Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Анна Залманова

Прости меня, доченька

Бывало ли у вас чувство, что в собственной семье вы чужой? Словно случайный гость. И приходится бороться за самое главное… За мамину любовь.


Ты пытаешься понять, разобраться, но пазл не складывается. Что же я делаю не так? Зачем я здесь?


Так думает каждый, пока не придет беда. Она всё перевернет и переставит. Ворвется без спроса, покажет то, что пряталось у каждого глубоко внутри, – и потребует выбора. Сдаться или выстоять.

***

– Ма-а-а-а-ма! Ма-а-а-а-а-ма! – закричала мама сквозь сон.


Когда я открыла глаза и села в кровати, ее уже не было.


– Мам, что случилось? – в густом полумраке я осторожно пошла на кухню, и холод досок впился в босые ноги. Мама стояла у окна и всматривалась куда-то в ночь. Она молчала, словно застыла.


За окном было темно, как перед грозой. Лишь редкие зарницы где-то далеко вспыхивали в черном небе, словно резали его огненными, рваными молниями. Старая яблоня тянулась к стеклу веточками, едва различимая в темноте. Наверное, ей тоже было страшно. Еле-еле пахло едой, оставшейся на столе после ужина. Этот запах смешивался с давящей ночной тишиной.


Я взяла маму за руку и потянула в спальню. Мама механически присела на кровать, но не легла – так и сидела, глядя в никуда.


– Мамочка, почему ты кричала? – снова шептала я, вцепившись в ее руку обеими ладонями и тихонько тряся, будто пытаясь разбудить. – Мама, ты меня слышишь? Мама… мама… мама…


От того, что я была в полусне, а может, от этого кошмарного напряжения, вокруг стали мерещиться тени. Они ползли по стенам, сгущались в углах. Я старалась не всматриваться – боялась, что оттуда кто-то выйдет. Я прижималась к маме.


Мама молчала, словно отсутствовала. Только под утро, когда за окном начало светать и в комнату пробились первые робкие лучи, она медленно прилегла. Я крепко обняла ее и уснула на самом краешке кровати, боясь пошевелиться.

Утром я услышала приглушенный разговор на кухне. Мама говорила тихо, а папины ответы звучали осторожно, словно он чего-то боялся. Мама рассказывала:

– Мне приснился страшный сон: я дома, шла по знакомой тропинке, но вдруг земля под ногами рассыпалась, и я провалилась в глубокую черную пропасть. Падала бесконечно долго, а вокруг тьма. В самый последний момент увидела маму. Она стояла где-то наверху, в небе, протягивала руки, но достать не могла. Я испугалась и закричала так, что проснулась.


– А я не слышал. Почему ты меня не разбудила? – спросил папа. – Подумаешь, сон. Чего расстраиваться? Проснулась и забудь!


– В том-то и дело, – ответила она. – Я не помню, что было потом. Помню, что пошла на кухню за водой. А дальше – провал. Проснулась утром в кровати, а рядом Аня спала, на краешке… Как я ее не сбросила?

Так весной 1977 года начались мамины бессонные ночи.

Раньше здоровая, красивая женщина, мама теперь выглядела задумчивой и безучастной. Она сильно похудела, одежда висела на ней мешком. Меня пугали ее круги под глазами и запавшие щеки. Она часто обнимала младшую сестру Катю и, отворачиваясь, тихонько плакала. Я думала, что обидел папа, но он уже давно приходил домой трезвым и не скандалил.

Такой же она была пять лет назад, когда папа решил нас оставить и уйти к другой женщине. Тогда ее рыдания сотрясали дом – она плакала так, будто кто-то умер. Эти звуки врезались в память навсегда: всхлипы, переходящие в стоны, и тишина между ними, еще более страшная. Ее слезы заставляли плакать нас всех.


Я была маленькой, но считала себя взрослой. Обнимала ее за плечи, гладила спутанные волосы и шептала слова, которые сама толком не понимала: «Мы будем жить без него, мама. Он нам не нужен». Но внутри было пусто и холодно, потому что я не понимала, как это – чтобы папа разлюбил маму. Ведь она самая красивая из всех мам на свете. А папа… Я не знала, как это – жить без него, но в тот момент он стал предателем. Он отводил взгляд. Меня злил запах его табака, шарканье сапог, и уже не хотелось, чтобы он подкидывал меня до потолка, как раньше.

А потом заболела Катя. Сначала просто кашель, потом температура, которая не сбивалась, а потом – больница. Мама исчезла вместе с ней на долгий месяц, и дом опустел так, что, казалось, эхо отдавалось от стен. Папа вернулся – не потому что понял, как сильно нас любит, а потому что некому было за нами смотреть. Он ходил по дому призраком, избегал взглядов и готовил безвкусную еду.


Я не помню, что происходило в то время. Помню только, как мы с Сашей прижимались друг к другу на диване по вечерам перед телевизором. Смотрели и молчали, потому что говорить было не о чем, и не с кем. Без мамы даже детская передача «Спокойной ночи, малыши» нас не радовала.


Когда мама вернулась с поправившейся Катей, мы все сделали вид, что семья снова склеилась. Никто не хотел вспоминать то время перед болезнью.

Сейчас все повторялось, только наоборот. Мама больше не рыдала в голос – она прятала слезы, как тайну. Утирала их украдкой, когда думала, что никто не видит. Но я видела красные глаза по утрам, видела, как дрожат ее руки, когда она наливает чай или ставит тарелки.


А еще хуже было то, как она нас сторонилась: не обнимала, не спрашивала про школу, не интересовалась проблемами. Будто мы стали чужими. Будто наше присутствие причиняло ей боль. От этого не хотелось тревожить ее. Я ждала, что все наладится, как тогда, после Катиной болезни.


Зато с папой она шепталась. По вечерам, когда они думали, что мы спим, их приглушенные голоса долетали из кухни. Я напрягала слух, пытаясь разобрать слова, но слышала только интонации – усталые, безнадежные, полные какой-то взрослой печали, которую я еще не умела понимать.


Так продолжалось больше месяца.

Кате недавно исполнилось семь. Она росла слабой и болезненной. С рождения мама не спускала ее с рук, а после той больницы панически боялась любой простуды. Мы же со старшим братом Сашей росли крепкими и самостоятельными. Благодаря упрямым характерам часто ссорились и ни в чем друг другу не уступали. Мама нагружала нас домашней работой, но это не мешало нам находить повод для драк, которые порой бывали очень жестокими.

Однажды, в воскресенье, мы с Сашей резвились на улице с друзьями. На всю деревню заливалась гармонь, голосили женщины – мама, папа и Катя ушли на свадьбу, через три хаты от нас. Мы с Сашей должны были оставаться дома. Так мама делала всегда: на гулянья брала только Катю. Нам с Сашей тоже очень хотелось, но для нас это было табу.


В тот день мальчишки под Сашиным руководством спрятались под сиренью, что-то недолго обсуждали и гурьбой помчались в палисадник. Через минуту все шестеро уже карабкались на нашу огромную березу. Заметив это, я побежала к ним.


– А ну, уйди-и-и-и! Слазь! – строго приказал Саша, едва увидев меня на нижней ветке.


– И не поду-у-умаю! – крикнула я в ответ, но поняла: он настроен воинственно, и добром это не кончится.


Я всегда играла с мальчишками – на нашей улице их было в три раза больше, чем девчонок. Да и игры у них были интереснее: перепрыгивать лужи, делать сальто через кучу песка, лазать по заборам, сражаться на палках, которые могли стать и лошадьми, и винтовками, и мечами.


В тот день на березу мальчишки забрались впервые. Мне очень хотелось не отставать. А еще хотелось заглянуть во двор невесты. Ребята тоже ради этого туда карабкались.


Брат всегда злился, если видел, что я бегу за ними, но наш сосед Толик был на моей стороне. Он во всем мне помогал. Мы вместе первыми исследовали старые заброшенные сараи, рыли тайные ходы и делали землянки на берегу озера, и даже придумали свой секретный язык. Брат же, хоть и ворчал, кажется, втайне гордился моей настойчивостью. Он видел, что я стараюсь быть с ними наравне. А Толик… Толик просто был моим верным союзником в этом мальчишечьем мире, где я, единственная девочка, умудрялась чувствовать себя своей.


В тот день Толик не пришел, помочь было некому, и путь на дерево Саша преградил решительно.


– Сейчас сле-е-е-езу… Прибью. Лучше по-хорошему спрыгивай, – он осторожно спускался ко мне. – Сюда только пацаны! Девчонкам нельзя, поняла?


Ветер наверху был сильнее – трепал волосы, задувал под легкую кофту. Ветка под ногами ощутимо пружинила, и я старалась не смотреть вниз, на острые колья старого штакетника.


– И что? Не прибьешь. Мама дома. Я все-е-е-е расскажу, – пригрозила я. Мне понравилось рассматривать местность с высоты. Отсюда наша улица выглядела извилистой, а заборы – неровными старыми зубами. Можно было заглянуть почти во все дворы, если подняться повыше. Оттуда, наверное, видно свадьбу. Внизу текла привычная жизнь: кто-то поливал цветы, кто-то вытряхивал коврики, в соседнем дворе рвалась с цепи и лаяла собака. Я чувствовала себя настоящим шпионом. Даже наша важная кошка казалась просто пятном, лениво растянувшимся на заборе.


Там, внизу, все было просто и понятно. А здесь, наверху, мы с братом готовы были драться не на жизнь, а на смерть, и никто об этом не знал. Но мне очень хотелось хоть глазком увидеть маму и Катю за праздничным столом!


Взглянув вниз, я почувствовала, как от непривычки задрожали ноги. Солнце припекало, пот стекал по вискам. У калитки мелькнули мама и Катя. Они входили во двор. Сердце ёкнуло.


«Ну всё, приплыли», – подумала я, но тут же облегченно вздохнула: они нас не заметили. – «Пережду, пока войдут. Посижу еще хоть просто так».


А Саша толкал меня ногой в бок, заставляя задыхаться от ярости. Я цеплялась за ветку, ногти впивались в кору, пальцы немели от боли. Я хватала его за штанину и дрожала уже не от страха, а от бешенства.


– Сейчас упаду! Не толкайся! – кричала я. – Отстань! Маме расскажу!


– Сказал, слазь! Выше не пущу! – приказывал он. – Слазь, а то свалишься. Что тогда мама скажет? Если сейчас же не слезешь… Отлуплю!


Он злился, сжимая зубы. Но я злилась еще больше. На то, что он смеет мной командовать, на собственную беспомощность, на то, что приходится драться за каждый сантиметр этой ветки. Несколько раз он бил меня по рукам, я перехватывала ветку в другом месте. В какой-то момент я чуть не сорвалась и уже была готова зареветь:


– Ладно, не толкайся. Сле-е-езу, – завопила я.


Он успокоился и расслабился, наблюдая за мной.


А потом его рука соскользнула, словно кто-то ее оторвал.


На одно короткое мгновение наши глаза встретились. В его взгляде больше не было злости – только дикий, животный страх.


Время замедлилось. Я увидела панику в его движениях. Он повис на суку, зацепившись рубашкой, и в эти несколько секунд я почувствовала странное, почти садистское удовлетворение.


Ткань недовольно затрещала, и у меня перехватило дыхание. А потом Саша рухнул. Глухой удар о хворост, треск ломающихся веток – и тишина. Пугающая тишина.


Вся моя злость и торжество испарились, уступив место холодному, липкому ужасу. Он лежал неподвижно. Я не могла понять – дышит ли он вообще.


– Сашка, ты живой? – он не отвечал.


Я соскочила на землю. Он лежал на спине, глаза закрыты. Пробраться к нему мешала куча веток.


– Я маму позову! Сашка, не умирай! – ошарашенно пробормотала я.


– Тебе-е-е коне-е-ец! – процедил он сквозь зубы, застонал и начал медленно подниматься. Мне нужно было бежать.

В дом я ворвалась первой, как загнанный зверь. Легкие горели, в горле стоял привкус липкой слюны. Я только на секунду почувствовала безопасность домашних стен, когда за мной влетел брат.


Он остановился у порога, как дикий зверь, оценивающий территорию. Весь красный от злости, он не замечал, что из ссадин на лице, коленях и руках сочится кровь. Рубашка висела лохмотьями, открывая исцарапанное тело. Но страшнее всего были его кулаки – белые от напряжения, дрожащие от ярости. Я знала: он очень хочет меня ударить.


Его огромные карие глаза… Его взгляд… Господи, его взгляд! В нем клокотала огромная ненависть и жажда мести, они прожигали меня насквозь. От этого взгляда хотелось раствориться, исчезнуть. Но я знала: куда бы ни побежала, в какой угол ни забилась, он догонит. Он будет охотиться, пока не выместит свою злость. Так было всегда, если мы оставались вдвоем. Наши драки были жестокими. Он побеждал, но через время, когда он забывал обо мне, я мстила: могла подкрасться и укусить за спину или запустить что-нибудь тяжелое. И очень редко мы рассказывали об этом маме – ее «нравоучения» делились поровну, на двоих.


В тот воскресный день я инстинктивно прижалась к маме, как маленький ребенок ищет защиты. Ее тепло должно было успокаивать, но даже рядом с ней я чувствовала себя беззащитной: мама ведь не знала, что случилось, и могла наказать меня за то, что лазаю по деревьям. Я понимала, какую бурю навлекла на себя. А Саша наслаждался моим ужасом, стоя у порога как палач, выжидающий момент для казни.


– Здесь мой стул и моя кукла, – Катя потеснила меня. Я знала, что от мамы отходить нельзя – только ее присутствие сдерживает Сашу. Я еще плотнее прижалась к ней под руку.


– Мам, он хочет меня ударить. Посмотри, какой он страшный! – задергала я ее, ожидая строгого окрика на Сашу.


– Хорошо, что вы пришли, – тихо сказала мама. Она задумчиво стояла у стола, не поднимая на нас глаз. Саша все еще сжимал кулаки, но уже не подступал. – Мне нужно вам кое-что сказать… Я завтра еду в больницу.


Мы с Сашей замерли. Его кулаки медленно разжались, руки безвольно повисли. А я чувствовала, как в меня вползает знакомое, ненавистное оцепенение – что-то густое и холодное заполняет каждую клеточку.

«Нет! Только не больница!»– подумала я.


Но тело уже погружалось в то состояние, которое я помнила до боли, до тошноты в животе, когда мама уезжала с сестрой. Тогда яркий, беззаботный мир, в котором я жила, рассыпался. Стены дома становились чужими – они отворачивались, оставляя нас одних в пустоте. Даже собственная кровать казалась ледяной. И хотя это было давно, те чувства вернулись мгновенно.


Мы с Сашей выбегали к каждому автобусу, и каждый раз, когда из него выходили люди, что-то внутри нас умирало. Мы стояли на обочине, крепко держась за руки, и смотрели, как автобус уезжает. И снова ждали завтрашнего дня. Папа пробовал готовить наши любимые блюда, но они были безвкусными. Покупал сладости, но сладкого не хотелось. Помогал с уборкой, пытался заполнить тишину разговорами, но… Без мамы было очень плохо. Вечерами мы засыпали в слезах. Я помню, как Саша всхлипывал в подушку, стараясь, чтобы я не слышала, но я слышала. И плакала сама – тихо, чтобы не расстроить его. Мы скучали.


Я думала, мы уже пережили это. Что самое страшное позади. Ведь Катя всегда была под сильнейшей опекой. И вот сейчас это возвращалось. Я снова становилась той маленькой девочкой, которая стояла у окна и ждала автобус.

– Я ненадолго. Только на проверку, – на следующий день, собираясь, убеждала нас мама. Сама она выглядела грустной и растерянной. Отведя меня на кухню, она протянула кошелек:


– Здесь деньги. Купишь школьную форму. Ты большая… Ты сможешь… Мы же всегда вместе покупали.


– А ты? – ее слова испугали меня. До школы оставалось почти два месяца. Я не хотела верить, что мама не вернется к первому сентября, но что-то тяжелое, как панцирь, сдавило тело. В нем мамин голос звучал тихо, словно издалека, словно она стремительно отдалялась, а я оставалась стоять.


– Это на всякий случай, – она прерывисто вздохнула, опустила голову, а потом притянула меня к себе, крепко обняла и заплакала. Я изо всех сил сдерживала слезы. По телу пробежала дрожь, руки немели, сжимая кошелек. Вырвавшись, я убежала в спальню.

Папа метался по комнатам, помогая складывать сумку. Слышно было, как он что-то переспрашивал у мамы, советовался. Она отвечала неохотно.


– Я не буду дома! Я поеду с тобой! Ты всегда меня берешь. Почему сейчас я остаюсь? – Катя кричала, топала ногами и, вцепившись в мамину юбку, ходила за ней хвостиком.


С улицы вошла бабушка, тяжело переступив порог. Взгляд был колючим и недовольным. Она молча протянула руку к Кате.


– Не-е-ет! Не тро-о-огай! – закричала Катя и вцепилась в маму мертвой хваткой.

Бабушка смотрела на нее, грузно топталась, словно подкрадывалась. Ее толстые руки сжимались в кулаки. Катя громко выла.

– Цыц, кому говорю! – бабушка схватила Катю поперек туловища и рванула на себя. Раздался треск ткани. – Да что ж я тебе сделала? Что ж ты орешь, как резанная?


– Ма-а-ама! Ма-а-ама! – Катя извивалась в бабушкиных руках, как уж, пытаясь вырваться, отбиваясь ногами, царапаясь.


Я не сразу поняла, что происходит. Катин визг, бабушкины резкие выкрики – все смешалось в один сплошной комок боли, который застрял у меня в груди. Я хотела броситься, оттащить бабушку, вцепиться в нее зубами. Ведь так нельзя! Зачем? Я подбежала, но как помочь Кате – не знала.


Я увидела мамины глаза. В них кричали ужас и слезы… Ее лицо стало белым, губы беззвучно что-то шептали. Она беспомощно, словно прося прощения, тянула руки к Кате.


Бабушка, не обращая внимания на крики, прижала бьющуюся Катю к себе и, тяжело топая, понесла к выходу. Катин крик затихал, становился глуше, а потом, на дороге, оборвался – видимо, бабушка зажала ей рот рукой.


Катин красный сандалик, что упал с ноги, остался валяться посреди комнаты.


Саша поднял его. Покрутил в руках и молча поставил у порога. Мы оба смотрели на него. Катя босиком. Значит, ей там будет холодно. И страшно. И без мамы.


Мы с братом, спрятавшись в другой комнате, расплакались, закрываясь подушками.

Прошло время, и мама перестала рыдать.


– Нужно идти, – виновато сказал папа.


– Мама, можно мы проводим тебя до остановки? – заговорил Саша.


– Только если не будете выть, – поставил условие папа, и мы побежали к колодцу умываться.

Мама и папа шли впереди. Мы мельтешили следом. Папа нес небольшую сумку. По его подтянутой, спортивной осанке чувствовалось, что он молод и силен. Его широкие, пружинистые шаги заставляли нас с Сашей бежать. Рядом шла худая, сутулая, плохо одетая мама. Казалось, ее плечи несли невидимый груз. Светило солнце, мы с братом были легко одеты, а мама пряталась в длинном темном платье. Ее костлявые, бледные кулачки выглядывали из-под широких рукавов. Тяжело дыша, она старалась не отставать от папы.

Пройдя свою улицу, мы вышли на главную. Широкая и обычно многолюдная, она оказалась пустой. Мама, словно чего-то боясь, изредка оглядывалась.


– Ох, плохая примета. Не хочу ее видеть, – тихо сказала мама, останавливаясь.


Перед нами дорогу переходила женщина в черном. Она медленно развернулась и пристально посмотрела на нас. Мама ускорила шаг, словно прячась от ее пустого взгляда. От этого взгляда мне тоже стало страшно. Я вспомнила:


Так одевались на похоронах. За гробом шла почти вся деревня, и среди них не было односельчан в ярких нарядах. Нас, детей, на кладбище не пускали – пугали привидениями. Впервые я попала туда в семь лет, когда хоронили Марийку – папину крестницу. Ей было девять. Мама редко пускала меня к ней играть – жили они на самом дальнем краю деревни.


Марийка не ходила в школу – у нее были больные, тоненькие ноги. Но в свои девять лет она прошла школьную программу уже за седьмой класс. Учителя приходили к ней домой. Мне не давало покоя: как можно быть такой умной? В те редкие дни, когда меня отпускали к ней сбегать, я входила с благоговением. Бледная-бледная, она встречала меня такой радостной улыбкой, что я забывала про мамин наказ: только часок. Я слушала ее рассказы – она много читала. Развернув передо мной географическую карту, показывала разные страны и рассказывала, какие люди и животные там живут. Ее взрослый брат почти каждый день приносил из библиотеки ей по две книги, и она, сидя в самодельной колясочке, читала их одну за другой.


И вот я вспомнила похороны: ее мама, вся в черном, и старший брат стоят возле гроба. Голова у мамы повисла над грудью, седые волосы выбились из-под платка, опухшие руки сложены под животом. Она не плачет. Это ее четвертый ребенок, что умер в детстве.


Я смотрю на маленький гробик. В нем Марийка – как живая, но не улыбается. Я не понимаю: как так может быть? Она же ребенок. Она не старенькая бабушка. Она такая умная… Так не должно быть. И вообще – куда она делась? Ее улыбка? Ее смех? Глаза, ее большие голубые глаза, которые так много читали и радостно смотрели на меня, – теперь закрыты.


– Мама, почему так? – я дергаю маму за руку. Она злится и шикает на меня, но я не отстаю. – Почему Марийка умерла? Она ведь ничего плохого не сделала. Она ведь такая добрая…


– Ее Боженька забрал.


Хочу закричать, тело дрожит, но спрашиваю тихо:


– Заче-е-е-ем?


– Ему там такие тоже нужны, – бросила она и, ткнув в плечо, взглянула в глаза строго – запретила задавать вопросы.


«Какой Боженька? Куда он ее забрал? Где она сейчас? Ее же просто сейчас закопают в этой страшной яме», – с волнением и ужасом думала я, но знала, что мама может вывести меня за калитку кладбища и шлепнуть по попе, чтобы слушалась.

Я очнулась от этих воспоминаний, когда мы уже подходили к центру деревни.


– Мам, я буду писать письма, – сквозь слезы сказала я, когда она обняла меня на остановке. Мне очень хотелось ее утешить. Брат прильнул к ней и долго не отпускал, всхлипывая, уткнувшись лицом в мамино плечо. Прохожие останавливались, бросали взгляды и перешептывались.


– Там нет адреса. Мы будем иногда заказывать переговоры. Маму позовут… Пойдем. Вот и автобус. Нужно ехать, – заторопился папа и потянул маму за руку.


Из-под колес на нас понеслось облако серой пыли. Люди сбились в один плотный живой комок возле двери, чтобы занять места на сиденье. Родители втиснулись в переполненный транспорт почти последними и даже не смогли обернуться, чтобы помахать.

Как только автобус тронулся, мы с Сашей умчались домой, спрятались друг от друга и разрыдались. В тот день мы не выходили на улицу. Катя осталась у бабушки. Саша уснул на маминой кровати, а я, закрыв все окна и двери на защелки, обняла кошку Василису и немного успокоилась.


Я лежала в темноте, и случайные звуки меня не пугали, как раньше. Теперь меня пугали только мысли о том, что мама не вернется. От них не переставая текли слезы, и вскоре мне пришлось перевернуть подушку.


Я старалась вспомнить случаи, когда обижала маму. Чувствовала себя виноватой – ведь наши драки с братом злили ее. Она могла нас успокоить только ремнем или розгой. Конечно, больше доставалось брату, ему было тринадцать, старше меня на два года, а значит, и сильнее. Теперь я была готова терпеть все его понукания. Только бы мама вернулась.

Впервые я обратилась к Богу.


– Боженька, пусть мама быстрее вернется! Пожалуйста! Боженька, не забирай ее у меня! – снова и снова шептали губы. – Я буду слушаться, Боженька. Только пусть она быстрее приедет.


В школах тогда запрещали ходить в церковь. Староста на Пасху должен был следить, чтобы никто не приносил крашеные яйца и куличи. Их приносили все и прятали в партах, а потом играли в «битки». Это было просто баловство, но могло обернуться школьным собранием. Таких ребят выводили на сцену и называли темными, недоразвитыми сектантами. Этого клейма мы все боялись.


Я помню, как на прошлую Пасху Ленька Островский стоял перед всей школой. Он был красный, как мой галстук, и смотрел в пол. Он в очередной раз отказался стать пионером, и на Пасху ездил в город, в церковь. Так пояснили нам. Потом сделали родительское собрание. Мама сказала, что его мама и папа – «сектанты», они читают Библию, молятся Богу, и с ними нельзя дружить. Я тогда не понимала, что это значит, но с Ленькой дружила, как и прежде.

В ту ночь я чувствовала себя потерянной, словно забрела в лес и провалилась в западню. Мне было страшно и холодно. Одиночество душило, охватывала паника. Чтобы брат не услышал, я ушла на кухню и забралась на печку. Там, в темноте, я могла плакать и молиться. И вспомнила один давний эпизод.

За два года до маминой болезни. Воскресенье. Я одна в чисто убранной комнате. В руках пяльцы, я вышиваю яркий букет цветов – домашнее задание по трудам. Старательно подбираю цвета, чтобы каждый лепесток розы казался настоящим, а стебельки – живыми. В тишине слышно только легкое шуршание иголки да тиканье часов. Это мой маленький мир, где царит спокойствие. Я не просто погружена в работу – я в восторге от нее.


В комнату входит бабушка и замирает в возмущении:

На страницу:
1 из 2