, сынок, вот именно! – неубедительно подхватывает голос.

Тут Иван отвлекается от дискуссии. Одна очень хорошенькая девочка, просто ангелочек, вырвалась из лап мохнатой русалки и выскочила в освещенный круг у подножия Иванова кресла. Русалка – почему-то без хвоста, но с ногами – задержалась в святом углу. Видно Бог-отец и Сын Его воспрепятствовали «совокуплению грехов». Иван умилился Божьей силе, но потом засомневался: в чистых ли помыслах Христос и Отец Небесный лапают грудастую русалку?

Иван напряг разноцветное зрение и увидел, что чужая страсть зацепилась волосами за лампадку, подвешенную на цепи у икон. Масло пролилось на голову грешницы, волосы, вернее – лисья шерсть, вспыхнули и осветили палату ровным, немигающим светом. От боли лиса рванулась, сорвала лампадку и в два прыжка настигла беленькую деву у Ивановых ног. И как ее было не настичь, когда та не убегала, не лезла к Ивану на колени беззащитным котенком, а наоборот, раскорячилась на нижней ступеньке трона.

– Вот эта долбаная тварь тебя погубит, государь! – в рифму резюмировал невидимый Сильвестр, отчетливо сплюнул и в досаде удалился. Пока он шаркал к двери, голос не прекращал ворчание:

– Уж лучше б ты сам ее драл, блудодей, чем дозволять такой срам пред царственным ликом!

Постеснялся бы царя, Ваня!

Иван оторвал воспаленный взор от пыхтящих греховодников, поднял дрожащую голову и увидел Сильвестра. Теперь он стоял в приоткрытой двери и осенял палату крестным знамением. Естественно, от этого все привидения исчезли.

– Позволь, сын мой, облегчить твое смятение, – вежливо осведомился Сильвестр и вошел, не дожидаясь кивка.

Ивану стало как-то особенно неловко, будто это его, а не рыжеволосого лиса, Сильвестр застал на беленькой малышке. Он не находил слов ответа.

– Хочу успокоить твою душу, – продолжал пресвитер. – Я твой духовный отец и обязан указать на мнимость сего страха…

«Хороша мнимость! – ворчал про себя Иван. – Такой рыжий – такую беленькую. Вдрызг и в крик!»

– То, что тебя терзает, не без Божьего соизволения случилось и есть не козни Диавола, но несчастный случай…

«Это она по Божьей воле ноги задрала? – тихо страдал Иван. – От несчастного случая стонала?»

– Иные будут твердить о злом умысле, коварстве, заговоре. Но ты смотри на это проще. Сирота нечаянно смутил тебя – от собственного смущения. Вот и игумен Савва за него просит.

Сильвестр смолк и смиренно стоял перед царем. Иван водил глазами по палате, не в силах остановить взор. Два луча – красный и огненно-желтый – метались из угла в угол, будто пытались высветить рассеявшихся грешников. Наконец Сильвестр понял, что Иван невменяем, и осторожно вышел, поклонившись.

И сразу таким холодом повеяло из-за кресла! Так жутко скорчило спину, так страшно дунуло за ворот, что Иван вскочил и выбежал в круг единственной непотухшей всенощной свечи.

– Сильвестр! Замазывает дело! Сироту спасает! Так-то ты и моего Федора спасать будешь?! – Иван не мог видеть, что Сильвестр медлит за дверью, чутко слушает.

– Погоди, святой отец! И тебя спросим! Сдерем лисью шкуру, наденем рыбью чешую! Дай только первых людишек допросить!

Иван затрясся всем телом, выкатил глаза, и вызванный Сильвестром спальник подхватил его уже с колен. Отвел спать, долго сидел у изголовья, говорил тихие сказки.

* * *

Стременные буквально поняли приказ государя и стали кормить Федю со своего жалованного стола. А сотник Штрекенхорн – немец, что возьмешь? – так же внимательно наблюдал за неуклонностью потребления пленником заздравных чар белого меда и плодово-ягодного вина.

Вечер Федя кое-как пережил. Его донесли от гридницы до ямы на епанче, уронив только трижды. Но утром растолкали чуть свет и велели похмелиться под страхом смерти. Стрельцы опасались, что без опохмелки вор не сможет адекватно реагировать на пытку. Для контроля «протрезвления по-русски» (путем замещающей выпивки) начальник полка Истомин велел тащить Федора в гридницу, но прибежал младший подьячий Прошка и передал царскую волю: вора из ямы не вынимать, никому не показывать, все разговоры с ним иметь исключительно через него, Прошку. На этих словах Прошка раздул свой и без того круглый животик в размер живота окольничего или думного дьяка.

Истомин пожал плечами, горько вздохнул и для проверки – не опала ли наступила – послал Штрекенхорна в ледник за новым бочонком имбирного меда из прошлогодней майской патоки.

Проходя по двору к пристенным лабазам, сотник Штрекенхорн заметил у воровской ямы посторонних лиц. Был бы сотник русским, он нашел бы подходящее татарское слово для очистки территории. Но педантизм толкнул его к углубленной оценке ситуации, и Штрекенхорн притаился за горкой тележных и лодочных обломков.

В те времена слово «немец» у нас означало не конкретную принадлежность к германской нации, а вообще иностранщину. Дословно оно означает «немолвящий», «неговорящий». В смысле – немой по-русски. Действительно, тогда, как и ныне, представители западных цивилизаций с трудом усваивали наш кружевной язык. Сначала они привыкали понимать слова, а потом – гораздо позже – сами рисковали произносить их.

Сотник Штрекенхорн служил в Москве одиннадцатый год и вот что понял своим немецким ухом.

Толстый монах возле ямы просил узника облегчить душу, сказать, в чем его вина и грех, покаяться безоглядно ему, отцу Савве. Предлагал считать покаяние исповедью. Божился сохранить любую тайну, кроме прямого посягательства на жизнь государя. Вор, видимо, отвечал невпопад, потому что следующими словами Саввы было обещание принести в яму кота и умолять государя о его – кота? – судьбе. Далее шло что-то неразборчивое о начальнике полка Сидоре… А! Выходило, кот ранее принадлежал стрелецкому голове, и, значит, его похитили.

Тут любопытство Штрекенхорна уступило место чувству долга. Сотник забеспокоился, что вор выдаст государственную тайну, и вышел на свет из-за телег. Приосанился, четко промаршировал к яме и попросил отца Савву воздержаться от бесед с заключенным не по его, сотника Штрекенхорна, злой воле, а исключительно по указу государя.

Савва смиренно отошел.

Штрекенхорн добрался до погребов и ледника, запросил бочонок белого меду, пообещав продержать на нем караульную сотню не менее чем до вечерней зари, – июнь, сами понимаете – дни длинные! Намекнул, что с вечера хорошо бы испробовать «ренского» – продукт отечества, так сказать.

Возвращаясь в раздумьях о милой родине, сотник заметил у ямы еще какого-то человечка. Серый, линялый мужичок неопределенного сословия что-то осторожно спрашивал – будто сплевывал в яму – и сразу отстранялся на шаг, оставляя у края немалое розовое ухо.

Тут уж Штрекенхорн не стал прислушиваться, рявкнул на мужика по-немецки – в продолжение немецких мыслей о Рейне – и пошел в гридницу расширенным шагом. Оттуда сразу выскочили два полунедовольных стрельца с бердышами. Недовольство их относилось к необходимости гонять мужика и стоять потом у ямы до обеда. Довольная половина сознания предвкушала белый мед. Стрельцы намеревались провести караульные часы в рассуждениях, добавлена ли в белый мед яблочная патока, и если да, то каких яблок – можайских или белого налива.

Мужика и след простыл. Ловить было некого.

Постовая служба потянулась медленно. Никаких происшествий не случалось. Два раза являлся Истомин, проверял выправку караульных при подходе начальства.

– Смотрите мне, морды, – говорил ласково, – никого не подпускайте! Никому нельзя говорить с вором, кроме малого подьячего Прошки. Ну, знаете, розовый такой пузанчик, на заливного поросенка похож. А может пожаловать и сам государь, так вы ж не осрамитесь, сопли и слюни оботрите заранее. И при государе не плюйте.

– Не беспокойсь, господин начальник, – заверил старший караульный, – не подведем. Служим в полку семь годков с половиною, то есть это почти девять получается! – и сплюнул в яму.

Младший стрелец промолчал. Рот его был занят. Он выполнял приказ. Удерживал слюни.

Ближе к обеду стало припекать, захотелось расстегнуть летники, но раз за разом прибегал Прошка. Приказывал стрельцам отойти на пять шагов и что-то спрашивал у ямы громким, страшным шепотом.

В третий приход Прошка надул живот и строго спросил приметы мужика в серой одежке. Ребята ответили, что рады бы, господин Заливной, но не видали – были на смене караула. Прошка убежал, озадаченный «господином Заливным» и непонятной «сменой караула» при несменности охранной сотни.

Но самый ужас случился в обед: караул именно не сменили! Пришел Штрекенхорн, сказал, чтоб потерпели, – ждут государя, – хреново будет, если попадет на смену караула. Обещал отдельного вина и убежал, как молодой.

Тут же принесли обед вору. Мать вашу заесть! Кто ж так воров кормит?! Да еще в Петров пост! При такой жратве – осетровой спинке, левашниках в патоке, каравае с сыром, пряниках, клюквенном морсе с ледника – каждый в воры захочет!

Не успел гад пожрать, как подскочил толстый монах с полосатым котом, хотел кинуть тварь в яму – еле отогнали. Монах заголосил непонятные слова, тряс кота, закатывал глаза в небо, отчего там разбежались последние облака и стало жарить невыносимо. На крик караульных прискакал Штрекенхорн. Про кота не понял. Спросил, чей кот. Оказалось – воровской. Посмотрели внимательно: так и есть! – морда круглая, хитрая, глазом подмигивает. Еще оказалось, что кот как-то сложно приходится родней начальнику полка Истомину. Послали за Сидором. Сидор родства не признал, проверил, что кот православный – заставил монашка его перекрестить. Едва занялись исследованием масти, как налетел Прошка, велел лишних убрать, спросил у ямы про кота, велел кинуть кота в яму, вежливо отправил монаха в сторону Троицких ворот и дерзко зыркнул на стрелецкого голову.

– Сейчас государь прошествует мимо ямы!

Караул подтянулся, по нескольку раз проверил носы рукавом. Начальники переместились на крыльцо гридницы. Стали ждать.

Царь спустился из Грановитой палаты по главной лестнице, очень живо прошагал в просвет между Архангельским собором и Большой звонницей, взял чуть правее, как бы к стене, потом передумал – заложил поворот к Спасским воротам. Получилась дуга, касательная к яме.

У ямы Иван задержался. Пока часовые думали о смысле приказа: «Не дозволять говорить с вором иным, окромя подьячего Прошки» – входит ли царь в «иные» и стоит ли придержать его до подхода Прошки? – вон он пыхтит, – царь подошел к самому краю и быстро проговорил несколько непонятных предложений. Яма гугукала ровно, четко, как эхо в деревенском колодце. Один раз яма хихикнула, потом мяукнула в ответ на особо мудреный вопрос царя, и младший караульный незаметно перекрестился левой, свободной от бердыша рукой.

Царь обернулся идти обратно, столкнулся с господином Заливным, что-то приказал и прошагал ко дворцу.

– Вот шагает! – умилился старший стрелец. – Все бы так шагали, можно было верст по сорок в поприще проходить! – Далее стрелец распространяться не стал, потому что нелепым казалось великому царю пешком чухать до Ливонии. Да и вообще на войну. Стрельцы также надеялись, что Ливонская кампания минует не только царя, но и Стременной полк, рожденный исключительно для пешего сопровождения государя у стремени его царственной лошади.

Рассуждения прекратились в присутствии господина Заливного. Прохор выглядел особенно надутым. Поел от пуза, зараза!

– Так. Караул свободен, ступайте кушать. Скажите там Истомину, пусть другую пару пришлет, покрепче. И пусть до моего отхода не приближаются. Поговорить хочу.

Суета вокруг ямы продолжалась до сумерек. Едва солнце позолотило маковки соборов, караул был еще удвоен, в гридницу проволокли бочку ренского, но ужинать не разрешили – выгнали всю сотню бродить по Кремлю. Приказ был понятный: «Смотреть в оба, и если что, то сразу раз – и сюда!»

В довершение дня два стременных первогодка подслушали приказ Заливного начальнику полка Сидору – лично идти к митрополиту Макарию и просить именем государя, чтоб людишки из кремлевских монастырей по округе не шастали.

И когда все успокоилось, когда над стеной взошла луна, когда из погребов проволокли очередной бочонок с неизвестным содержимым, господин младший дворцовый подьячий Прохор Заливной посетил пост у ямы снова. Вслед за этим вора достали из ямы и вместе с котом повели во дворец.

Было тихо до странности. Только кот пару раз мяукнул на луну.

* * *

Удивительная это была ночь. В малой палате, примыкающей к царской спальне, расположилась странная компания. Государь Иван Васильевич полулежал в кресле с пологой спинкой. Государев вор Федька Смирной сидел на краешке жесткой лавки, но какая разница! – на этой лавке и боярам-то не всегда удавалось усидеть! И кот Истома (в монашестве Илларион) четырехцветной масти – в серую и черную полоску, с белой грудью и песочными подпалинами – тоже сидел в присутствии грозного монарха. Правда, пока на полу.

Разговор шел спокойный. Такого покоя при обсуждении важных дел давно не ощущали здешние стены. А дело было воистину важное! – что может быть важнее в государстве, чем жизнь, здоровье государя и его семейства? Короче, тут неспешно, со скоростью движения луны по небесам Божьим закладывались стратегические интересы правящей династии Рюриковичей на этот, 7068 от сотворения мира, год и на прочие годы до скончания этого самого мира. Интерес династии был один: выжить.

Иван Васильевич, сам не зная почему, рассказывал безродному сироте, на которого еще и воровской розыск не закрыли, глубоко семейные дела. А в них, как принято у наших правителей, и таилась главная опасность.

При воспоминании об этой опасности у царя холодело внутри, толчком сжимало сердце и голову, огненная волна катилась от поясницы вверх – к горлу. Вниз от поясницы, напротив, падала волна ледяная, бесчувственная. И хотел царь кричать от боли и ужаса, но вор Федька говорил какое-нибудь мелкое слово, – причем и дозволения на него не спрашивал, шельма! – и становилось Ивану спокойнее, болезненные волны поворачивали вспять, сталкивались у печени и гасили друг друга.

Вот и пойми после этого: зачем царь зазвал к себе сироту – для спроса или для лечения?

Кот Истома внимательно слушал разговор. Впервые за четыре дня его не гоняли метлой, не били сапогами, не называли – прости, Господи! – женскими существительными. Истома хотел перекреститься, но постеснялся и прилег на коврик у лежанки. Хозяин как раз спрашивал бородатого мужика, из-за чего сыр-бор горит. Мужик начал рассказывать издали, и Истома прикрыл глаза, чтобы лучше слушалось.

– Тут, Федор, давняя зависть скрыта. У моей жены Анастасии Романовны есть многая родня. Братья ее, Захарьины-Кошкины, приближены к престолу, возведены в чины, составляют опору государству и защиту наследникам – Иоанну и Федору…

При слове «Кошкины» кот Истома насторожил уши, а мужик продолжал:

– …Но недалеки умом! Нелюбознательны, нахраписты, завистливы, ненадежны. Не обойтись ими на царстве! С давних лет я воспринял завет трех учителей: моего отца Василия Иоанновича, переданный через его духовника Иосифа Волоцкого; самого Иосифа – старца премудрого; и его ученика – схимника Вассиана. Их наука – о царских людях, ибо люди дополняют триединую суть государства: Бог на небе, Государь на престоле, люди на земле. Но у престола простым людям быть нездорово. Власть, на которую они не имеют помазания Господня, разъедает души и ввергает в ад. И чем умнее человек, тем больше в нем дверей для искушения властью. Учителя мои завещали долго людей у трона не держать, новых советников отыскивать, выбирать сильных душой, а не умом. Ибо никто не должен быть умнее государя!

Вот и стал я призывать советников не по чину, а по доброте. Пресвитер Благовещенский Сильвестр и окольничий Алексей Адашев долго служили мне правдой. И с досадой наблюдал я, как постепенно сбываются отеческие пророчества.

Истома прилег на бок, голову положил на лапы и дальше стал слушать не подробно, а вообще. Так лучше усваивался смысл происходящего. А смысл был таков. Этот мужик, оказывается, – наш государь Иоанн Четвертый Васильевич. Это он намедни приезжал в монастырь, когда с Хозяином падучка приключилась. Только тогда на нем был синий бархатный летник с золотым кантом и меховым воротничком какого-то вредного зверя.

Теперь царь облачился в белую рубашку и красные штаны, восточный халат и маленькую шелковую шапочку и потому был совсем не похож на тогдашнего.

Царь жаловался, что Кошкины не поладили с ближними людьми. Все остальные люди разделились примерно надвое. Одни теперь назывались настасьинцы, другие – адашевцы. И нужно бы их звать сильвестровцами, но хитрый пресвитер сказывался не причастным к распрям, и обвинить его не получалось.

Истома согласно зевнул. Слово «адашевцы» звучало мягко, ласково, как шорох собственного меха по русской печи, когда сворачиваешься в клубочек. Слово «настасьинцы» вообще прекрасно произносилось, в нем слышался такой жирный «кис-кис», будто сразу за этим словом могли дать куриную ножку и рыбью спинку одновременно. Слово «сильвестровцы», напротив, было неприятным, корявым, скрипучим, как крыса в монастырском подполье. Зато оно вызывало азарт, желание прыгнуть и драть жертву клыком и когтем. Это слово больше подходило для именования врага. Тут Истома вполне поддерживал царя.

Федя спросил Ивана, давно ли подозревает измену. Оказалось – семь лет! С казанского похода, когда среди болезни государя обозначились партии.

– А что ж ты терпел, Иван Васильевич?

– Сам уж не знаю. Казню себя за это. Нужно было мне тогда, поднявшись со скорбного одра, выжечь старую свиту каленым железом. Неужто не нашел бы я свежих людей? Зато сынок Дмитрий, глядишь, не утонул бы… Теперь вот опять. Осенью поехал я помолиться. Съестной припас в дорогу неведомо кто собирал, так и не дознались. В дороге Настасье стало плохо на живот. Пересмотрели женское питье. Она меду и вина не пьет. При дворе всем женам дают только морс. И морс дорожный с горчинкой оказался. Заставили повариху выпить – с первого разу ничего. Вылили морс собакам. Они выли всю ночь. Две из шести к утру околели, остальные сделались к охоте негожи. Я велел везти трупы собак в Москву, хотел отдать немцам на просмотр. Повариху снова напоили остатками морса. Со второй чарки с ней сделались корчи. Отпоили молоком – очухалась. Заковали в железа, повезли в телеге для сыску. Перед последним поприщем после ночевки нашли повариху удавленной цепью. Будто бы цепь от оков захлестнула ей шею, зацепилась за колесную чеку и намоталась на ось телеги. По приезде не смогли сыскать и собачьей падали. Истратилась куда-то. Веришь ты в такое?

«Чушь собачья!» – муркнул Истома.

Измена сказывалась кругом. Няньки князя Федора Иоанновича смотрели за ним плохо. Малец ходил в шишках, того и гляди, мог с лестницы свалиться. В еде попадалась тухлятина, хоть и секли поваров без жалости. Но самое страшное – Настасье становилось все хуже. Причем вид болезни был тот же – осенний. И если тогда был яд, то, получается, и сейчас не без яду? Как думаешь?

– Яды, государь, бывают разные, – спокойно отвечал Федор, – есть скорые, бьют в один миг или час. Такими греки травили своих воров, Сократа, например. А есть яды медленные. Помнишь твоего пращура, князя Ростислава Владимировича Тмутараканского? Его херсонцы отравили восьмидневным ядом. А значит, можно развести и годовой состав. Такой яд незаметнее. Но для него нужны ближние люди. Кто-то должен сыпать его в питье малыми частями. Пересмотри слуг. Кто прислуживает царице с осени? Кто носит еду так, что остается незаметным хоть на миг? Нужно розыск вести здесь, во дворце.

– Я опасаюсь не только яду, но и колдовства. Москва полна чародеями, волхвами, облакопрогонниками, ведьмами. Один наглец приходил как раз перед этой Пасхой. Обещал разогнать тучи над Москвой. А то, говорит, какое Светлое Воскресение под дождем? Велел отдать поганца медведям. Но нечисти в Москве не убавляется. За деньги готовы на любого человека порчу навести.

– Можно и колдунов поискать, но я б начал с отравителей. Это проще, ближе, вернее. А с колдунами повремени. На все сразу рук не хватит.

Тут Истома вздрогнул сквозь сон и насторожил уши: что-то очень интересное говорилось! Царь просил – просил, а не приказывал! – чтоб Хозяин Федя пожил малость во дворце, помог государю разыскать воров истинных! И Федя соглашался, но только после казни. А как же Истома? Пожить при дворцовой поварне можно даже в яме, но казнь зачем? И как казнить будут? Непонятно…

На страницу:
2 из 4