
Полная версия
Ромашковое поле
Она встала с кровати, ноги привычно коснулись прохладных досок. Подошла к окну. Поле в утренней дымке казалось еще более загадочным и притягательным. Белое безмолвие, обещающее тишину и покой. Она уже представляла, как расстилает плед, как достает альбом, как будет вдыхать свежий, чуть влажный воздух, пахнущий травами и землей.
И тут, сквозь эти мысли и образы, до ее слуха, а затем и до обоняния, донесся знакомый, уютный аромат. Отец уже на кухне. Снизу доносился едва различимый стук посуды и манящий запах чего-то печеного – на этот раз, кажется, с ванилью. Свежие булочки? Или, может, ее любимые творожные запеканки, которые он научился готовить по маминому рецепту, пусть и не так воздушно, но с такой же любовью? Этот запах, такой домашний, такой надежный, стал финальным аккордом в ее утренней решимости, заземляя ее волнение, придавая ему оттенок спокойной уверенности.
Спускаясь по лестнице, Виля чувствовала себя немного как актриса перед выходом на сцену. Она уже успела натянуть старые джинсы, свободную футболку и кеды. Через плечо был перекинут рюкзак, в котором лежал альбом, карандаши, небольшой плед и термос, который она еще не наполнила.
Олег уже сидел за столом с чашкой кофе и газетой – его субботний ритуал. Газета, правда, была местная, тоненькая, с названием вроде «Зареченские Вести» или что-то в этом духе, пестревшая объявлениями о продаже поросят и расписанием автобусов, но он читал ее с таким видом, будто это «Вестник Глобальной Экономики». Он поднял глаза, когда Виля вошла на кухню, и его брови слегка удивленно поползли вверх.
«Ого», – протянул он, откладывая газету. «Кто это у нас такой… боекомплект собрал? На штурм Зимнего собралась, не иначе?» В его голосе не было насмешки, скорее, искреннее любопытство с легкой примесью отцовской иронии.
Виля хмыкнула, подходя к чайнику. «Очень смешно, пап. На поле иду. Рисовать». Она сказала это как бы между прочим, наливая кипяток в термос.
Олег откинулся на спинку стула, сложив руки на груди. Он смотрел на нее долгим, внимательным взглядом, и Виля почувствовала, как щеки начинают немного гореть. Она ждала какой-нибудь реакции – удивления, вопросов, может быть, даже непрошеного совета.
«На поле, значит», – повторил он медленно, словно пробуя слова на вкус. «В то самое, ромашковое? Которое из твоего окна похоже на взбитые сливки, которые какой-то гигантский кондитер размазал до самого горизонта?»
Виля фыркнула, но уже не так колюче. «Ну, если твоя кулинарная фантазия дошла до гигантских кондитеров, то да. В то самое». Она закрутила крышку термоса. «И вообще-то, это не просто взбитые сливки, а цветы. Для особо одаренных».
«Цветы, значит, цветы», – Олег кивнул, и в его глазах блеснули знакомые теплые искорки. Он помолчал, глядя на нее. Виля почти видела, как в его голове проносятся мысли. «И ты… сама надумала?» – спросил он наконец, и в этом простом вопросе было столько всего – и удивление, и надежда, и что-то еще, что Виля не сразу смогла определить.
«А кто еще? Барабашка под кроватью идею подкинул?» – она попыталась съязвить, но получилось не очень убедительно. «Да, сама. Прикинь, пап, иногда мой мозг генерирует самостоятельные решения. Редко, но метко». Она взяла со стола яблоко, повертела его в руках.
Олег усмехнулся. «Прикидываю. И даже верю, что твой мозг способен на подвиги». Он снова помолчал, а потом сказал, и голос его чуть дрогнул, хотя он старался этого не показывать: «Знаешь, Вильетта… это… это здорово. Прямо вот очень здорово». Он не сказал «я горжусь тобой», нет. Это было бы слишком пафосно, слишком не в его стиле. Но Виля услышала это в его интонации, в том, как он смотрел на нее – с такой смесью облегчения и какой-то тихой, светлой радости, что у нее самой на мгновение перехватило дыхание.
«Завтрак на столе, между прочим», – Олег кивнул на тарелку с аккуратно нарезанной творожной запеканкой, щедро политой малиновым вареньем. «По маминому рецепту. Почти идеально, сам пробовал».
Виля посмотрела на запеканку. «Пахнет… съедобно», – признала она, откусывая яблоко. «Но я, пожалуй, с собой прихвачу. На пленэре, знаешь ли, аппетит зверский просыпается. Даже у таких анорексичных художниц, как я». Она подошла, взяла кусок запеканки, завернула его в салфетку и сунула в рюкзак.
«Как скажешь, Ван Гог ты мой недооцененный», – Олег улыбнулся шире. «Телефон хоть не забыла? А то будешь мне сигналы дымом подавать, если что».
«Да, пап, все схвачено, не переживай», – Виля закатила глаза, но в голосе не было раздражения. «Я же не в Бермудский треугольник отправляюсь, а за забор. В крайнем случае, громко чихну – услышишь».
«Ну, чихать – это не самый надежный способ связи», – он поднялся. «Просто… будь там… ну, ты поняла. И… удачи тебе с вдохновением, Вилюш». Он подошел и неловко, но крепко обнял ее за плечи. Это было так неожиданно и так… правильно, что Виля на секунду замерла, а потом быстро, почти вырываясь, шагнула к двери.
«И тебе не скучать», – бросила она через плечо, уже выходя во двор. Сердце колотилось чуть быстрее обычного, и дело было не только в предстоящем походе на поле. Дело было в этом коротком, но таком емком разговоре, в этом невысказанном отцовском одобрении, которое ощущалось почти физически, как теплый компресс на замерзшую душу. Она знала, что он сейчас стоит у окна кухни и смотрит ей вслед, и от этой мысли на душе становилось одновременно и тепло, и немного тревожно от груза возложенных на нее (пусть и молчаливо) надежд. Но решимость никуда не делась, наоборот, только окрепла.
Выйдя из дома, Виля на мгновение зажмурилась от утреннего света, который, хоть и был рассеян легкой дымкой, все равно казался ярче, чем искусственное освещение ее комнаты. Воздух был свежим, чуть влажным после ночной прохлады, и пах чем-то неуловимо знакомым и приятным – смесью росы, молодой травы и далекого дымка от чьей-то печки.
Их задний дворик быстро закончился, уступив место узкой, едва заметной тропинке, протоптанной, видимо, такими же редкими искателями уединения или местными мальчишками. Тропинка петляла вдоль покосившегося штакетника, отделявшего их участок от соседского, заросшего буйным малинником, и дальше, мимо последнего, немного заброшенного на вид дома с заколоченными окнами. Поселок здесь, на самой его окраине, казался диковатым, словно природа постепенно отвоевывала свое у цивилизации. Дома стояли реже, сады были менее ухоженными, а заборы местами прохудились, открывая вид на густые заросли крапивы и лопухов.
Слева от тропинки, метрах в пятидесяти, начиналась стена леса. Не густого, дремучего бора, а скорее светлого, смешанного леска, где высокие, стройные березы с серебристой корой перемежались с кряжистыми, вечнозелеными елями и молодыми сосенками, чьи иголки издавали тонкий, смолистый аромат, когда ветерок доносил его до Вили. Лес жил своей жизнью: оттуда доносился птичий щебет – бойкое чириканье воробьев, переливчатые трели какой-то пичуги, деловитое постукивание дятла. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь листву, создавали на земле причудливую игру света и тени, словно кто-то рассыпал золотые монеты на темном ковре из прошлогодних листьев и хвои. Лес манил своей прохладой и таинственностью, но сегодня ее целью было поле.
И вот, когда она миновала последний покосившийся сарай и тропинка сделала крутой изгиб, перед ней во всей своей безмятежной красе раскинулось оно – ромашковое поле. Оно было еще огромнее, чем казалось из окна. Бесконечное море белых головок на тонких зеленых ножках колыхалось под легким дуновением ветра, создавая иллюзию живого, дышащего океана. Солнце, пробившись сквозь дымку, теперь заливало поле мягким, жемчужным светом, и каждая ромашка, казалось, светилась изнутри. Над цветами уже вовсю трудились пчелы и шмели, их деловитое жужжание наполняло воздух монотонным, убаюкивающим гулом. Воздух здесь был другим – густым, насыщенным ароматами трав, пыльцы и той самой, чуть горьковатой свежестью ромашек.
Виля сделала несколько шагов вперед, отходя от привычной границы своего двора, от последних признаков поселка, дальше, чем она осмеливалась заходить раньше. И в этот самый момент, когда за спиной остались последние дома, а впереди было только это бескрайнее цветочное море и далекая синева неба, она вдруг почувствовала это. Резко, почти как физический толчок. Словно с плеч упал невидимый, но очень тяжелый груз. Дышать стало легче, полной грудью. Воздух, казавшийся просто свежим, вдруг приобрел вкус – вкус свободы, дикой, необузданной. Ощущение замкнутого пространства, давившее на нее неделями в четырех стенах комнаты, внезапно исчезло, сменившись чувством бескрайности мира. Горизонт раздвинулся, небо показалось выше, а сама она – удивительно маленькой, но не ничтожной, а свободной частью этого огромного, прекрасного мира. Это было почти опьяняющее чувство – свежесть, омывшая ее изнутри, смывшая налет апатии и усталости. Мир вокруг вдруг заиграл новыми красками, звуками, запахами, и ей захотелось просто идти вперед, в это белое безмолвие, раствориться в нем, стать его частью. Впервые за очень долгое время Виля почувствовала не просто отсутствие боли, а проблеск чего-то похожего на радость.
Она шла, не разбирая тропинок, прямо по высокой траве, которая щекотала ей ноги сквозь тонкую ткань джинсов. Ромашки расступались перед ней, а потом снова смыкались за спиной, словно принимая ее в свои объятия. Виля выбрала место не сразу. Она искала что-то особенное – небольшой, чуть приподнятый холмик, откуда открывался бы самый живописный вид, и где солнце не било бы прямо в глаза. Наконец, она нашла то, что искала – небольшую прогалину, окруженную особенно густыми зарослями ромашек, чуть в стороне от основной массы цветов, словно укромный островок в белом море.
Сбросив рюкзак на землю, она с наслаждением выдохнула. Спина немного ныла от непривычной нагрузки, но это была приятная усталость. Она расстелила старый клетчатый плед, который помнил еще их семейные пикники с мамой. Ткань пахла солнцем и немного пылью, но это был родной, успокаивающий запах. Разложила свои сокровища: альбом с плотными, чуть желтоватыми листами, коробку с акварельными карандашами, баночку с водой, пару кисточек. Рядом пристроила термос с чаем и завернутую в салфетку запеканку. Получился настоящий маленький лагерь художника.
Сев на плед и вытянув ноги, Виля несколько минут просто сидела, впитывая в себя окружающую красоту. Она закрыла глаза, подставив лицо ласковому солнцу, и слушала. Слушала шелест травы, жужжание пчел, далекий щебет птиц, тихий вздох ветра, гуляющего по полю. Это была музыка – музыка природы, такая чистая, такая настоящая.
Потом она открыла альбом. Чистый лист манил, обещая новые возможности. Она взяла простой карандаш, и рука сама, почти без ее участия, начала делать первые наброски. Линии ложились легко, уверенно. Она не пыталась с фотографической точностью скопировать пейзаж. Она хотела передать ощущение – эту безмятежность, эту игру света, это бесконечное море белых звезд на зеленом фоне. Пальцы, давно отвыкшие от такой работы, сначала двигались немного скованно, но потом вспомнили забытые навыки, и процесс пошел. Она выбирала карандаши нужных оттенков – нежно-кремовый для лепестков, ярко-желтый для сердцевин, десятки оттенков зеленого для травы и стеблей, голубой и сиреневый для теней.
Время летело незаметно. Она была полностью поглощена своим занятием, растворившись в нем без остатка. Давно она не чувствовала такого… подъема. Это было похоже на второе дыхание. Словно кто-то открыл форточку в душной, запертой комнате ее души, и внутрь ворвался свежий, чистый воздух. На губах сама собой появилась легкая улыбка. Она рисовала и улыбалась – самой себе, солнцу, ромашкам, этому новому, неожиданному чувству легкости и почти детского счастья. Наконец-то. Наконец-то она чувствовала себя… живой. Не просто существующей, а именно живущей. И это было прекрасно.
Она как раз подбирала нужный оттенок синего, чтобы передать глубину неба на дальнем плане, когда это произошло. Ветер, который до этого лишь ласково шелестел травой и качал головки ромашек, вдруг словно обрел иную природу. Это был не просто порыв воздуха. Это было похоже на… выдох. Глубокий, протяжный, человеческий выдох, но такой силы, что его нельзя было бы приписать обычному человеку. И в этом выдохе, который пронесся над полем, заставив все ромашки разом низко склониться, слышалась невыразимая, вселенская грусть.
Виля замерла, карандаш выпал из ее пальцев. Она огляделась. Никого. Только поле, небо и далекая стена леса. Солнце все так же светило, пчелы все так же жужжали, хотя и как будто чуть тише.
«Показалось», – прошептала она, поднимая карандаш. Наверное, это просто ветер так странно сыграл в высокой траве, или слуховая галлюцинация от долгого пребывания на свежем воздухе в тишине. Да, точно. Просто показалось. Она даже усмехнулась своим страхам. Но улыбка получилась немного натянутой, а чувство безмятежного счастья слегка поблекло, уступив место какому-то новому, едва уловимому ощущению тревоги.
Сердце стучало чуть быстрее, но Виля заставила себя взять карандаш. «Глупости», – сказала она себе твердо. «Просто ветер. Тут всегда так, наверное. Эхо, или еще что-то». Она попыталась вернуться к своему рисунку, к ощущению радости, которое только что испытала. Но что-то неуловимо изменилось. Цвета казались уже не такими яркими, линии ложились не так уверенно. Она то и дело бросала настороженные взгляды по сторонам, прислушиваясь к каждому шороху. Безмятежность ушла, сменившись напряженным ожиданием.
Она пыталась сосредоточиться на деталях – на изгибе лепестка, на игре света на стебле, на тонких прожилках листа. Рука двигалась почти механически, а мысли возвращались к тому странному звуку. Человеческий выдох? Здесь, посреди бескрайнего поля? Это было абсурдно. И все же… он был таким отчетливым.
И тут это случилось снова.
На этот раз это был не просто выдох. Это был голос. Низкий, гулкий, вибрирующий, словно исходил он не из одной точки, а отовсюду сразу, от самой земли, от неба, от каждой травинки. Такой голос мог бы принадлежать великану из старых сказок или древнему божеству из забытых мифов. В нем не было злобы или угрозы, только безмерная, всепоглощающая усталость и такая же безмерная, вселенская печаль.
«Жалко», – произнес этот голос, и слово это, простое, обыденное, прозвучало как приговор, как констатация неизбежного.
И снова тот же глубокий, сотрясающий воздух выдох, от которого ромашки вокруг Вили легли почти до самой земли, словно в скорбном поклоне.
На этот раз Виля не стала убеждать себя, что ей показалось. Это было слишком реально, слишком… невозможно. Ужас, холодный и липкий, сковал ее. Карандаш снова выпал, но она уже не обращала на него внимания.
«ЧТО ЖАЛКО?! КОГО ЖАЛКО?!» – ее собственный голос прозвучал тонко, почти пискляво, срываясь от страха. Она вскочила на ноги, судорожно озираясь. Вокруг по-прежнему не было ни души. Только колышущееся море цветов и безмолвное небо.
Паника накрыла ее с головой. Инстинкт самосохранения взял верх над всеми остальными чувствами. Рисунок, карандаши, плед, термос – все было забыто. Она начала лихорадочно, дрожащими руками, сгребать свои вещи в рюкзак, то и дело роняя их, путаясь в ремнях. Сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать.
И пока она, спотыкаясь и почти плача от ужаса, бежала прочь, продираясь сквозь ромашки, которые цеплялись за ее ноги, словно не хотели отпускать, голос раздался снова. Тот же низкий, грустный, всепроникающий голос, лишенный каких-либо эмоций, кроме этой вселенской печали.
«Все умрут», – произнес он так же спокойно и неотвратимо. «Через семь дней».
Слова эти, как ледяные иглы, вонзились в ее сознание. Виля закричала, но крик застрял в горле, превратившись в сдавленный хрип. Она бежала, не разбирая дороги, спотыкаясь, падая и снова поднимаясь, не чувствуя царапин от жесткой травы и веток. Ромашковое поле, такое прекрасное и манящее всего полчаса назад, теперь казалось ей зловещей ловушкой, местом, источающим первобытный, необъяснимый ужас.
Она не помнила, как добралась до края поля. Но в тот самый момент, когда ее нога, обутая в кед, соскользнула с последней цветочной кочки и твердо ступила на обычную, коротко стриженую траву их заднего двора, все прекратилось. Мгновенно. Густой, низкий голос исчез, словно его и не было. Тяжелое, всепроникающее дыхание стихло. Даже ветер, казалось, стал обычным, ласковым и теплым. Только ее собственное сбившееся дыхание и оглушительный стук сердца в ушах напоминали о том, что только что произошло.
Она стояла, согнувшись пополам, упираясь руками в колени, и пыталась отдышаться, не веря своему спасению. Граница была такой четкой, такой явной. Там, в поле – ужас. Здесь, на клочке обычной земли – тишина.
Дрожащей рукой Виля толкнула калитку заднего двора, которая со скрипом поддалась. Ноги были ватными, каждый шаг давался с трудом. Она почти ввалилась в дом через заднюю дверь, ведущую прямо на кухню. Привычные запахи – остывшего кофе, чего-то сладкого от утренней запеканки, старого дерева – на этот раз не успокаивали, а лишь подчеркивали ирреальность того, что с ней только что произошло.
«Папа?» – позвала она тихо, но голос ее был слабым и неуверенным. Тишина. Машина отца не стояла во дворе, когда она пробегала мимо – значит, он уехал. Наверное, в магазин или по каким-то делам. И сейчас, как ни странно, Виля почувствовала одновременно и укол разочарования – хотелось, чтобы он был рядом, чтобы можно было рассказать, хотя бы попытаться, – и какое-то извращенное облегчение. Как бы она объяснила ему этот ужас? Он бы просто не поверил, счел бы ее выдумщицей или, что еще хуже, решил бы, что она окончательно сходит с ума от горя.
Не снимая кед, оставляя на чистом полу кухни следы земли и прилипших лепестков ромашек, она ринулась наверх, в свою комнату. Сердце все еще колотилось как сумасшедшее, а в ушах стоял гул от пережитого страха и бега. Ей нужно было увидеть. Увидеть это поле отсюда, с безопасного расстояния, из своей комнаты-убежища.
Подбежав к окну, она резко отдернула штору. Дыхание замерло в груди.
А поле… поле было просто полем.
Обычное, бескрайнее, залитое мягким полуденным солнцем ромашковое поле. Белые головки цветов все так же безмятежно качались на ветру, создавая ленивые, плавные волны. Пчелы и бабочки все так же порхали над ними. Далекая стена леса стояла незыблемо, окутанная легкой дымкой. Никакого зловещего дыхания, никакого низкого, гулкого голоса, никакой вселенской печали. Ничего.
Это было самое странное, самое пугающее. Словно ничего и не было. Словно весь тот ужас, который она испытала несколько минут назад, был лишь плодом ее воспаленного воображения, дурным сном наяву.
Виля прижалась лбом к холодному стеклу, пытаясь унять дрожь. Она смотрела на поле, и в ее голове билась только одна мысль: «Не может быть. Этого не может быть». Она ведь слышала. Она ведь чувствовала. Этот голос, этот выдох – они были реальны. И эти слова… «Все умрут. Через семь дней». Они до сих пор звучали в ее ушах, как похоронный звон.
Но поле молчало. Оно было невинным, прекрасным, умиротворяющим. Таким, каким она видела его каждое утро из этого окна. Таким, каким она хотела его нарисовать.
Неужели она сошла с ума? Неужели горе по матери, стресс от переезда, одиночество и замкнутый образ жизни сделали свое черное дело, породив этот кошмар? Мысль эта была почти такой же страшной, как и сам голос.
Она отошла от окна, села на край кровати. Руки все еще тряслись. Взгляд упал на рюкзак, брошенный у двери. Она точно помнила, как судорожно сгребала в него свои вещи, как бежала, не чуя под собой ног. Значит, это было. Это не могло ей просто привидеться.
Но поле за окном упорно твердило обратное, своей безмятежной красотой высмеивая ее страх. И это несоответствие между ее памятью и реальностью за окном было почти невыносимым.
Глава 3. Надпись на лепестках
Утро следующего дня встретило Вилю тяжелой, свинцовой тишиной. Она проснулась оттого, что затекшая рука болезненно ныла, – видимо, она спала в какой-то неудобной позе, сжавшись в комок под одеялом. Первые несколько мгновений, пока сознание медленно выбиралось из вязких объятий сна, ей показалось, что вчерашний кошмар на ромашковом поле был именно этим – кошмаром. Дурным сном, порожденным усталостью и разыгравшимся воображением. Она даже почувствовала мимолетное облегчение, желание отмахнуться от этих воспоминаний, как от назойливой мухи.
Но потом ее взгляд упал на письменный стол.
Там, среди привычного беспорядка из книг и тетрадей, лежал ее альбом. Раскрытый. А на листе – незаконченный рисунок ромашкового поля. Белые лепестки, зеленые стебли, синева неба… Все такое же, каким она его оставила, когда…
Когда услышала голос.
При виде рисунка остатки сонной неги мгновенно испарились. Вчерашний ужас, который она так отчаянно пыталась запереть в самой дальней клетке своего сознания, вырвался на свободу, обрушившись на нее с новой силой. Это был не сон. Это было.
Рисунок был неопровержимым доказательством. Она была там. Она рисовала. И она слышала.
Виля резко села на кровати, чувствуя, как по спине пробегает холодная дрожь. В ушах снова зазвучал тот низкий, гулкий, бесконечно печальный голос: «Все умрут. Через семь дней». Семь дней. От этого простого словосочетания внутри все сжималось от ледяного страха.
Она смотрела на рисунок, на это безмятежное, солнечное поле, которое вчера обернулось для нее источником первобытного ужаса. И вдруг, повинуясь какому-то внезапному, иррациональному импульсу, она вскочила с кровати. Ноги сами понесли ее к столу. Дрожащей рукой она схватила первый попавшийся карандаш – толстый, черный, графитовый.
Ее пальцы сжимали его так сильно, что костяшки побелели. Дыхание стало прерывистым. Она наклонилась над рисунком, над этим изображением невинных белых цветов, и ее рука начала двигаться. Судорожно, резко, почти яростно.
Буквы ложились на бумагу криво, косо, царапая поверхность листа. «В-С-Е У-М-Р-У-Т». Она писала прямо по нежным лепесткам нарисованных ромашек, по зеленой траве, по голубому небу. Каждое слово – как удар молота. «Ч-Е-Р-Е-З С-Е-М-Ь Д-Н-Е-Й». Черные, жирные буквы расползались по безмятежному пейзажу, как ядовитые чернила, оскверняя его, превращая из символа надежды и красоты в вестника апокалипсиса.
Она писала, и по щекам ее текли слезы – горячие, злые, отчаянные. Слезы страха, бессилия и какого-то странного, почти истерического удовлетворения от того, что она зафиксировала это, выплеснула этот ужас на бумагу, сделала его видимым. Теперь это было не просто воспоминание, не просто слова, услышанные ею одной. Теперь это была надпись. Предупреждение. Приговор.
Когда последняя буква была выведена, Виля отбросила карандаш, словно он обжег ей пальцы. Она смотрела на свой испорченный рисунок, на эти страшные слова, перечеркнувшие всю его красоту. И только теперь до нее начал доходить весь масштаб произошедшего. Это не просто дурной сон или игра воображения. Это реальность. Страшная, необъяснимая, но реальность. И у нее, Вили, есть всего семь дней.
Она отошла от стола, словно боясь прикоснуться к своему творению, к этому изуродованному рисунку, который теперь кричал о грядущей беде. Комната казалась слишком маленькой, стены давили. Виля начала мерить ее шагами, от окна к двери, от двери к окну, сжимая и разжимая кулаки. В голове царил хаос, мысли метались, как испуганные птицы в клетке.
«Может, мне все-таки послышалось?» – эта мысль, слабая и трусливая, пыталась пробиться сквозь стену ужаса. Ну, мало ли что может причудиться в тишине, на природе, после всего пережитого? Переутомление, стресс, игра ветра… Люди иногда слышат то, чего нет. Особенно когда им плохо. Особенно когда они одни.
Но тут же другая, более настойчивая и безжалостная мысль отметала эти жалкие попытки самообмана. «Нет. Как такое может послышаться?!» Голос был слишком отчетливым, слишком… реальным. Этот низкий, вибрирующий тембр, эта всепроникающая печаль, этот выдох, от которого дрожала земля под ногами и склонялись цветы. Это не могло быть просто игрой воображения. Это было слишком мощно, слишком физически ощутимо. И слова… «Все умрут. Через семь дней». Такие конкретные, такие страшные.
«Может, вернуться туда?» – эта идея возникла внезапно, заставив ее замереть посреди комнаты. Вернуться на поле. Проверить. Убедиться. Но при одной мысли об этом по спине снова пробегал ледяной холодок. Воспоминание о том первобытном ужасе, который она испытала, было слишком свежим. Снова оказаться там, один на один с этой неведомой, могущественной сущностью? Снова услышать этот голос? Нет. Страшно. До дрожи в коленках, до тошноты. Она не была героем. Она была обычной, напуганной до смерти девушкой.